Жрецы и жертвы Холокоста. Кровавые язвы мировой истории - Станислав Куняев 34 стр.


Ярослав Смеляков родился и вырос в глухом белорусском местечке и хорошо знал, какой "чистоты" были эти "бриллианты" с именами Розалия Залкинд-Землячка, Лариса Рейснер, Софья Гертнер, работавшая следователем ленинградского управления ОГПУ-НКВД, о которой "Аргументы и факты" в 1993 году (№ 19) сообщили: "Гертнер изобрела свой метод пытки: привязывала допрашиваемого за руки и за ноги к стулу и со всего размаха била туфелькой по "мужскому достоинству". Среди чекистов и заключенных ее звали "Сонька золотая ножка". В книге известного историка эмигранта С. Мельгунова "Красный террор", изданной на Западе в 1923 году, а у нас впервые в 1990-м, есть упоминания о многих "фуриях революции": о Евгении Бош, свирепствовавшей во время гражданской войны в Пензенской области, о знаменитой своими жестокостями следователе Киевского ЧК по фамилии Ремовер, о бывшей фельшерице Тверской губернии Ревекке Пластининой-Майзель, ставшей женой архангельского чекиста Кедрова и одновременно сотрудницей архангельского ЧК. Все вроде бы правильно в этой книге, но поскольку послесловие к ней писал известный правозащитник А. Даниэль, становится понятным, почему она была издана в начале перестройки: у Мельгунова, а тем более у Даниэля нет ни слова о национальности этих чекистских ведьм. Более того, причины жестокости Октябрьской революции, гражданской войны и "красного террора" и осторожный историк Мельгунов, и комментатор Даниэль объясняют, цитируя неумные и смехотворные высказывания Максима Горького из его работы "О русском крестьянстве": "Когда в "зверствах" обвиняют вождей революции - группу наиболее активной интеллигенции, я рассматриваю это обвинение, как ложь и клевету" <… > "Жестокость форм революции я объясняю исключительно жестокостью русского народа". А между тем в "Красном терроре" приводятся слова Зиновьева ("меч, вложенный в руки ЧК, в надежных руках. Буквы ОГПУ не менее страшны для врагов, чем буквы В. Ч. К. Это самые популярные буквы в международном масштабе") или "стихотворенье" чекиста и "поэта" Эйдука, опубликованое в "Тифлисской книге" под названием "Улыбка Чекиста":

Нет большей радости, нет лучших музык,
как хруст ломаемых жизней и костей.
Вот отчего, когда томятся наши взоры
и начинает буйно страсть в груди вскипать,
черкнуть мне хочется на вашем приговоре
одно бестрепетное: "К стенке! Расстрелять".

Но и Зиновьев, и Эйдук для Мельгунова и Даниэля всего лишь "коммунисты", не имеющие национальности. Правда, у чекистки из Киева Ремовер национальность есть - она "венгерка", видимо такая же, как "венгр" Бела Кун и "Матиас Ракоши". Но жесток именно русский народ, как это утверждает великий пролетарский писатель, в молодости крепко избитый деревенскими мужиками, которым не понравились речи молодого Пешкова, призывавшего их к революции. Ведь и другие классики наши тоже не стеснялись в изображении русской жестокости. Вспомним хотя бы персонажи из "Тараса Бульбы", из "Капитанской дочки", из "Тихого Дона". Но в то же время рядом с этими жестокими героями жили и князь Мышкин, и Платон Каратаев, и Максим Максимович - тоже русские люди. Да что говорить! Не жестоких революций в мире не было и не будет. Кроме одной, бескровной, ограничившейся голгофской жертвой. Горький не прав и потому, что, читая Пушкина, Гоголя и Есенина, понимаешь: русская жестокость - это стихия, мгновенно вспыхивающая от несправедливости и легко гаснущая. Народ живет чувством, всплеском отчаяния, отмщения, негодования. Они - эти всплески - естественны, а жестокость нашей революции XX века была неестественной, теоретически обоснованной, юридически обставленной, коммерчески организованной, тоталитарно выстроенной. Словами "большевизм" или "классовая борьба" здесь ничего не поправишь, они лишь кое-как маскируют жестоковыйную сущность силы, хлынувшую во власть в первые революционные годы.

А русская революция, конечно же, была неизбежной. Слишком долго правящее сословие России злоупотребляло крепостным правом, которое сыграло свою решающую роль в становлении Российской империи в XVI–XVIII веках, но после войны 1812 года потеряло свою историческую плодотворность и стало почвой для семян грядущих бедствий. Освобождение крестьян без земли в крестьянской стране еще глубже вбило клин в трещину русской жизни. Но если бы не местечковые дрожжи, вспучившие революционное тесто, наша смута была бы гораздо менее жестокой и кровавой, как и коллективизация. А "контрреволюции 1937 года" тогда вообще могло бы не быть.

Особую роль, более сложную и противоречивую, в идеализации революционного терроризма сыграло творчество Бориса Пастернака. На короткое время весной 1917 года он стал, как Леонид Канегиссер, поклонником Февральской революции красных бантов и в косноязычных, но страстных стихах проклял Ленина. Цитировать эти вирши бессмысленно, потому что они состоят из ленинских призывов "жги!", "режь!", "грабь!". Их якобы выкрикивает Ленин, едущий в Россию в пломбированном вагоне при помощи коварных немцев и "стрелочника-ганноверца", передвинувшего железнодорожные стрелки в нужном направлении. Пафос стихотворения был естественен - Пастернак, как и Канегиссер, происходил из добропорядочной известной буржуазной семьи, и ему было не по пути с местечковыми волчатами.

Однако через несколько лет Борис Леонидович эволюционировал и написал поэму "Девятьсот пятый год", в которой воспел знаменитую террористку Марию Спиридонову, участвовавшую в 1905 году в убийстве московского шефа полиции генерала Тепкова:

Жанна д'Арк из сибирских колодниц,
Каторжанка в вождях, ты из тех,
Кто бросались в житейский колодец,
Не успев соразмерить разбег.
Ты из сумерек, социалистка,
Секла свет, как из искры огнив,
Ты рыдала, лицом василиска
Озарив нас и оледенив…

Но в 1922 году большевики организовали судебный процесс против левых эсеров, и Мария Спиридонова, возглавлявшая этот спецназ революции, вновь, словно в царское время, пошла по тюрьмам и ссылкам вплоть до войны 1941 года. Последний срок она отбывала в орловской тюрьме, где и была расстреляна перед отступлением наших войск из Орла.

Пастернак же, отметив поэмой "Девятьсот пятый год" двадцатилетие первой русской революции, стал готовиться к юбилею революции Октябрьской и сочинил в 1927 году поэму "Высокая болезнь" в честь Владимира Ильича Ленина, по воле которого в 1922 году все руководство левых эсеров исчезло с политической арены. В "Высокой болезни" Ленин изображен уже отнюдь не "немецким шпионом", террористом и площадным демагогом, а "гением", управляющим ходом мировой истории: "он был, как выпад на рапире", "он управлял теченьем мысли и только потому страной"… Победителей, как говорится, не судят, а славят… Но следующим победителем стал Иосиф Сталин, и Борис Леонидович циклом блистательных стихотворений, открывающих новогодний номер газеты "Известия" за 1936 год, перевернул первую страницу Советской Сталинианы.

А в эти дни на расстоянье
За древней каменной стеной
Живет не человек - деянье,
Поступок ростом с шар земной.

Да, до культа чекистов Пастернак не опускался. Но очень хотел быть своим для власти. Опомнился от соблазнов революционной романтики, от народоволок, знаменитых террористок и вождей Борис Леонидович только на закате жизни, видимо, вспомнил свое "сефардское", буржуазно-интеллигентское происхождение, то, что он все-таки крещеный еврей, и, написав покаянный роман "Доктор Живаго", в сущности, перечеркнул поэтические заблуждения не только своей молодости, но и почти всей жизни.

Когда-то Борис Пастернак, обращаясь к Владимиру Маяковскому, писал:
Я знаю: Ваш дар неподделен,
Но как Вас могло занести
Под своды таких богаделен
На искреннем Вашем пути?

Борис Леонидович недоумевал напрасно. Плебей Маяковский вышел из семьи русских разночинцев, и путь его в революцию был естественен. Но как "могло занести" благополучного еврейского вундеркинда Пастернака с его знатной родней в Англии, с его марбургским образованием - в старейшем университете Европы, с его окружением из художников и композиторов в мир эсерки Спиридоновой, большевика Ленина, диктатора Сталина?

Когда читаешь поэтическую летопись 20-30-х годов, вышедшую из-под пера наших ашкеназов, то ужасаешься иррациональной злобе, исходящей от их восклицаний. Иные стихотворения из книги тех лет могут быть с успехом использованы как материал для психиатров:

Гора наш сев,
Жги! Рви! Язви!
Ты им страшней землетрясений,
ходи в сердцах,
бунтуй в крови.
Мути им ум,
ломай колени.

Это - из поэтических откровений Михаила Голодного (Эпштейна),

Довольно!
Нам решать не ново.
Уже подписан приговор.

Это его же строки, как и стихи, требующие расправы над поэтом Павлом Васильевым:

Ох, поздно ж, пташечка, ты запела,
Что мы решили - не перерешить,
Смотри, как бы кошка тебя не съела,
Смотри, как бы нам тебя не придушить.

У Михаила Светлова-Шейкмана, именем которого и сейчас названы сотни детских и юношеских библиотек России, культ ЧК-ОГПУ даже по тем временам казался недосягаемым для других поэтов:

Я пожимаю твою ладонь -
Она широка и крепка.
Я слышу, в ней шевелится огонь
Бессонных ночей Чека.

У поэта как будто не было другой жизни, кроме как в чекистских застольях и на чекистских дачах, где приятно "закусывать мирным куском пирога".

Пей, товарищ Орлов,
Председатель ЧК…
………………………….
Эта ночь беспощадна,
Как подпись твоя.

Багрицкий, как и Светлов, обожал пировать с чекистами, иногда в доме какого-нибудь несчастного "пущенного в расход":

Чекисты, механики, рыбоводы <…>
Настала пора - и мы снова вместе!
Опять горизонт в боевом дыму!
Смотри же сюда, человек предместий,
- Мы здесь! Мы пируем в твоем дому!

Рифмованные и прозаические опусы, приветствующие все судебные процессы от Шахтинского дела до 1937–1938 годов, сочиняли апологеты режима - Павел Антокольский, Семен Кирсанов, Александр Безыменский, Э. Дельман - отец Натана Эйдельмана, Перец Маркиш, - все возмужавшие во время революции, "красного террора" и гражданской войны…

Но дуэль двух ветвей еврейства все-таки продолжалась и в 30-е годы. Аделина Адалис, как бы вспомнив обвинение со стороны сефарда Д. Пасманика местечковому спецназу, прозвучавшее в 1923 году со страниц книги "Россия и евреи" ("Все охамившиеся евреи, заполнившие ряды коммунистов, - все эти фармацевты, приказчики, коммивояжеры, недоучившиеся студенты, и вообще полуинтеллигенты - действительно причиняют много зла России и еврейству".), с самодовольным торжеством победителя ответила ему после коллективизации, в 1934 году, когда положение советских местечковых функционеров вроде бы окончательно упрочилось:

"Мы чувствовали себя сильными, ловкими, красивыми. Был ли это так называемый мелкобуржуазный индивидуализм, актерская жизнь воображения, "интеллектуальное пиршество" фармацевтов и маклеров? Нет, не был. Наши мечты сбылись. Мы действительно стали "управителями", "победителями", "владельцами", шестой части земли" (А. Адалис, 1934 г., из книги "Воспоминания о Багрицком"). Однако в это же время человек общерусской культуры (не хочется говорить про него "сефард"), всю жизни бежавший от "иудейского хаоса", от "мщения миру", - Осип Мандельштам ужасался чекистско-палаческому пафосу стихов Багрицкого с "нежными костями", которые "сосет грязь", с кровью, которая "вьется", как "подпись на приговоре", "струей из простреленной головы", и, отвергая этот "поэтический садизм", с достоинством и брезгливостью возвращал Багрицкому-Дзюбину его растленные эпитеты и метафоры:

Мне на плечи бросается век-волкодав,
но не волк я по крови своей.
Запихай меня лучше, как шапку в рукав
жаркой шубы сибирских степей,
чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы.
ни кровавых костей в колесе,
чтоб сияли всю ночь голубые песцы
мне в своей первородной красе…

Но что мог сделать одинокий старомодный гуманист Осип Эмильевич, если за Багрицким бежала целая стая местечковых "волков по крови своей", уже знаменитых, называвших себя "пролетарскими", "большевистскими" - Александр Безыменский, Иосиф Уткин, Джек Алтаузен, Лев Кассиль, Лев Копелев? Последний начинал свою общественную карьеру, как молодой троцкист, расклеивал листовки, распространял брошюры. По молодости простили. Во время коллективизации "раскулачивал" деревню. Получил разрешение носить личное оружие. Поступил в ИФЛИ. Во время войны работал переводчиком и пропагандистом. Вступив в составе наших войск в Германию, писал о немцах: "расстрелять придется, может быть, миллиона полтора" (из книги "Хранить вечно"). Обнаружив в одном из немецких поселков тяжело раненную немку, этот гуманист, поклонник Шиллера и Гете, приказал своему подчиненному: "Сидорыч, пристрели! - Это я сказал от бессилья" (из книги "Хранить вечно"). А за Копелевым подрастала волна литераторов второго призыва, прославлявших террор 1905 года, "красный террор" 1918 года, террор Гражданской войны. Вот только причину и смысл "большого террора" они не поняли.

Их предки в эпохе былой,
из дальнего края нагрянув,
со связкой гранат под полой
встречали кареты тиранов.
(А. Межиров)

"Дальний край", упомянутой в этой строфе, - местечко Межиров из Галиции, давшее псевдоним отцу поэта, фамилия которого осталась неизвестна истории.

Ровесник Межирова, известный советский переводчик Лев Гинзбург в книге "Разбилось лишь сердце мое" так вспоминал о своем местечковом детстве:

"В школьные годы у меня были тайные от всех игры. Сначала я сам с собой или сам для себя играл в суд, печатал на пишущей машинке грозные определения, приговоры, обвинительные заключения с беспощадной до замирания сердца подписью: "Верховный прокурор СССР, - дальше шел росчерк - какая-нибудь выдуманная фамилия". Ну что это как не этническая шизофрения? Ею был болен и Арон Копштейн, издавший в 1939 году книгу "Радостный берег" - о Дальнем Востоке, архипелаге лагерей, в одном из которых именно тогда умирал Осип Мандельштам. Копштейн заклеймил троцкистов-бухаринцев в косноязычных, но выспренных стихах:

Их вырвали, как вырывают с поля
Побеги чуждых, злобных сорняков,
О, Сталина незыблемая воля,
Присяга партии большевиков.

Постоянные поиски врагов в 30-е годы, как болезнь, унаследованная от отцов, входила в плоть и кровь нового поколения литераторов, едва возмужавшего к 1937 году. В 1937 году сын Э. Багрицкого (первый муж Елены Боннер) и тоже поэт Всеволод писал: "Вспоминаю с гордостью теперь я про рассказы своего отца". Но сын унаследовал от него не только манию преследования, жившую в генах отца-одессита: "Оглянешься, а вокруг враги, руку протянешь - и нет друзей. Но если он (век. - Ст. К.) скажет: "Солги!" - солги. Но если он скажет: "Убей!" - убей", но, подражая отцу и буквально повторяя его, шестнадцатилетний юноша пишет:

Какое время! Какие дни!
Нас громят или мы громим (! - Ст. К.),
Я Вас спрошу,
И ответите Вы:
"Мы побеждаем,
Мы правы".
Но где ни взглянешь - враги, враги…
Куда ни пойдешь - враги.
(1938 г.)

А творец "Бригантины" - знаменитого гимна авантюристов-романтиков Павел Коган? Он ведь тоже самозабвенно играл не в "казаки-разбойники", а в чекистов времен Ягоды и Агранова.

Мы сами, не распутавшись в началах,
Вершили скоротечные суды.
(1937 г.)

Во имя планеты (! - Ст. К.), которую мы
У мора отбили,
Отбили у крови,
Во имя войны сорок пятого года,
Во имя чекистской породы.
(1938 г.)

В лице молочниц и мамаши
Мы били контру на дому -
Двенадцатилетние чекисты,
Принявши целый мир в родню,
(конец 30-х годов)

Интересны здесь некоторые проговорки. Вроде бы Павел Коган, как его старшие учителя, опирается в своих надеждах на будущее, на чекистов, на касту, замкнутую в советских границах, но одновременно пытается говорить о какой-то совершенно утопической местечковой всемирности: "Во имя планеты", а не только России, "принявши целый мир в родню"… И конечно, апогеем этого "глобализма" были знаменитые строки:

Но мы еще дойдем до Ганга,
Но мы еще умрем в боях,
Чтоб от Японии до Англии
Сияла родина моя.

Но эта родина - уже не Россия, а просто "шестая часть земли", на которой, по словам Аделины Адалис, в 30-е годы жили "управители", "победители", "владельцы"…

Поразительно то, что, когда война уже стучалась в двери нашего Отечества, потомки местечковых обывателей продолжали жить в плену болезненных "химер", если говорить словами Льва Гумилева…

Единственным и решающим оправданием этого "потерянного поколения", жившего во власти химер, было то, что многие из них, мечтая умереть в боях за мировую революцию в районе Ганга, погибли кто в Карелии, кто в донской степи, кто в брянских лесах на священной Отечественной войне… Но они так и не поняли, что главная мировая революция совершилась 2000 лет тому назад на их "исторической родине" и что напрасно их отцы и они сами искали ее в самых разных обличьях - в нацистском, в советском, в сионистском.

Но закономерно то, что в 60-е годы, когда последние зарницы багрицкосветловской романтики с культом "бригантины" и "гренады" вспыхнули было на литературном небе, замечательный русский поэт Алексей Прасолов поставил последнюю точку в этом историческом споре. Будучи подростком, он однажды с ужасом наблюдал, как на воронежской станции Россошь разгружается наш эшелон с ранеными.

Назад Дальше