"В квасильне, где более всего работают дети от 7 лет, у здорового, но непривыкшего человека через четверть часа разболится до обморока голова от невыносимой вони и сырости, которую издает квасящийся уголь… В костопальне дети от 7 лет (которые работают также 12 часов) ходят и распластывают горячую крупку, от которой пыль буквально покрывает их с головы до ног… В прачечной – девочки от 14 лет, совершенно голые, моют грязные от свекловичного сока салфетки в сильно известковой воде, от которой лопается у них кожа на теле…"
Эти доклады относятся к восьмидесятым годам XIX века. Но, может быть, за двадцать лет что-нибудь изменилось? Посмотрим. Мы снова на сахарном заводе, и снова слово фабричному инспектору. "Работа на заводе продолжается 12 часов в день, праздников не имеют и работают 30 дней в месяц. Почти во всем заводе температура воздуха страшно высокая. Работают голышом, только покрывают голову бумажным колпаком да вокруг пояса носят короткий фартук. В некоторых отделениях, например в камерах, куда приходится вкатывать тележки, нагруженные металлическими формами, наполненными сахаром, температура доходит до 70 градусов. Этот ад до того изменяет организм, что в казармах, где рабочим приходится жить, они не выносят температуры ниже 30 градусов…" Разница если и есть, то в том, что к тому времени на таких заводах не стало маленьких детей. Запрет на детский труд рабочие все же вырвали у "отца‑государя". Не из гуманизма, а чтобы дети не сбивали цену на труд. Впрочем, на многих заводах малолетние по-прежнему работали – но при приходе инспекторов прятались.
Что же касается быта – то человек, не знающий, что такое рабочая казарма, вообще не имеет представления о "России, которую мы потеряли". На большинстве фабрик в глубине России помещения для рабочих подразделялись на две категории: казармы и каморки. Что такое казарма, знает каждый, читавший историю ГУЛАГа, – это обычный барак с нарами, примерно при той же или большей тесноте. Но у зэка по крайней мере было свое отдельное место на нарах, а у рабочего не было – нары, как и цеха, использовались в две смены. Каморки – это тот же барак, но поделенный на отдельные клетушки, – такое жилье предназначается для семейных рабочих. Только не стоит думать, что в комнате помещается по одной семье – обычно по две-три, но иной раз и до семи. Однако даже таких каморок для семей не хватает, и в ожидании своей очереди на кусок комнаты семейные пары размещаются все в тех же казармах. В этих случаях они отделяют свои места на нарах занавесками. "Иногда фабриканты идут навстречу этому естественному стремлению рабочих и на помосте нар делают дощатые перегородки вышиною в полтора аршина (около метра. – Авт.), так что на нарах образуется ряд, в полном смысле слова, стойл на каждую пару". Через некоторое время в ногах такого "жилья" появляется люлька – значит, люди ухитряются еще и заниматься любовью в этом помещении! Воистину, к чему только не приспособится человек…
Наконец, "на большинстве фабрик для многих рабочих, по обыкновению, особых спален не делают". Это значит, что спят рабочие в тех же цехах, где и работают. Ткачи (ручные) спят на станках, столяры – на верстаках, несчастные рогожники – на тех же самых мочалах и рогожах, которые они изготавливают, в тех же сырых и удушливых помещениях. Учитывая, что у рогожников еще и самый длинный в России рабочий день – до 18 часов, то вся жизнь их проходит в этих темных душных цехах. А работают здесь в основном, еще раз напоминаем, женщины и дети".
И кто-то считал и считает, что людям, существующим в таких условиях, нужны революционеры-пропагандисты, чтобы бунтовать? Стачечное движение в России развивалось параллельно с развитием капитализма. Выступления рабочих разгоняли с разной степенью жестокости. Расстрелы тоже не были чем-то исключительным. Вот лишь несколько примеров. 9 марта 1902 года – расстрел рабочих в Батуме (15 убитых); 13 марта 1903 года – расстрел забастовщиков в Златоусте (69 убитых); 14 июля 1903 года – расстрел на станции Михайлово (18 убитых); в августе 1903 года – в Екатеринославе (14 убитых). Но события 9 января 1905 года в Санкт-Петербурге стоят особняком. В этот день народ шел не к хозяевам с требованиями, а к царю с выражениями любви и преданности.
Вот начало петиции, которую планировалось подать Николаю II:
"Государь!
Мы, рабочие города С.-Петербурга, наши жены, дети и беспомощные старцы-родители пришли к тебе, государь, искать правды и защиты.
Мы обнищали, нас угнетают, обременяют непосильным трудом, над нами надругаются, в нас не признают людей, к нам относятся, как к рабам, которые должны терпеть свою горькую участь и молчать.
Мы и терпели, но нас толкают все дальше и дальше в омут нищеты, бесправия и невежества; нас душат деспотизм и произвол, и мы задыхаемся. Нет больше сил, государь! Настал предел терпению!
Для нас пришел тот страшный момент, когда лучше смерть, чем продолжение невыносимых мук.
И вот мы бросили работу и заявили нашим хозяевам, что не начнем работать, пока они не исполнят наших требований. Мы немногого просили: мы желаем только того, без чего жизнь – не жизнь, а каторга, вечная мука.
Первая наша просьба была, чтобы наши хозяева вместе с нами обсуждали наши нужды, – но и в этом нам отказали; нам отказали в праве говорить о наших нуждах, находя, что такого права за нами не признает закон. Незаконными оказались также наши просьбы: уменьшить число рабочих часов до восьми в день, устанавливать цены на наши работы вместе с нами и с нашего согласия, рассматривать наши недоразумения с низшей администрацией завода, увеличить чернорабочим и женщинам плату за их труд до одного рубля в день, отменить сверхурочные работы, лечить нас внимательно и без оскорблений, устроить мастерские так, чтобы в них можно было работать, а не находить там смерть от страшных сквозняков, дождя и снега.
Все оказалось, по мнению наших хозяев, противозаконно, всякая наша просьба – преступление, а наше желание улучшить наше положение – дерзость, оскорбительная для наших хозяев.
Государь! Нас здесь больше трехсот тысяч – и все это люди только по виду, только по наружности; в действительности же за нами не признают ни одного человеческого права, ни даже права говорить, думать, собираться, обсуждать наши нужды, принимать меры к улучшению нашего положения.
Всякого из нас, кто осмелится поднять голос в защиту интересов рабочего класса, бросают в тюрьму, отправляют в ссылку. Карают, как за преступление, за доброе сердце, за отзывчивую душу. Пожалеть рабочего, забитого, бесправного, измученного человека – значит совершить тяжкое преступление!
Государь! Разве это согласно с божескими законами, милостью которых ты царствуешь? И разве можно жить при таких законах? Не лучше ли умереть, – умереть всем нам, трудящимся людям всей России? Пусть живут и наслаждаются капиталисты и чиновники-казнокрады, грабители русского народа.
Вот что стоит пред нами, государь! И это-то нас и собрало к стенам твоего дворца. Тут мы ищем последнего спасения. Не откажи в помощи твоему народу, выведи его из могилы бесправия, нищеты и невежества, дай ему возможность самому вершить свою судьбу, сбрось с него невыносимый гнет чиновников. Разрушь стену между тобой и твоим народом, и пусть он правит страной вместе с тобой. Ведь ты поставлен на счастье народу, а это счастье чиновники вырывают у нас из рук; к нам оно не доходит, – мы получаем только горе и унижение!.."
Как видим, письмо, выражаясь словами самого царя, относится к разряду "бессмысленных мечтаний". Более того, замысел рабочих был насквозь незаконным, ибо право подавать петиции в Российской империи имели лишь дворяне. Впрочем, снисходить до объяснений никто не стал.
Все началось 3 января 1905 года с забастовки на Путиловском заводе, которая вскоре охватила и другие заводы Петербурга. Организовывало ее вполне легальное "Собрание русских фабрично-заводских рабочих Санкт-Петербурга", которым руководил священник Георгий Гапон. Забастовка была более чем серьезной: к 8 января бастовали 456 предприятий, на которых работало 111 тысяч рабочих. Однако о беспорядках пока речи не шло. Гапон призывал обратиться с петицией к царю. "Царь не знает наших нужд, мы о них ему скажем. Если он любит свой народ, он исполнит его смиренную просьбу". Те, кто шел ко дворцу, смотрели на Николая теми же глазами, что и Нилус, видя в нем "ангела". Накануне шествия Гапон написал два письма: царю и министру внутренних дел Святополк-Мирскому. Неизвестно, было ли передано первое письмо, но второе было получено, и Святополк-Мирский возил его вместе с петицией в Царское Село. Однако никакого ответа не последовало. Николай просто "слил" ситуацию, переложив проблему на плечи очередного дяди, на сей раз Владимира Александровича, главнокомандующего войсками гвардии и Петербургского военного округа.
В ночь на 9 января Владимир Александрович отдал распоряжение остановить шествие военной силой. Говорили о каких-то "революционных провокациях" – но ведь царя в городе не было, он так и сидел в Царском Селе. Чего боялся великий князь? Что в респектабельном центре витрины побьют?
Как бы то ни было, останавливать шествие было слишком поздно, и произошло то, что произошло.
О расстреле демонстрации существует множество воспоминаний. Мы приведем лишь несколько отрывков из рассказа великого русского писателя Максима Горького, который волею судьбы стал очевидцем этой бойни:
"Толпу расстреляли почти в упор, у Троицкого моста. После трех залпов откуда-то со стороны Петропавловской крепости выскочили драгуны и начали рубить людей шашками. Особенно старался молодой голубоглазый драгун со светлыми усиками… до сего дня режет мне память визг драгуна, прыгает передо мною лицо убийцы, красное от холода или возбуждения, с оскалом стиснутых зубов и усиками дыбом на приподнятой губе. Замахиваясь тусклой полоской стали, он взвизгивал, а ударив человека – крякал и плевал, не разжимая зубов. Утомясь, качаясь на танцующем коне, он дважды вытер шашку о его круп, как повар вытирает нож о свой передник.
Странно было видеть равнодушие солдат; серой полосою своих тел заграждая вход на мост, они, только что убив, искалечив десятки людей, качались, притоптывая ногами, как будто танцуя, и, держа ружья к ноге, смотрели, как драгуны рубят, с таким же вниманием, как, вероятно, смотрели бы на ледоход или на фокусы наездников в цирке.
Потом я очутился на Полицейском мосту, тут небольшая толпа слушала истерические возгласы кудрявого студента, он стоял на перилах моста, держась одною рукой за что-то и широко размахивая сжатым кулаком другой. Десяток драгун явился как-то незаметно, поразительно быстро раздавил, разбил людей, а один конник, подскакав к студенту, ткнул его шашкой в живот, а когда студент согнулся, ударом по голове сбросил за перила, на лед Мойки…
Мы подошли к Александровскому скверу в ту минуту, когда горнист трубил боевой сигнал, и тотчас же солдаты, преграждавшие выход к Зимнему дворцу, начали стрелять в густую, плотную толпу. С каждым залпом люди падали кучами, некоторые – головой вперед, как будто в ноги кланяясь убийцам. Крепко въелись в память бессильные взмахи рук падавших людей…
Близко от солдат, среди неподвижных тел, полз на четвереньках какой-то подросток, рыжеусый офицер не спеша подошел к нему и ударил шашкой, подросток припал к земле, вытянулся, и от его головы растеклось красное сияние.
Толпа закружила нас и понесла на Невский… Я попал на Певческий мост, он был совершенно забит массой людей, бежавших по левой набережной Мойки, в направлении к Марсову полю, откуда встречу густо лилась другая толпа. С Дворцовой площади по мосту стреляли, а по набережной гнал людей отряд драгун. Когда он втиснулся на мост, безоружные люди со свистом и ревом стиснули его, и один за другим всадники, сорванные с лошадей, исчезли в черном месиве. У дома, где умер Пушкин, маленькая барышня пыталась приклеить отрубленный кусок своей щеки, он висел на полоске кожи, из щеки обильно лилась кровь, барышня, всхлипывая, шевелила красными пальцами и спрашивала бегущих мимо ее:
– Нет ли у вас чистого платка?
Чернобородый рабочий, по-видимому, металлист, темными руками приподнял ее, как ребенка, и понес, а кто-то сзади меня крикнул:
– Неси в Петропавловскую больницу, всего ближе…
…Дома медленно ходил по комнате Савва, сунув руки в карманы, серый, похудевший, глаза у него провалились в темные ямы глазниц, круглое лицо татарина странно обострилось.
– Царь – болван, – грубо и брюзгливо говорил он. – Он позабыл, что люди, которых с его согласия расстреливали сегодня, полтора года тому назад стояли на коленях пред его дворцом и пели "Боже, царя храни…"
– Не те люди…
Он упрямо тряхнул головой:
– Те же самые русские люди. Стоило ему сегодня выйти на балкон и сказать толпе несколько ласковых слов, дать ей два, три обещания, – исполнить их не обязательно, – и эти люди снова пропели бы ему "Боже, царя храни". <…>
Он сел рядом со мною и, похлопывая себя по колену ладонью, сказал:
– Революция обеспечена! Года пропаганды не дали бы того, что достигнуто в один день…".
То же самое накануне Кровавого воскресенья говорил Гапон: "Пойдем к царю, и уж если царь не выслушает – то нет у нас больше царя, и мы тогда крикнем: "Долой царя!.."".
В общем, очередной дядя в очередной раз очень крупно подвел монарха. Защитники Николая стараются обелить царя, доказывая, что он "не знал", что его чуть ли не обманом вывезли в Царское Село, уговорили, убедили, напугали… И сами не видят нынешние монархисты, кем изображают своего обожаемого императора. Что это за "хозяин земли русской", который не знает, что творится в его собственной столице и боится рискнуть, выйдя к народу на балкон дворца?
Вечером 9 января Николай записал в своем дневнике: "Тяжелый день. В Петербурге произошли серьезные беспорядки вследствие желания рабочих дойти до Зимнего дворца. Войска должны были стрелять в разных частях города; было много убитых и раненых. Господи, как больно и тяжело! Мама приехала к нам из города прямо к обедне. Завтракали со всеми. Гулял с Мишей. Мама осталась у нас на ночь".
Такова его интерпретация событий. Рабочие были убиты за то, что посмели пойти к Зимнему дворцу. Пустому.
Для сравнения: тезка последнего русского императора, Николай Первый, во время восстания декабристов спокойно, ничего не боясь, ездил по улицам. В страшные дни холерных бунтов на Сенной площади, стоя в экипаже, успокаивал толпу. Люди в России были воспитаны на этих примерах, и царь, отсиживавшийся в загородном дворце, когда его народ убивают на улицах, означал одно: в России больше нет царя.
Положение еще можно было исправить, если бы его "больно и тяжело" воплотилось хоть в какие-то действия, если бы на следующий день было проведено следствие и сделаны хоть какие-то выводы. Но… как можно даже подумать о том, чтобы пойти против дяди?!
(Владимир Александрович, правда, все же лишился своего поста, и даже в том же 1905 году, но не за трупы на улицах Петербурга, а за то, что его сын вступил в брак с разведенной женщиной. Это было куда более тяжким преступлением, чем расстрел пары сотен представителей столь любимого царской четой народа.)
Однако скандал получился огромный, и надо было как-то выправлять положение. С этой целью 19 января 1905 года был разыгран спектакль "общения самодержца с рабочим народом". Вот как это происходило: "Охранка набрала на заводах для представления царю "рабочую делегацию" в составе 34 человек. Комплектовалась группа так: конторщик одной из фабрик сидит в своей квартире, пьет чай. Резкий стук в дверь. Конторщик открывает и пугается: перед ним пристав, жандармский офицер, городовые, дворник.
– Вы Х.?
– Я.
– Одеться и следовать за нами.
– За что?
– Поторопитесь.
Конторщика посадили в карету, привезли к комендантскому подъезду Зимнего. Жандарм все время подгоняет: "Скорей! Скорей!". Вошли в зал, в центре стоит генерал Трепов. "Обыскать!" – командует градоначальник. Обыскали. "Раздеть!" Раздели. "Наденьте на него вот это". Что-то надели. Затем увозят на Царскосельский вокзал и помещают в вагон, где под охраной шпиков уже сидят другие "рабочие депутаты", схваченные таким же образом. В вагоне им запрещено переговариваться.
Царское Село. Зал Большого Екатерининского дворца. К побледневшим и осунувшимся конторщикам, облаченным в треповские костюмы, выходит царь".
Речь императора Николая II к организованной полицией "рабочей депутации":
"Я вызвал вас для того, чтобы вы могли лично от Меня услышать слово Мое и непосредственно передать его вашим товарищам.
Прискорбные события, с печальными, но неизбежными последствиями смуты, произошли оттого, что вы дали себя вовлечь в заблуждение и обман изменниками и врагами нашей родины. Приглашая вас идти подавать Мне прошение о нуждах ваших, они поднимали вас на бунт против Меня и Моего правительства, насильно отрывая вас от честного труда в такое время, когда все истинно pyccкие люди должны дружно и не покладая рук работать на одоление нашего упорного внешнего врага.
Стачки и мятежные сборища только возбуждают безработную толпу к таким беспорядкам, которые всегда заставляли и будут заставлять власти прибегать к военной силе, а это неизбежно вызывает и неповинные жертвы. Знаю, что нелегка жизнь рабочего. Многое надо улучшить и упорядочить, но имейте терпение. Вы сами по совести понимаете, что следует быть справедливыми и к вашим хозяевам и считаться с условиями нашей промышленности. Но мятежною толпою заявлять мне о своих нуждах – преступно. В попечениях Моих о рабочих людях озабочусь, чтобы все возможное к улучшению быта их было сделано, и чтобы обеспечить им впредь законные пути для выяснения назревших их нужд.
Я верю в честные чувства рабочих людей и в непоколебимую преданность их Мне, а потому прощаю им вину их. Теперь возвращайтесь к мирному труду вашему, благословясь, принимайтесь за дело вместе с вашими товарищами, и да будет Бог вам в помощь".
Напоминаем: это был не бунт, не мятеж, а мирная демонстрация для подачи челобитной. Естественно было бы ждать от главы государства если не извинений, то хотя бы сожаления о погибших. Но не снисходительного объяснения доведенным до крайности рабам, в чем они перед ним виноваты. "Приглашая вас идти подавать Мне прошение о нуждах ваших, они поднимали вас на бунт против Меня и Моего правительства".
Это и есть социальный расизм – на практике, без теорий.