Бальмонт Воспоминания - Екатерина Андреева 16 стр.


Прощеное воскресенье. В понедельник сразу год ломался. Великий пост. У нас в доме он чувствовался очень сильно. Унылый звон в церквах. Мать несколько раз в день ходила к церковным службам. Постная еда, ненавистный мне запах кислой капусты, постного масла. Гороховый и картофельный суп без пирожков, картофельные котлеты с черносливом, кисель из миндального молока. За чаем ни конфект, ни пирожного - сушки и большие баранки. По воскресеньям - мармелад и пряники. Я ненавидела эту еду и питалась одним хлебом и огурцами. Никакие уговоры и наказания не помогали, я не могла преодолеть своего отвращения к постному маслу. Когда я стала постарше и по собственному почину хотела пропоститься 7 недель, доктор запретил мне это, настолько заметно я в одну неделю истощилась и похудела. Когда нам стали давать постом скоромное, я сама на себя накладывала воздержание; не ела свои любимые кушанья, отказывалась от варенья и мятных пряников… Братья смеялись над "великомученицей Катериной", старшие сестры хвалили меня, и я очень была довольна собой, когда долго выдерживала такой "настоящий" пост.

Маленькими мы говели только последние дни первой недели, или страстной недели. Потом, когда подросли, мы всю неделю ходили ко всем службам. В церкви мы никогда не сидели и привыкли выстаивать длинные службы без особого утомления. До четырнадцати лет я очень ревностно исполняла все обряды - не только охотно, но страстно. Вечером перед исповедью мы читали покаянные молитвы, я перечитывала их по собственному почину по нескольку раз. Когда требовалось положить земной поклон, я кланялась не один, а три раза. Однажды в наказание за какой-то большой свой грех я решила положить 100 земных поклонов. Не знаю, сколько я их положила, но меня ночью застали спящей на полу перед иконой. Мать мне строго сказала, чтобы я не преувеличивала свое усердие. "Ты, как всегда, вдаешься в крайности", - сказала она, но я заметила, что на этот раз мои "крайности" ей скорее понравились. В другой раз, когда гувернантка заметила, что я так туго затягиваю на себе юбки, что у меня за ночь не проходят красные полосы на теле, сестра Маша задумчиво сказала про меня: "Может быть, она нарочно терзает свою плоть", и, хотя у меня совсем и не было этой мысли, она меня очень заинтересовала, и я стала под бельем обматываться грубой веревкой, а потом решила: "Буду носить цепи и вериги, как юродивый Гриша у Толстого в "Детстве" и "Отрочестве"". И мне долго в кровь расцарапывала кожу веревка, пока мне это не запретили под угрозой строгого наказания. То, что я молча так долго выдерживала истязание, произвело сильное впечатление на сестру Машу, относившуюся обыкновенно презрительно к моим "фантазиям".

Постом у нас не устраивалось ни вечеров, ни танцев. Ездили в концерты и в итальянскую оперу, где у сестер была абонирована ложа.

Пасха справлялась у нас еще торжественнее, чем Рождество. К ней готовились целую неделю. В понедельник, вторник, среду происходила уборка дома: мыли окна, обметали потолки, выносили на двор и выколачивали мебель, ковры, драпировки, и полотеры натирали полы. В четверг начиналась стряпня: заготовляли пасхи, красили яйца, пекли куличи. В субботу вечером все было готово, из кладовой принесены были парадные сервизы и с вечера накрывался стол еще более парадно, чем на Рождество: те же блюда с индейкой, ветчиной, телятиной, но посреди стола возвышалась пасха, на ней были сделаны из цукатов буквы Х.В.; по обе стороны - два кулича; один желтый шафрановый, другой белый, обе верхушки, облитые сахаром, были украшены красными бумажными розами. И гора красных яиц.

В парадных комнатах благоухали живые цветы: гиацинты, розы, желтофиоли. Их привозили из садоводства еще с утра. Садовник приносил их в буфетную на деревянном лотке, раскутывал цветы из войлока, из газетной бумаги и высаживал их в наши жардиньерки; в кабинете отца и в столовой они ставились на подоконник в красивых фарфоровых горшках. Затем приносили корзины с цветами с привязанными к ним визитными карточками. Это были подношения к празднику от родных и знакомых матери и сестрам.

К 11 часам вечера все наши - мать, сестры, братья и вся прислуга - одевались в нарядные платья и собирались в церковь. Нас, младших, брали к заутрене только после того, как мы говели, то есть восьми лет. А до тех пор мы оставались дома одни с нашей бонной. Все уходили в церковь, в доме гасили огни, и кругом наставала какая-то совсем особенная тишина.

Двор с вечера был густо посыпан красным песком, и до утра на нем не было видно следов шагов и колес. По тротуару бесшумно проходили женские фигуры - это наша прислуга с узелочками в руках несла в церковь святить пасхи и куличи. За ними в молчании шли мужчины в новых поддевках, с напомаженными головами, в блестяще начищенных сапогах. Я следила за общими сборами и страстно желала идти со всеми в церковь, завидовала старшим сестрам и братьям и плакала от огорчения.

Наконец-то меня и брата Мишу взяли к заутрене. Нас рано вечером уложили спать, в 10.30 еле добудились; сонных одели и повели в нашу церковь совсем рядом.

После темноты улицы нас ослепил ярко освещенный храм. "Андреевы, дети Андреевы…" и причетник, расталкивая толпу, повел нас на наши места, где за загородкой был постлан ковер и стояли стулья. Жара и духота невыносимые. Через полчаса мы с братом уже не могли стоять, нас посадили вместе на один стул, с которого мы тотчас же свалились на узел с нашими шубами и спали там, пока нас не поднимали возгласы батюшки: "Христос Воскресе!", на что толпа радостно отвечала, и - вместе со всеми - мы кричали: "Воистину Воскресе!" Затем нас, полусонных, одевали и с большими усилиями, с помощью знакомых и прихожан проталкивали сквозь толпу к выходу. На воздухе мы приходили в себя, таращили глаза в темноте и, держась за руки, еле брели домой под несмолкаемый радостный гул колоколов. Дома - не помню как - нас раздевали и укладывали, мы спали на ходу. На стульях рядом с нашими кроватками были уже разложены наши нарядные новые платья, чулки, сапожки.

Мы просыпались очень поздно, одевались во все чистое и новое и спешили вниз в залу. Этот первый день Пасхи проходил точь-в-точь, как первый день Рождества. Мы смотрели, как старшие принимают визитеров. В проходной комнате стояла огромная корзинка с красными яйцами, из которой мать брала яйца, чтобы раздавать их поздравителям.

По дороге вниз мы христосовались с буфетчиком, лакеем и другими слугами и гостями, которые уже с раннего утра наполняли наш дом.

Мать в светло-сером шелковом платье, в белом кружевном чепчике, принимала поздравителей с 7 утра до 7 вечера, водила их в столовую закусывать. В столовой разговор был всегда оживленнее, чем в гостиной, и мы там больше пребывали, смотрели в окна на подъезжающие к крыльцу экипажи. Там все визитеры без исключения, похристосовавшись, спрашивали: "Где вы встречали праздник? У себя в приходе? Верно, тесно было и душно? А вот в Кремле удивительно было красиво. Иллюминация удачная, толпа огромная, много иностранцев". И так как это говорили все почти без вариантов, я вообразила себе, что это обычай, установленный для первого дня Пасхи. Потом подростком, когда мне поручали занять гостя, и я, смущенная, не знала, с чего начать разговор, меня спасало: "Где вы встречали праздник?" - "А в Кремле…" - и уже разговор катился как по маслу.

На второй день Пасхи тоже приезжали поздравители: священники из-под Москвы, бедные родственники, старички и старушки, служившие у дедушки, богаделки. Для них накрывался чайный стол с закусками, ставились кулич и пасха, специально заготовленные. Они все пили чай с блюдечка, вприкуску с сахаром, который подавался им наколотый маленькими кусочками. Пили они без конца, по многу чашек, отдуваясь и вытирая пот с лица чистыми носовыми платками, аккуратно сложенными. Они всегда хвалили нашу пасху. "Только у вас и покушаешь такую". Они отказывались от второй порции, но тотчас же соглашались, когда экономка, по настоянию матери, им подкладывала еще и еще на тарелки. Мы любили смотреть, с каким сдержанным удовольствием они угощались. Это происходило утром до 12 часов.

Днем приезжали с визитом нарядные дамы в шляпах и перчатках. Мы сервировали чай в гостиной. На второй день Пасхи, так же как и на Рождество, у нас был парадный обед для родственников и близких знакомых. И их продолжали устраивать в этот день всю мою жизнь, до самой смерти моей матери.

Иверская

В ночь на третий день Пасхи к нам всегда привозили чудотворную икону Иверской Божьей Матери. Всегда ночью, потому что икону эту вывозили из часовни, где она стояла весь день, в час ночи. И возили по домам, в которые ее приглашали, записавшись заранее. Так как мы жили в Брюсовском переулке, очень близко от часовни (она помещалась на Тверской, в воротах, что вели на Красную площадь), ее к нам привозили не позже 3 часов ночи.

В два часа весь наш дом был на ногах. Нас, детей, с трудом будили и поднимали. В три часа мы спускались вниз. В зале все было готово для приема иконы Божьей Матери. Мы сидели в полутемной гостиной, молча дремали, дрожа от предрассветного холода, а может быть, и от внутреннего волнения, потому что общее настроение в доме было необычайно торжественным. Даже на дворе, с вечера уже посыпанном песком, царила какая-то благоговейная тишина. На светлеющем небе еще мерцали звезды. Ворота, всегда на запоре, теперь были настежь растворены. Дворники в белых чистых фартуках выглядывали из-за ворот в переулок. Как только они видели приближающуюся карету, один из них делал знак другому, и до нашего крыльца доносился взволнованный голос: "Едут! Едут!"

Тогда мать с нами, детьми, и в сопровождении всей прислуги, еще раньше собравшейся в доме, спускались по лестнице навстречу "Царице Небесной". В ночной тишине еще издали доносились шум колес и цоканье лошадиных подков о мостовую. Напряженное ожидание достигало своей высшей точки, когда в воротах появлялся форейтор верхом на лошади, с горящим факелом в высоко поднятой руке. Он несся вскачь; за ним, впряженная в шестерку, катилась тяжелая карета. Она заворачивала в ворота и сразу останавливалась у нашего подъезда, где все мы, столпившись, ждали ее, мужчины все с непокрытыми головами. И кучер на высоких козлах кареты тоже без шапки, только уши его подвязаны красным ситцевым платком. Наш управляющий, как всегда стоящий впереди всех, открывает дверцу кареты, изукрашенную золотыми херувимами. Огромная, сияющая золотом и драгоценными каменьями, икона занимает почетное заднее место; на переднем месте, лицом к иконе, сидят батюшка и отец диакон в красных бархатных с золотом облачениях, надетых поверх теплых пальто. У отца диакона в руках большой фонарь на ножке. Отец диакон, пятясь, выходит первый из кареты и передает фонарь одному из братьев, которые все протягивают к нему руки. Из толпы выходят четыре человека, уже раньше назначенные моей матерью: кучер Петр Иванович, Троша-конюх, буфетный мужик и старший дворник. Взявшись за медные ручки рамы, они осторожно выдвигают икону из кареты и несут ее, видно, с большим трудом, вверх по лестнице. Брат с фонарем в руках идет впереди, за иконой - мы с матерью и все остальные. Икону ставят в зале на заранее заготовленное для нее место: на низенький диван, покрытый белоснежной скатертью. Люди, несшие ее, с трудом передыхают, все они красные, потные. Икона, должно быть, страшно тяжела. Она вся сплошь покрыта золотой ризой, усыпанной алмазами и жемчугом. И вставлена она в массивный дубовый ящик - раму в медной оправе. Под золотом ризы видны только живописный лик склоненной головы Богоматери и рука ее, придерживающая младенца Христа. К этой руке и прикладываются. Поэтому, верно, она такая светлая по сравнению с лицом; губы богомольцев стерли с нее краску.

Перед диваном с иконой стоит столик, покрытый тоже белой скатертью. На нем - большая фарфоровая миска с водой, к краям ее прикреплены три восковые свечки. Сейчас священник положит на столик привезенные с собой Евангелие и крест, который он вынимает из ящичка.

Начинается молебен. Священник и отец диакон поют веселые пасхальные напевы, им подтягивают мои старшие братья. Особенно старается брат Сережа, он пыжится и надувает горло, пытается петь басом. Он уже большой, он в церкви читает "Часы" в "Шестопсалмие" в стихаре. У него очень сосредоточенное лицо, он не сводит глаз со священнослужителей, которые хриплыми скучными голосами невнятно бормочут слова молитв. Молебен идет к концу, священник погружает золотой крест в миску, вода стекает с креста в стакан, тут же стоящий на тарелке. После этого мы все, приложившись к кресту, идем к столу и отпиваем по очереди из стакана глоток святой воды. Мать весь молебен стоит на коленях, устремив горящие глаза на Владычицу. Она часто крестится, крепко-крепко прижимает сложенные пальцы ко лбу, к плечам и сердцу, как будто она хочет запечатлеть что-то этим крестным знамением. Когда поют "Не имамы иные помощи, не имамы иные надежды, разве к тебе, Владычица, ты нам помози: на тебя надеемся и тобою хвалимся", она припадает головой к полу, и слезы ручьем текут из ее глаз. Всю жизнь потом я не могла слышать пение этой молитвы, чтобы тотчас же передо мной не возникло заплаканное лицо моей матери, просветленное, с глазами, полными неизъяснимого упования, устремленными вверх.

После молебна мы все по очереди подходим к иконе и, кланяясь в землю, на коленях, прикладываемся к тонкой руке Богоматери. Мать прижимается всем лицом к этой руке и долго, не отрываясь, целует ее. Затем она берет из парчового мешочка, висящего с боку иконы, кусочек ваты и благоговейно заворачивает его в чистый носовой платок. В случае болезни кого-нибудь из нас она с молитвой приложит эту ватку к больному месту.

После этого икону опять поднимали те же четыре человека и несли с такими же усилиями по всем комнатам дома. В некоторых маленьких комнатах с ней нельзя было повернуться, тогда Петр Иванович вполголоса командовал "Заноси" или "Заворачивай"; люди вносили икону за дверь комнаты и, пятясь, выносили ее. За иконой шел батюшка и кропил святой водой все углы комнат. Мы, младшие, старались подвернуться под брызги святой воды, и если на кого из нас попадала капля, мы деловито размазывали ее по лицу, с гордостью посматривая кругом.

Перед тем как икону совсем уносили от нас, ее приподнимали повыше и держали наклонно, оставляя пространство, чтобы можно было пройти под ней. Мы всегда ждали этого момента. Было очень интересно, кто как пройдет под иконой. Мать проползала под ней на коленях. Прислуга наша - точно так же, верно, подражая ей. Мы, дети, по-разному - кто проползал на животе, кто пополам согнувшись, кто на карачках. И при этом у всех без исключения были напряженные и взволнованные лица. И всегда были смешные случаи - то кто-нибудь ударится об оклад головой, недостаточно ее наклонив, то, запутавшись в платье, не может сразу встать на ноги. Это было очень смешно и несколько разряжало атмосферу торжественности и серьезности нашего ночного бдения. Но все-таки, когда один раз подошла наша очередь пройти под иконой, Миша, мой маленький брат, сказал мне на ухо: "Komm doch kleine Mäuse spielen" . Я ужаснулась этой шутке в такую минуту. Она показалась мне кощунственной, хотя я тогда совсем не понимала смысла того, что мы делали, когда склонялись под сень святого образа.

Икону уносили вниз по лестнице, мы в том же порядке следовали за ней. Ее вдвигали в карету. Священник с диаконом садились перед ней спереди. Брат подавал фонарь диакону в карету. Форейтор, повернув голову, ждал знака. Когда дверца захлопывалась, он с горящим факелом в руке (хотя уже было светло) несся вскачь, за ним трогалась шестерка, и карета, завернув в переулок, быстро скрывалась из наших глаз. Все смотрели ей вслед, крестясь и кланяясь в пояс. Ворота со стуком закрывались, и все медленно расходились во внезапно наступившей тишине. Мать тотчас же уходила к ранней обедне; старшие шли в столовую пить чай. Нас, маленьких, укладывали спать. Няня поздравляла нас с "дорогой гостьей". Весь следующий день у нас в доме чувствовалось приподнятое, праздничное настроение.

Переход от праздников к учению был очень мучителен. Так скучно было возвращаться к будням, дни шли как заведенные часы.

В восемь часов утра мы с сестрой Машей спускались вниз в столовую, где был уже накрыт стол с шипящим на нем самоваром. Мы по очереди отпирали ключом, хранившимся в комнате моей матери, буфетный шкаф, доставали оттуда кофе и чай и заваривали и то и другое. Затем делали бутерброды для братьев: взрезали горячий калач, мазали сливочным маслом обе его половинки, клали в него котлету или куски курицы (заранее поданные на стол), завертывали калач в непромокаемую бумагу и клали свертки у каждого прибора брата. Потом наливали им в стаканы кофе или чай - обязательно с молоком.

Когда братья, покушав, уезжали в гимназию, мы с сестрой садились за стол. Нас сменяли мать и старшие сестры, поднимавшиеся в столовую к девяти часам. У нас в девять начинались уроки: музыки, французского и немецкого языка через день. В 12 часов был общий завтрак без братьев, которые возвращались из гимназии в 3 часа. До двух мы были свободны, ходили гулять с гувернанткой, а позже - со старшими сестрами. Потом другие уроки: истории, географии, математики, русского языка. В пять - обед. Вечером до восьми приготовление уроков. До 10 лет мы ложились в 8 часов ровно, потом в 9 часов. И уж совсем большими мы должны были тушить свет в 10 часов вечера.

В воскресенье днем у нас был урок рисования - для всех братьев и сестер вместе. Рисовали с гипса, сначала орнаменты, потом головы Аполлона, Венеры. Пейзажи мы срисовывали с напечатанных в альбомах образцов Калама. Скука была смертная. Учитель, молоденький, только что окончивший Школу живописи и ваяния, которого мы ни в грош не ставили, смущался перед старшими сестрами, с нами же совсем не справлялся. Я больше всех безобразничала в классе и подбивала братьев смеяться над "Порфиркиным", как мы прозвали его. Но так как я рисовала скорее и лучше других, он делал вид, что не замечает моих шалостей, и даже хвалил меня за успеваемость.

Свадьбы сестер

На другой год по смерти отца произошло большое в нашей детской жизни событие: сестра Таня стала невестой молодого немца из Риги Ивана Карловича Бергенгрина.

Незадолго до своей смерти отец ввел его в наш дом, сказав матери: "Вот такого мужа я бы желал для своей дочери". Во время болезни отца Иван Карлович часто приезжал к нам и, поговорив о своих делах с отцом, - Иван Карлович служил комиссионером по кожевенным делам приходил к нам, младшим, в сад и играл с нами очень весело, показывал нам свою силу и ловкость , учил нас всяким приемам гимнастики. Я его, конечно, заобожала, умоляя заниматься со мной, как с мальчиком. Он выучил нас грести, править лошадьми. Мы относились к нему как к старшему товарищу, мы даже не тяготились говорить с ним по-немецки и обижались, когда он уходил от нас к старшим сестрам.

Назад Дальше