Разговоры же Риццони были для меня мало занимательны. Он всегда ругал Россию, ее "проклятый климат", жаловался на ревматизм, полученный им здесь. Саша заступилась за Москву; ревматизм он нажил в своей холодной мастерской в Риме, а не в теплых комнатах Москвы.
Раз я принесла показать ему кусочки гнилого дерева, светящиеся в темноте. Он еле взглянул на них и сказал презрительно: "Это только в России гниль светится". Я не поняла, что он хотел сказать, но не усомнилась в глубокомыслии его слов.
Он никогда не говорил об искусстве, а когда сестры пытались завести речь о каких-нибудь общих отвлеченных вопросах, он отмалчивался и, видимо, скучал.
Он оживлялся только в разговоре об общих знакомых, о красоте какого-нибудь женского лица, которые разбирал во всех тонкостях. Охотно говорил о деньгах, о ценах на картины. Как его хотел обмануть какой-то покупатель, как он продал в Америку свою картину вдвое дороже, чем ему давал русский меценат…
На меня он с каждым приездом в Москву обращал все меньше и меньше внимания. Я не понимала почему и очень мучилась. "Как дети меняются, вот в Кате уже ничего не осталось итальянского", - сказал он как-то. Неужели поэтому он не смотрит на меня, не шутит со мной? Как это ужасно! Я долго смотрела на себя в зеркало. По-моему, я все такая же. Конечно, некрасивая, длинный нос, толстые губы, волосы торчат во все стороны.
В ту пору я была мучительно конфузлива, во мне пропали живость и непосредственность. Я не знала, куда девать свои длинные красные руки, горбилась, втягивала голову в плечи, мне казалось, я непомерно велика ростом. Мать не называла меня теперь "цыганкой", а "палкой", "жандармом". Я была уверена, что я уродлива, что на меня всем противно смотреть. Войти в гостиную, когда там были гости, было для меня пыткой. Я перестала танцевать на наших вечеринках. Мне казалось, что я всем противна. Недаром Риццони не смотрел на меня, не целовал меня, не замечал меня. Это нисколько не меняло моего отношения к нему, моего поклонения. Но я была очень несчастна. Как вернуть мое прошлое счастье?
Вот если бы заболеть чахоткой, мечтала я, вечером лежа в постели. Может быть, он будет страдать обо мне. Я буду лежать на балконе в шезлонге, вся в белом, бледная, на моих худых щеках пылает болезненный румянец, мои большие глаза горят неестественным блеском, кудри рассыпались по подушке. Я говорю еле внятным шепотом: "Позовите его, я хочу проститься с ним". Входит Риццони. Увидав меня, он закрывает лицо руками… Потом опускается на колени и целует мою бледную руку. "Я умираю, - говорю я еле слышно, - все кончено". Тогда Риццони, не в силах больше сдержаться, громко рыдает. "Нет, нет, ты не умрешь, ты будешь жить". - "Поздно", - говорю я и перестаю дышать. Он страшно несчастен… Да, но я ведь этого не буду знать. Нет, лучше я не умру, я вырасту большая и буду очень красива. Поеду в Рим. На мне светло-серое платье, пюсовые туфельки (как у княжны Мери у Лермонтова), лицо мое закрыто светло-серой газовой вуалью. Я еду в красивой коляске, запряженной мулами. Я говорю извозчику по-итальянски: strada Trinita cinqui cento . Я выхожу из коляски, я знаю, куда идти, я открываю дверь, отдергиваю красную занавеску (о ней я знаю от сестры Саши). Я вхожу в его мастерскую. Риццони встает недовольный из-за мольберта. "Как вы вошли? Кто вы такая?" - "Этого вы никогда не узнаете, - говорю я. - Я приехала купить ваши картины". - "Какую?" - "Все", - говорю я спокойно. "Но знаете ли вы, сколько они стоят?" - "Надеюсь, что этого будет достаточно", - отвечаю я и кладу на стол мешок с золотом!
Эта сцена посещения мастерской Риццони в Риме была моей излюбленной, у нее было множество вариантов. В одном из них Риццони говорит настойчиво: "Я хочу знать, кто вы!" Я поднимаю вуаль, я ослепительно красива. Риццони не может удержать крика восторга. Он узнал меня: "Катя!" Но я опускаю вуаль: "Кати нет, она умерла".
В другой, более реальной сцене лицо мое закрыто той же вуалью. Я некрасива, я робко стучусь в его дверь, вхожу и молча кладу перед ним большую связку чудных цветов. И ухожу, не сказав ни слова. Он смотрит мне вслед как очарованный, спрашивая себя - кто было это неземное видение. Но в большинстве вариантов я была неизменно красива и неизменно в сером платье, пюсовых туфельках и в газовой вуали.
Некоторым утешением в моих страданиях было мое новое увлечение Анной Петровной Боткиной, появившейся в ту пору на нашем детском горизонте. "Нюня", как ее называли все у нее в доме, приезжала к нам и раньше со своими сестрами Надей и Верой к моим старшим сестрам. А когда стала невестой моего брата Васи, а потом женой его, мы стали видеться с ней очень часто.
Нюня старалась сблизиться со всеми нами, даже с детьми, ей хотелось "войти в семью", но это ей не удавалось. Мать отстраняла все ее попытки сближения, была с ней любезна, но холодна, что, я видела, очень огорчало брата Васю. Было ясно даже нам, маленьким, что мать ее не любила.
Нюня была светлая блондинка с некрасивым, бледным, но, по-моему, очень привлекательным лицом. Вся какая-то мягкая, гибкая, она ходила, изгибаясь всем телом; не сидела, всегда полулежала. Смотрела томно, на лицо ее всегда свешивались пряди развившихся волос. Красивые модные платья свисали с ее покатых плеч, длинный шлейф тянулся за ней, извиваясь.
С нами, младшими, она была очаровательна, особенно со мной как с любимицей Васи, вероятно. Она приходила к нам в детскую, играла с нами, дарила нам дивные подарки. И как она только угадывала наши желания! Мне, например, она подарила большую конторку из папье-маше, заменявшую мне письменный стол. Внутри ее была писчая и почтовая бумага, чернильница и все письменные принадлежности. Мне особенно нравилось то, что я с трудом поднимала ее - такая она была тяжелая. Потом тетрадь в переплете с золотым обрезом для дневника. "А не лучше разве такое колечко, как я подарила Маше?" - "Нет, нет, колечко гадость…" - и я бросилась ей на шею и целовала ее без конца. С ней я не конфузилась, не страдала, что я урод. Когда она появлялась у нас, я не отходила от нее, так же как мой брат Миша. Мы спорили с ним, кто будет держать ее зонтик, ее перчатки, кто лучше соберет в нашем саду цветы для нее. Она научила меня не отрезать коротко стебли у цветов, не завязывать их туго в пучки, а только перевязывать как сноп. Когда она садилась в экипаж, она откидывалась на подушки и клала себе на колени эту большую связку цветов. Это было очень красиво. С ней рядом садился мой брат Вася, он заботливо закутывал ей ноги пледом, и в глазах его я читала тот же восторг, что светился, верно, и у нас, маленьких, обожавших ее. Вася всегда был очень нежен с женой, и любовался ею непрестанно, и подчинялся ей во всем. Я очень хорошо это замечала. И находила естественным: когда любишь, всегда слушаешься. Он не курил больше своей длинной трубки, не стриг коротко волосы, его длинные кудри спускались теперь на белый отложной воротничок. Черная бархатная куртка, светлые клетчатые панталоны, галстук, завязанный большим бантом, придавали ему вид художника. Мать не скрывала, что ей это не нравится. "Что еще за маскарад?! Почему ты волосы не стрижешь, точно поп длинноволосый…" - "Так Нюне нравится", - смущенно отвечал Вася. "А своего ума у тебя нет?" - недовольным тоном замечала мать и прекращала разговор.
И сам Вася и вокруг него все изменилось после его женитьбы. Квартира его стала неузнаваема. Все библиотечные шкафы были поставлены к нему в кабинет и загромождали маленькую переднюю. У Нюни были свой будуар и гостиная, где она принимала гостей. Она много выезжала и заставляла Васю сопровождать себя в театр и на балы. Он неохотно натягивал фрак и ехал с ней. Мне казалось, что они очень счастливы. И разве можно было не быть счастливым с Нюней!
Вдруг нас перестали пускать к Васе, и самое страшное, что ни Вася, ни Нюня не бывали у нас и нас не приглашали к себе. А потом нам сказали, но много позже, что Вася болен, а Нюни нет. "Как нет?" - "Так, уехала от Васи, бросила его". Что это значит "бросила его", я этого никак не могла понять. Уехала, и с нами, со мной не простилась, не может этого быть. Куда уехала? Когда вернется? Но нам запретили о ней говорить, спрашивать о ней. Ее карточки исчезли из альбомов. Я свою спрятала, смотрела на нее потихоньку и целовала ее. Из разных намеков и полуслов в разговорах старших можно было понять, что у Нюни роман с каким-то светским кавалером, франтом и танцором.
Вася серьезно заболел, когда Нюня ушла от него. У него был нервный удар, он был наполовину парализован. Когда он встал с постели, он был похож на старика. Волосы поседели, он коротко их стриг, ходил приволакивая ногу, опираясь на палку (суковатую дубинку), носил замшевые сапоги без каблуков, толстовку, сверху поддевку. Вместо шляпы какие-то фетровые грешники… "Юродствует, - говорила мать с возмущением. - Так распуститься из-за скверной бабы недостойно мужчины". Это Вася, а кто "скверная баба"? Неужели мать так называет нашу элегантную, томную Нюню?
Я не могла примириться с тем, что никогда больше не увижу ее. Я только и думала, только и мечтала о встрече с ней. Увидеть ее хоть один только раз, убедиться своими глазами, что она стала другая, и какая другая?
И я увидела ее. Однажды на прогулке я увидела, как она выходила из Иверской часовни, чтобы сесть в свой экипаж. Я тотчас же узнала ее и, вырвавшись от гувернантки, побежала через улицу к ней. Она обрадовалась мне, совсем как прежде, обнимала, целовала меня, говорила своим медовым голосом: "Ты не забыла меня? Не разлюбила?" - "Всегда, всегда помню", - говорила я, целуя ее, плача от счастья.
Она все та же, и, конечно, она не "скверная баба". Это мать ее не понимает. С этим соглашался и Миша, с которым я только и могла говорить о ней. Старшие сестры на мои расспросы отмалчивались. А когда я раз, собравшись с духом, заговорила о ней с Васей, он испуганно посмотрел на меня, замахал на меня руками и заплакал, сморкаясь в свой огромный красный платок. Этот платок мать тоже причислила к его юродствованию - такие платки употреблялись только стариками, нюхавшими табак.
Эта встреча с Нюней была огромным событием в моей детской жизни. Я вырвала все написанные страницы моего дневника, чтобы дневник начинался с этого замечательного события, и я описывала его во всех мельчайших подробностях: "что я сказала и что она сказала, что я подумала и что она подумала", как называли братья мои детальные рассказы. Но все же для меня долго оставалось тайной, почему Нюня "ушла" от Васи, ушла из нашей жизни. Я никому не говорила и себе неохотно сознавалась, но в самой глубине души мне казалось, что она поступила очень жестоко и с Васей, и с нами.
Моя третья любовь была одним из самых моих сильных чувств и, во всяком случае, самым продолжительным и счастливым. Оно длилось всю мою долгую жизнь, переходя с годами из восторженного обожания и поклонения в детстве в горячую любовную дружбу в юности, в прочную нежную любовь в старости, никогда не ослабевавшую.
В первый раз я увидела Нину Васильевну Сабашникову у нас на балу. Это был ее первый бал, ей было шестнадцать, мне десять. Нам, детям, уже давно сообщили, что мы будем присутствовать на этом балу до девяти часов вечера, то есть до начала его. Но все же я увижу настоящий бал! Слово "бал" таило в себе что-то магическое для меня. Я представляла его себе по сказкам. Сандрильона танцевала на балу, где потеряла башмачок. Потом я видела картинку во "Французской иллюстрации". Очень большая зала, во дворце очевидно, под потолком низко подвешенные люстры, и не со свечами, а с круглыми лампами, из которых исходит ослепительный свет. На картинке он изображался белыми полосами, которые падали на танцующие пары: кавалеры в мундирах и во фраках и дамы с длинными шлейфами и голыми плечами. Внизу подпись: "bal paré" . Вот это мне предстояло увидеть собственными глазами.
Нам, девочкам, сшили к этому дню новые платья, белые, кисейные, с бантами, насаженными на них спереди. У меня банты были красные бархатные, у Маши голубые. Белокурым шло голубое, брюнеткам красное. И так нас с сестрой и одевали всегда в платья этих цветов. Маше подвили концы ее длинных толстых кос, мои вихры завили. Накануне бала наша француженка, обмакнув кусочки газетной бумаги в сахарную воду, навернула на них пряди моих волос, и крепко закрутила каждую из них, и повязала мне голову платком. Мне было очень больно, я плохо спала, пытаясь сорвать эти шуршащие бумажки, которые тащили меня за отдельные волоски. Но мадемуазель уговаривала меня потерпеть: "Pour être belle il faut souffrir" ,- сказала она. Тогда я была еще совершенно равнодушна к своей внешности, но меня заинтересовало, как я буду красива. Когда m-lle сняла с меня папильотки и расчесала на пальце каждую прядку волос, я посмотрела на себя в зеркало и увидела свою голову в завитках. "Как у барана", - подумала я, но поверила m-lle, что это красиво. Но почему-то мне было стыдно себя, и чувство неловкости не покидало меня весь вечер, пока… я не забыла о себе.
Так как наша зала дома была недостаточно велика для танцев, то бал устраивали в гостинице "Дрезден". Мужчины раздевались внизу в общей передней, дамы в шубах поднимались наверх в отведенную им комнату, где наши горничные, приехавшие с нами, разоблачали их, оправляли их туалеты перед большим зеркалом, ярко освещенным по бокам двумя канделябрами. Старушки привозили в картонках чепцы с лентами, молодые дамы - искусственные цветы и перья, которые они прикалывали к корсажу или к волосам… Мы, дети, раздевались тут же. Сестры, оправив нам платья и свои прически, бросили последний взгляд на себя в зеркало, взяли нас за руки и пошли по длинному коридору в залу. Вот сейчас я увижу бал. Но в полутемной гостиной, в которую мы вступили по мягкому ковру, никого не было. "А где бал?" - спросила я. "Он будет в зале", - улыбнувшись, сказала сестра. "Прикажете зажигать?" - спросил лакей мою мать. "Нет, подожди, только прикройте фортки, а то холодно". И правда, было очень холодно. Сестры накинули на себя свои sorties de bal , на нас надели пуховые платки. Мать моя в столовой распоряжалась около буфета, показывала, куда ставить цветы, привезенные из садоводства… Старшие сестры ей помогали, а мы, маленькие, бегали за ними. Я была страшно разочарована, бала нет, бала мы не увидим. Было холодно и скучно в пустых комнатах. Наконец дверь открылась, первые гости - дяди: Сережа и Володя. Оба молодые, красивые, веселые. Мы их очень любили. Я бросилась к ним навстречу. "Сестра, - громко сказал дядя Сережа, подходя к матери и целуясь с ней, - мы первые". - "А мама и Лида?" - "Сейчас будут, это Володя торопился, он дирижирует у вас и все боялся опоздать"… Володя, протерев стекла своего пенсне и перецеловав нас всех от мала до велика, тотчас же подошел к столу, на котором лежали котильонные принадлежности. Сестры показывали ему подушки с приколотыми на них орденами и разными значками, бутоньерки из живых цветов, ленты с бубенцами. "Кузины, - говорил он, низко наклонившись над столом и рассматривая вещички, - я придумал новый тур в мазурке…" Тут дверь в гостиную растворилась и вошел небольшой стройный брюнет с огромными черными глазами. Он остановился в дверях и, держа свой кляк в руках, сделал общий поклон. "M-r Финокки, je vous attendais" ,- сказал Володя, здороваясь с ним. Это был лучший в Москве тапер-итальянец. Дядя Володя повел его к роялю в углу залы. Финокки положил свой кляк в сторону, поднял крышку рояля и быстрым движением, приподняв фалды фрака, опустился на табурет и пробежал пальцами по клавишам. "После первой фигуры мазурки, - говорил дядя Володя, склонившись над музыкантом (Финокки заиграл мазурку), - вы неожиданно перейдете на вальс, как только я сделаю вам знак". - "Bene, bene" , - покивал своей красивой головой Финокки и заиграл вальс.
Стало очень приятно, лакеи зажигали свечи в канделябрах и люстрах, зал стал нагреваться, запахло цветами. Теперь дверь уже все время растворялась, впуская прибывающих гостей. Пожилые оставались в гостиной, рассаживаясь на диване и в креслах около моей матери. Барышни и кавалеры проходили в зал, где гуляли с сестрами в сопровождении кавалеров или садились на стоящие по стенкам залы стулья. Большинство барышень были в белых кисейных или тюлевых платьях, кавалеры все во фраках. Дядя Володя носился между гостиной и залой, представляя дамам кавалеров, знакомя танцоров между собой, легко скользя по гладкому паркету, несмотря на свою рослую и полную фигуру. "Valse, s’il vous plaît! - вдруг закричал он в сторону Финокки своим зычным, приятным голосом. - Valsons, mesdames et messieurs!" - и затем, застегнув поспешно перчатки на руках, подхватив меня, закружился в вальсе скоро-скоро. "Самая маленькая дама с самым большим кавалером", - сказал он ласково и пронес меня на руках, приподнимая над полом, я тщетно старалась делать па, но ноги мои повисли в воздухе, и, приподняв еще выше, дядя посадил меня на стул.
У меня кружилась голова, я еле могла передохнуть. Как весело, как хорошо! Начинается настоящий бал! В зале стояли веселый говор, смех, запах духов. Пары кружились, юбки дам раздувались, и когда они опускались на стул, юбки их ложились на соседний стул или на колени сидящего на нем.
"À vos dames de la première - опять раздался на всю залу голос дяди Володи, он перебегал от пары к паре. - Invitez vos vis-à-vis" . Уже проиграли ритурнель кадрили, мужчины натягивали на руки белые лайковые перчатки, стоя за стульями своих дам, когда все головы вдруг повернулись к дверям.