На другой день после этого вечера только и было разговору, как никто не узнал Нину Васильевну, хотя она не была даже загримирована, и как поразительно было превращение тапера навеселе в молодую девушку, так чудесно танцующую русскую. "Тут просто не было настоящего физиономиста, я бы Нину Васильевну тотчас бы узнала, так же как и Александру Валерьевну, в каком бы гриме они ни были, какую бы роль ни играли", - уверенно сказала женщина-врач, приезжавшая к Нине Васильевне на прием в ее больничку.
Она ушла принимать больных, а Нина Васильевна с Александрой Валерьевной тотчас же решили провести эту самонадеянную врачиху. Они обе сделались бабами, раздобыв у скотниц сарафаны и свитки, повязали платками головы, сели на повозку, которой правила моя сестра Маша, переодетая деревенским парнишкой.
Приемная больнички была битком набита больными. Врачиха видела в окно, как подъехала телега, как паренек неловко выволакивал из нее стонущую бабу, как за этой бабой шла другая с раздутой щекой, обвязанная платком. В приемной приехавшая баба так стонала, что врачиха приняла ее вне очереди. Первая баба была Нина Васильевна, за ней шла Александра Валерьевна… Нина Васильевна притворилась глухой и кричала что-то, невпопад отвечая на расспросы врачихи. Больная жаловалась, не сбиваясь с местного говорка, что ее колет, вертит, жгет и в голове, и в животе… Александра Валерьевна стояла рядом, подперев голову рукой, и сочувственно слушала. Врачиха внимательно смотрела на нее, стараясь понять, и хотела ее выслушать. "Ты ее слухай", - сказала Нина Васильевна и быстро вышла из комнаты, не в силах дольше сдержать смеха.
Александра Валерьевна не спеша вынула изо рта орех, изображавший опухоль щеки, и, скинув платок с головы, сказала улыбаясь: "Нину Васильевну не узнали, а меня?" Врачиха уставилась на нее, раскрыв рот, и не сразу, видно, поверила своим глазам. Потом она страшно рассердилась и чуть ли не выгнала Александру Валерьевну, которая спокойно пошла к выходу, извиняясь, что задержала ее. "Глупые, неуместные шутки, - кричала врачиха ей вслед, - мне не до вас, барыньки, когда я занимаюсь делом".
И она уехала из усадьбы, не зайдя в дом пообедать как всегда, не простившись с хозяевами. Нина Васильевна извинялась у нее без конца, но врачиха долго оставалась обиженной.
Такие выступления Нины Васильевны меня очень волновали, я радовалась за нее, гордилась ею, но всегда мучилась каким-то непонятным мне тогда чувством. Мне было неприятно, что все смотрят на нее, восхищаются ею, говорят о ней… Мне хотелось увести ее от всех куда-нибудь, запрятать подальше от всех, чтобы я одна могла смотреть на нее, одна понимать все ее совершенства, замирать от блаженного созерцания их. И чтобы она смотрела на меня одну, меня одну слушала. Я очень страдала, не понимая тогда, что это была самая обыкновенная ревность. Я впадала в мрачность, не понимая ее причины. "Мировая скорбь", - смеялась сестра Маша, которая привыкла к моим внезапным приступам меланхолии и не придавала им значения.
Но Нина Васильевна всегда замечала все перемены моих настроений. Она знала, что они зависят от нее, поэтому они беспокоили ее, тревожили, что мне было очень приятно и чего я, по правде сказать, добивалась, преувеличивая при ней свою мрачность, удаляясь от общества, не принимая участия в прогулках, в танцах, пока Нина Васильевна не устраивала разговора наедине, не вызывала меня на объяснение. Тогда я со слезами упрекала ее в том, что совсем не вижу ее одну, что она не позвала меня тогда-то, не посмотрела на меня так-то, не сказала мне того-то… Нина Васильевна, внимательно выслушав меня, кротко объясняла недоразумение, никогда не сердилась на сцены, что я ей устраивала, напротив, жалела меня, сама расстраивалась, чуть не просила у меня прощения. Она привлекала меня к себе, целовала, утирала мои слезы и нежно говорила: "Не выдумывай себе мучений, моя девочка, не страдай, пожалей хоть меня, мне так больно за тебя". Наши объяснения кончались всегда тем, что я, рыдая, целовала ее руки, просила прощения и обещала никогда, никогда больше не сомневаться в ней, не страдать и ее не мучить.
Нина Васильевна всем очень нравилась, у нее были поклонники и поклонницы без числа. Но я знала, что я ей была ближе и дороже всех, и эта уверенность была для меня счастьем несравненным.
От других я старательно скрывала мое исключительное отношение к Нине Васильевне, вероятно, из страха профанировать свое чувство. Она тоже не выделяла меня среди других. И это скрывание чувств придавало романтичность нашей любви, которая в те молодые годы всецело заполнила мою душу.
На второе лето мы из деревни от Нины Васильевны поехали на Кавказ - я с двумя сестрами и с двумя братьями. Эта поездка была нам обещана давно после окончания нашего учения. Я радовалась ей ужасно. Мне только отравляла эту радость разлука с Ниной Васильевной, она была беременна и мучилась предчувствием, что не выживет. Наше прощание с ней было раздирающим, так как мы обе считали его последним. Когда я не получала от нее два-три дня письма, я впадала в отчаянную тревогу и во мне угасал интерес ко всему - и к природе, и к людям.
Мы провели на Кавказе около трех месяцев. Жили в Кисловодске, там сестры проделывали курс лечения нарзаном, объехали Минеральные Воды, спустились во Владикавказ, оттуда по Военно-Грузинской дороге в Тифлис, оттуда от жары спасались в Боржоме, вернулись опять в Тифлис и - в Москву.
Я была в совершенном упоении от нашего путешествия, но ни на один день не забывала о Нине Васильевне. Писала ей каждый день и ежедневно бегала на почту за письмами от нее. В начале августа Нина Васильевна благополучно родила сына, и я, успокоенная, отдалась новым впечатлениям и от природы, и от людей.
А впечатлений было очень много, и они были совсем для меня новы. В Кисловодске у нас неожиданно образовался большой круг знакомых, мы много ездили верхом кавалькадами, на пикники, поднимались в горы, танцевали на балах в курзале.
У нас в доме бывало много молодежи, кто ухаживал за Машей, кто за мной. Два молодых человека сделали мне предложение официально. Одному я отказала, а другому - доктору - медлила дать решительный ответ, так как сама не знала, что я к нему испытываю. Он заражал меня своей страстной влюбленностью, и на меня действовало то, что он так настойчиво добивался, действовали сцены ревности, которые он мне делал, постоянные объяснения на свиданиях - их очень трудно было устраивать, так как он как главный врач в Кисловодске был очень занят, и его все знали. Мы встречались тайно от всех, в парке на несколько минут, у источника, по дороге к ванным, передавали записочки друг другу или обменивались несколькими словами. Мне нравилось особенно, что это происходило в тех местах, где встречался Печорин с княжной Мери еще так недавно, казалось мне, так как Кисловодск и Пятигорск оставались совсем такими, как были при Лермонтове. Домик княжны Мери, розовый куст под ее окнами в цвету, аллея пирамидальных тополей, развесистые деревья в парке, в тени которых сидел Лермонтов…
Старшая сестра Саша очень не одобряла моего героя и делала все, чтобы расстроить наш роман. Она просила меня ничего не решать до возвращения в Москву. Ну, а там, посоветовавшись с матерью, она отказала моему поклоннику от дома. А я ему написала, что я его не так люблю, чтобы выйти за него замуж. Но мне очень трудно было решиться на это: сердце мое разрывалось от жалости к нему. Я знала, что он заболел, получив мое письмо, что он пытался покончить с собой…
Я бы, наверное, согласилась стать его женой, если бы сестра Саша не воспротивилась этому так решительно.
Оглядываясь впоследствии на свою жизнь, я была так благодарна Саше, что она помешала этому браку, который, конечно, был бы несчастен, так как никакой любви с моей стороны не было, а было только ребяческое желание иметь роман на фоне Кавказа и чувство гордости, что я внушаю такую сильную страсть человеку много старше себя.
Нина Васильевна принимала, конечно, самое горячее участие в моих романтических переживаниях.
Уверившись теперь, что Федя ко мне равнодушен, - Нина Васильевна проводила зиму в Петербурге и много с ним общалась, - она посоветовала ему объясниться со мной, чтобы не длить недоразумения.
Когда Федя приехал в Москву, я уже отказала своему несчастному кавказскому поклоннику, но еще страдала из-за того горя, что причинил ему мой отказ.
Как-то раз днем, когда я была одна дома, меня позвали в гостиную. Лакей подал визитную карточку: "Федор Васильевич Сабашников", в уголке внизу "р.р.с.". Я не знала тогда, что эти три буквы означают pour prendre congé (чтобы проститься). Не без волнения я спустилась вниз.
Я тогда еще не знала о разговоре Нины Васильевны с Федей и не подозревала, почему он приехал к нам после такого большого перерыва.
Федя, высокий, стройный, похожий на офицера в элегантном студенческом мундире, стоял в дверях с фуражкой и белыми замшевыми перчатками в руках. "Я заехал к вам проститься", - сказал он тоном совсем чужого человека. "Вы уезжаете, куда?" - спросила я, ожидая, что он скажет - в Америку или в Сибирь по крайней мере. "В Петербург". - "Но вы не здоровались с нами, когда приехали в Москву, почему же прощаетесь?" - "Это был предлог, мне надо было вас видеть, сказать вам два слова. Вы разрешите?" - сказал он еще более официальным тоном. "Пожалуйста", - в том же тоне ответила я. "Сестра Нина сказала мне, - начал он, - что вы, Екатерина Алексеевна, считаете себя… я не знаю, как выразиться… как бы связанной со мной, - не словом, потому что никаких слов между нами не было сказано и вообще ничего между нами не было, не правда ли?" Мне показались страшно обидны его слова и, главное, тон. "Почему вы молчите, вы сердитесь?" - "Нет, - сказала я наконец, сделав большое усилие над собой, - но я не понимаю, зачем об этом говорить". - "Я бы хотел слышать от вас, что вы тоже не придаете значения… бывшему ребячеству, о котором я не помню, и если бы не Нина, я бы, конечно, не стал утруждать вас этим неприятным объяснением…" А вечер над рекой! А поцелуй на свадьбе! Это "ребячество", о котором он не помнил. От обиды я была не в состоянии говорить. Я подошла к окну, встала к Феде спиной, чтобы он не видел моего волнения, и изо всех сил старалась овладеть собой.
"Надо ему ответить что-нибудь равнодушно и весело, - думала я, - и не подавая руки, уйти". Но я не решалась двинуться с места, не решалась заговорить. "Не стоит говорить об этом", - наконец выдавила я из себя, голос мой дрожал, щеки пылали, я страшно боялась заплакать. "В таком случае позвольте мне пожелать вам…" - я сунула ему руку и, не дослушав его фразы, ушла.
Меня немножко утешило, что и у него было очень красное и смущенное лицо и что он так растерянно посмотрел на меня.
Мы увиделись с Федей много лет спустя в Париже. У него тогда гостила Нина Васильевна, и я там часто бывала и виделась с Федей. Я была тогда уже замужем. Бальмонту очень нравился Федя, и они с ним часто встречались.
У Феди была большая красивая квартира на rue de l’Université 19, много книг, хороших картин. Мы с Бальмонтом видели у него оригиналы рисунков Леонардо. Федя тогда приступал к изданию ненапечатанных рукописей Леонардо. Он был очень увлечен этой работой и отдавал ей свой досуг.
Мне он теперь не казался интересным, он мало изменился по существу за эти восемь лет. Он говорил так же туманно и многозначительно, вкладывая в самые обыкновенные слова какой-то скрытый смысл. Со мной он держался неестественно, смущенно.
Как-то раз мы с Ниной Васильевной в его присутствии стали вспоминать нашу раннюю юность, мое обожание ее, наши встречи с Федей. "А помните, Федя, наш неудачный роман с вами?" - обратилась я, смеясь, к нему. Мы сидели с Ниной Васильевной на диване, Федя ходил взад и вперед по комнате. До этих слов он был в очень хорошем настроении. "Не знаю, что вы хотите сказать. Я никакого романа не помню…" - пробормотал он смущенно. "А я его так хорошо помню, я ведь его выдумала и так серьезно относилась к нему, теперь смешно вспомнить, как я…"
Нина Васильевна незаметно подтолкнула меня и показала на Федю. Я только тогда заметила, как Федя изменился в лице. Он рассмеялся каким-то деланным смехом, извинился, что ему надо покинуть нас по неотложному делу, и ушел. Ему, видно, были очень неприятны мои слова. Почему? Ни я, ни Пина Васильевна этого не поняли.
Ряженые
О таланте перевоплощения Нины Васильевны, которым так восхищались у нее в деревне, я уже давно знала. Мы все дивились ему еще в ранней юности, когда она приезжала к нам на елку ряженой, и потом, когда уже взрослыми разъезжали с ней на святках ряжеными. Она очень любила эти "машкерады", как называла их злобно горничная матери, ненавидящая и боявшаяся масок до ужаса.
Нина Васильевна была душой этих поездок. Уже задолго до Рождества мы обсуждали и готовились к ним. Придумывали костюмы, каждый выдумывал себе свой. Изобретательность Нины Васильевны была неистощима. Иногда мы одевались все одинаково: в клоуны, ведьмы, дьяволят, английских бэбби в белых длинных рубашках, с венками на голове. В таких случаях мы под началом Нины Васильевны разыгрывали целые сцены.
Костюмы шили обыкновенно дома, а иногда заказывали их в костюмерном магазине (помещавшемся тогда в здании Благородного собрания на Дмитровке). Мы их надевали вечером, а на следующее утро возвращали в магазин - так это нам обходилось недорого. Если предвиделось два вечера подряд, держали эти костюмы дольше. Надеванные костюмы нам не позволяли брать напрокат. И понятно, Бог знает кто их мог надевать до нас!
Нину Васильевну никто никогда не узнавал, так что она иногда не надевала даже маски, а только слегка гримировалась самым примитивным образом - кусочком угля подводила глаза или свеклой румянила щеки. И мы, которые всегда были с ней, долго не могли привыкнуть к ее превращениям: в костюме Дон-Базилио (из "Севильского цирюльника") она ходила большими шагами, ныряя в своей огромной шляпе среди танцующих, и говорила речитативом. Свахой она бегала мелкими шажками, сюсюкала и казалась совсем маленькой ростом. Англичанкой-путешественницей с Бедекером в руках она двигалась как деревянная кукла, обводила тем же взглядом стены, потолок, картины, мебель, гостей… и цедила сквозь зубы английские слова. Она всегда привлекала к себе общее внимание, какую бы роль ни играла.
При этих поездках бывали с нами разные курьезные случаи. Так, однажды мы ехали с ней в четырехместных санях. Нина Васильевна была одета в старинную светлую ливрею их швейцара. Я - генералом, моя сестра - старой барыней, брат - офицером. Лошади, вдруг чего-то испугавшись, бросились в сторону, опрокинув на рельсах наши сани, и мы все попадали в снег. Я никак не могла выпутаться из полости, так как у меня под мундиром спереди и сзади были две подушки для генеральской толщины. Моя меховая ротонда расстегнулась и упала, обнаружив генеральский мундир и грудь, всю утыканную елочными украшениями и всякими побрякушками. Из-за мороза мы все ехали без масок. Ночь была лунная, и я была освещена с головы до ног. Увидав генеральский мундир, городовые подбежали ко мне. Нина Васильевна опередила их, бросилась ко мне, громко крича: "Ваше превосходительство, не извольте беспокоиться…", а мне шепотом: "Поправь шляпу, закройся шарфом". Потом городовым: "А вы, братцы, бегите, помогите супруге их превосходительства, вон они лежат". "А вам их превосходительство приказали свою шубу надеть", - говорила Нина Васильевна, накидывая на меня мою ротонду. Она подсадила меня в сани, сама влезла на козлы. "Пшел", - закричала она кучеру, и мы покатили. Она с торжеством посматривала на нас, оборачиваясь с козел.
Нина Васильевна проделала эту комедию потому, что заметила, как городовые что-то заподозрили, увидав генерала такого подозрительного вида. Треуголка моя с плюмажем съехала на сторону, из-под нее выбились мои длинные волосы. Нина Васильевна боялась, что городовые задержат нас и еще, пожалуй, отправят в участок. Своей находчивостью она спасла ситуацию.
Так как обыкновенно ряженые не оставались долго на вечерах, куда они приезжали, то мы всегда старались попасть за один и тот же вечер в два-три дома, чтобы использовать взятые напрокат костюмы и наемные извозчичьи кареты. Выбирали мы такие дома, конечно, где были приемы, гости, танцы. Ряженых принимали только знакомых или компанию, за которую кто-нибудь из хороших знакомых ручался. Нас на разные балы водил мой брат Сережа, который дирижировал у многих наших знакомых.
Как-то под Новый год Евреиновы, муж и жена, были приглашены на бал к своим знакомым в богатый светский дом известного еврейского банкира Полякова на Тверском бульваре. Там бывала "вся Москва". Там всегда было скучно и натянуто. Нина Васильевна предложила мужу ехать туда с нами ряжеными. Мы собрали нашу компанию в десять - двенадцать человек и поехали, нарядившись в сшитые дома костюмы; мужчины - ведьмами, дамы - колдунами. Все мы были в серых балахонах, у колдунов висели длинные бороды из мочалы, у ведьм - мочальные волосы, в руках помела. Евреинова тотчас же узнали, стали допытываться, под какой маской скрывается Нина Васильевна. Зал был небольшой, гостей множество. Мы с нашими метлами мешали танцевать. Всем было скучно, и Нину Васильевну стесняло то, что ее узнали. Она предложила уехать, обещая хозяйке, переодевшись, вернуться к ним на бал.
Но домой никому не хотелось возвращаться. Кому-то из наших пришло в голову заехать в костюмерный магазин, где лежали заказанные нами клоунские костюмы, переодеться в них тут же, в магазине, и тотчас же вернуться к Поляковым, благо это было совсем близко.
Так мы и сделали. Я написала записку Евреинову, прося его поручиться хозяевам за клоунов, которыми были наряжены мои кузены.
Нас тотчас же впустили. Мы стали интриговать и, видимо, удачно, потому что кавалеры бросили своих дам и не отходили от нас, особенно от Нины Васильевны и от моей сестры Маши. С нами танцевали, просили нас не уезжать. Мы дурачились, Маша пробежала по маленьким лакированным стульям, стоявшим по стенке в зале. Когда ей зааплодировали, она перекувыркнулась через голову и раскланялась. Дамы шипели и возмущались. Хозяйка дома, видимо, была недовольна, что незнакомые ряженые отвлекают кавалеров от ее дам. Нина Васильевна была особенно в ударе, так как была уверена, что ее никто не узнает. Она интриговала мужа, который вышел из-за карт, чтобы слушать, что она ему шептала на ухо.
Нина Васильевна не вернулась на бал, ссылаясь в записке, которую послала Поляковым, на внезапную мигрень.