Бальмонт Воспоминания - Екатерина Андреева 5 стр.


Когда лет через десять нам разрешили кататься на коньках, о чем я столько мечтала, каток Фомина, как и его садоводство, уже не существовал. На месте оранжереи и сада с прудом выстроились многоэтажные дома. Рядом воздвигался из кирпича театр Корша. Мы катались на Петровке в саду при доме с таинственным названием Лазарика. Там пруд был больше и красивее, с островком посреди, публика тоже была нарядная, играл военный оркестр. С нами, взрослыми, катались и дети. Но все это было совсем не то, что у Фомина. Было весело, красиво, но обыкновенно. Не было того волшебного очарования, о котором я грезила в детстве во сне и наяву.

Возвращаясь с прогулки, мы почти всегда заходили в наш магазин. Там первым делом мы направлялись за прилавок к старшим приказчикам, подавали им руку, здоровались с ними, называя по имени-отчеству, как учила нас мать. Затем отец уходил к себе в кабинет, а мы в сопровождении одного из приказчиков ходили из отделения в отделение. Нам показывали вновь открывшееся отделение сыров, где хозяйничал швейцарец в белом фартуке и белом колпачке, он давал нам объяснения по-немецки. Самым скучным было винное отделение. На полках чинно лежали образцы разных вин в бутылках, завернутых в красную, синюю и желтую тонкую бумагу. Все иностранные вина - французские, итальянские, испанские с этикетками от Леве, Депре. Русских вин тогда не было. Покупателей два-три человека. Продавец записывал их заказы: сколько бутылок какого вина кому послать. Отсюда вниз винтовая крутая лестница вела в полутемный подвал, а оттуда вы прямо попадали во фруктовое отделение. Это было волшебное царство. Оно было залито ярким светом. С потолка спускались стеклянные гроздья зеленого и желтого винограда. На верхних полках лежали стеклянные ананасы, дыни, персики, груши, освещенные изнутри газом, вероятно. Все это горело, сверкало, переливалось. Нам, детям, это казалось сказочным. А настоящие фрукты: апельсины, дыни, гранаты, яблоки всех сортов, красиво разложенные в плетеных корзинах, - не привлекали нас. Мы ели эти груши дюшес, яблоки кальвиль каждый день обязательно, нам приносили брак, то есть фрукты помятые, с пятнами, в большой корзине, и мы могли есть их сколько хотели между завтраком и обедом. Поэтому они не прельщали нас. Мы никогда не брали их с собой, когда нам давали коробочки, в которые мы могли класть все, что выбирали в магазине. Шоколадом мы тоже не дорожили, так как по воскресеньям нам давали каждому по плитке его. Я брала всегда что-нибудь экзотическое: финики из Туниса, кисть изюма на ярко-желтой ленточке из Малаги или кокосовый орех. Дома я его с братьями пилила, сверлила, но ни разу, помнится, мы не получали молока, которым питался Робинзон Крузо.

Под конец обхода нас провожали в кабинет отца. Это была маленькая комната, вся заставленная разной мебелью черного дерева в русском стиле. На обоих окнах, выходящих на полутемный двор, и на столах и стульях в беспорядке стояли разные драгоценные китайские вазы, чашки, ящички. Это китайцы, поставляющие в магазин чай, привозили из Китая эти вещи в подарок отцу и матери. Потом ими украшали наши парадные комнаты.

Иногда мы видели у отца настоящих живых китайцев с длинными косами, в шелковых кофтах, расшитых птицами, цветами, драконами, в мягкой обуви на белых войлочных подошвах. Они пили и угощали отца своим чаем из крошечных, тончайшего фарфора чашечек. Здороваясь с нами, они щурили свои узенькие глазки, оскаливали желтые зубы, что, верно, изображало улыбку, прикасались своими сухенькими ручками с длиннейшими ногтями к нашим ладоням. Я их страшно боялась, и страх перед желтолицыми сохранила до старости.

Дома мы мало видели отца, впрочем, так же, как и мать. Мы жили совсем обособленно в своей детской наверху, как я уже говорила. Только после того, как нам исполнилось восемь лет, мы спускались вниз, в столовую, к завтраку в двенадцать часов и к обеду в пять. Мы, трое младших со своей гувернанткой, садились на конце длинного стола. Во главе его на маленьком диване помещались отец и мать, по бокам от них старшие сестры - Саша и Маргарита. За ними Таня, Анета, Маша с их гувернанткой, затем старший брат Вася, студент, и гимназист Сережа и еще кто-нибудь из их учителей, оставшийся после урока, которого мать всегда очень любезно приглашала "откушать с нами". Человек восемнадцать сидели за столом. Подавал блюда лакей во фраке, в белых перчатках, за ним следовала горничная в коричневом шерстяном платье, в белом фартуке, очень нарядном, с оборками и прошивками, она обносила соусами и подливками. За завтраком полагалось два блюда - первое: мясное (ростбиф, бифштекс, мясные котлеты с соответствующим гарниром) или рыба (белуга, осетрина, навага); на второе что-нибудь мучное: творожники, блинчики. За обедом три блюда: на первое - суп с пирожками; на второе - жареный гусь, утка, кура (по воскресеньям рябчики или индейка); на третье - гурьева каша, воздушный пирог, пломбир, мороженое. На столе стояли три бутылки с вином - портвейн, мадера и красное - бордо. Детям, даже большим, вина не давали. Белая скатерть, серебро, хрусталь, тарелки - все было простое английское - солидное и красивое. Когда бывали гости - отец часто приводил из магазина иностранцев, бывших у него по делу, - тогда на отдельном столике ставились закуски и много бутылок с водкой: английская горькая в темно-зеленых бутылках с красной печатью, рябиновка в высоких белых бутылках с длинным горлышком, ликеры в глиняных пузатых и в других причудливых бутылках и крошечные рюмочки на серебряном подносе.

Без гостей за столом нам, детям, было гораздо веселее. Но при них и без них мы одинаково должны были сидеть прямо, не класть локти на стол, не смотреть по сторонам и, конечно, не разговаривать. Но отец часто нарушал эти строгие правила. Без него мы не садились за стол, ждали его, стоя каждый у своего прибора. Он обыкновенно опаздывал, влетал в столовую, перепрыгивая через ступеньки лестницы. Всегда был весел, всегда шутил с нами. Он представлялся, что боится матери. У отца был катар кишок, он был на строжайшей диете. Перед едой он выпивал крошечную рюмочку водки, но когда мать смотрела в другую сторону, он, подмигивая нам, наливал себе вторую и торопливо опрокидывал ее себе в рот. И, довольный, смеялся, когда мать не видала этого. А когда, увидев, укоризненно качала головой и говорила "тебе же нельзя", он поднимал свою длинную пушистую бороду, закрывая ею лицо, и говорил якобы смиренно: "Прости, пожалуйста, никогда больше не буду, мамочка". Или он брал с тарелки сестры, сидящей рядом с ним, жирный кусочек чего-нибудь запрещенного ему и, прикрывши рот салфеткой, жевал якобы потихоньку от матери. Мы, маленькие, не понимали шутки, воображали, что он действительно делает это потихоньку, с трепетом следили за ним. Я обыкновенно не спускала с него глаз. Так отец постоянно нарушал дисциплину, введенную матерью. И нас поражало, что это сходило ему с рук. В душе я все же была уверена, что он боится матери, как боялись ее мы и все в нашем доме.

Нам всем отец дал прозвища: сестру с длинными косами он называл "Косанчик", меня за толстые губы - "Губанчик". Когда гувернантка шипела на меня: "taisez vous" , он, случалось, через весь стол спрашивал: "Что ты сказала, Губанчик, ну-ка повтори". Я очень была счастлива, когда он обращался ко мне.

При нем мать никогда не бранила нас, и в присутствии отца мы не так боялись ее. Да она и была другая при нем: она стушевывалась перед ним, как бы уступала ему первое место. Она никогда не спорила с ним, а если возражала, то всегда очень мягко. Я не помню, чтобы между ними были столкновения.

Иногда, не предупредив мать, отец приводил к завтраку гостя. Иностранца. Она этого очень не любила. "Отчего ты раньше не послал мне сказать? Теперь ничего не успеешь сделать". - "Велика важность, поставь винца побольше, кофе подайте черный, вот и вся недолга". - "Но скатерть не очень чистая". - "Не беда, немцу (или французу) интересно посмотреть, как мы живем у себя без парада". Гостя иностранного он сажал рядом со старшей сестрой, которая переводила. Ни отец, ни мать не знали иностранных языков. Мать понимала и французский и немецкий, когда гувернантки с ней говорили на этих языках, но отвечала им всегда по-русски.

На парадных обедах мы никогда не присутствовали и поэтому мечтали о них, когда видели в буфетной приготовления, как о каких-то сказочных пиршествах. А когда подростками стали принимать участие в них по большим праздникам - на Рождество, Пасху, мы были очень разочарованы. Они ничем почти не отличались от наших воскресных обедов. Только сервиз был наряднее, салфетки были сложены в виде веера, было больше блюд и сидели за столом бесконечно долго.

После завтрака отец выкуривал папиросу или сигару; для него всегда были готовы на выбор сигары в деревянном ящичке с золотыми ярлыками "Havanna" и его папиросы в фарфоровом стаканчике. Под конец обеда я не спускала глаз с отца, и когда он, улыбаясь, кивал мне, я бросалась подать ему пепельницу и первая старалась зажечь для него вонючую серную спичку. Он выходил из-за стола, пока мы все еще сидели, и, обходя стол, шутил с нами. Неожиданно дернет сестру за косу: "Дома хозяйка?" или незаметно привязывал ее косу к спинке стула. Нас, маленьких, он целовал, приподняв к себе наши головы за подбородок, и часто говорил мне, целуя мои глаза, шутливо-строгим голосом: "Опять не отмыла глазки, какие черные". Мне было очень приятно, что мне одной он говорил это.

Какие были лицом мои родители? Я бы затруднилась описать их внешность такой, как я ее воспринимала тогда. Моя мать считалась красавицей. Многие жалели, что дочери лицом не в нее вышли. Отец соглашался: "Да, девочкам далеко до мамочки". Но мы, младшие дети, не находили нашу мать красивой. На портретах видно, что головка ее красиво была посажена на пышных плечах с ямочками, видны прелестный овал лица, темные глаза с длинными ресницами под крылатой линией соболиных бровей, тонкая талия, маленькие руки и ноги. (Они настолько были малы, что для них не было готовой обуви. Но мать моя не только не гордилась этим, но как будто немного стыдилась, очевидно, считая это дефектом.)

Что тут красивого? Наш идеал красоты был совсем иной. Вот государыня Мария Александровна была безусловно красавицей. На картинке в журнале "Всемирной иллюстрации" она стояла в длинной мантии и в короне на ступеньках дворца, верно, в коронацию. Настоящая царица. Настоящая красавица! И мы видели ее несколько раз живой совсем близко на прогулках в Петровском парке. Она ехала в открытой коляске, откинувшись на подушки, и с улыбкой, слегка склоняя голову вправо и влево, отвечала на поклоны встречных.

Вот и тетя Юля тоже считалась красавицей. С этим мы соглашались. Особенно в бальном платье декольте - она была точь-в-точь красавицей с олеографии, что висела в рамке у нашего повара. То же круглое белое лицо, розовые щеки с ямочками, синие глаза, полуприкрытые черными ресницами. И тетя Юля так же улыбалась, приоткрыв красные губы, из-за которых сверкали белые-белые зубы.

Да, тетя Юля красива даже и у себя дома в темном платье, когда она, разговаривая со своим партнером за карточным столом, вдруг сощурит свои большие глаза и, прошептав ему что-то вполголоса, закинет назад голову и звонко захохочет. Все на нее смотрят, всем делается весело и приятно.

Но еще красивее тети Юли, в тысячу раз красивее (это уж мое личное мнение), была сестра Маргарита, когда она в бальном платье, освещенная с двух сторон свечами в канделябрах, смотрит на себя в большое зеркало. Высокая, тоненькая, в белом муслиновом платье, с венком из искусственных цветов в белокурых волосах, она походила на фею или принцессу из нашей французской книжки волшебных сказок.

А наша мать, маленькая, полная, подвижная, всегда чем-то занятая, озабоченная, всегда серьезная, редко, очень редко улыбавшаяся, никогда почти не смеющаяся, - в чем же ее красота?

Отец был немного выше матери. Очень тонкий, стройный, он казался нам лучше и, конечно, красивее всех людей на свете. Мне, по крайней мере, все было мило в нем: его пушистая борода, длинные усы, которые он поглаживал своей маленькой белой рукой, когда задумывался. Его ласковые карие глаза, его густые каштановые волосы, гладко прилизанные, и запах его духов, смешанный с запахом сигары и ванили. А в седле на своей англицкой кобыле! "Картина", - говорил Троша. Или в шарабане, когда он правил парой в желтых перчатках, или в бобровой шинели, накинутой на плечи. Он был всегда красив - и во фраке, и в халате, и всегда, всегда был лучше всех!

Детская

Наша будничная жизнь до восьми лет была очень однообразна. Она протекала в двух детских наверху. Вниз мы спускались только по зову матери, когда приезжали дедушка, бабушка, крестная или какие-нибудь другие родственники, которые хотели нас видеть. Нас приглаживала наша бонна, прихорашивала, и мы в волнении спускались в гостиную, целовали руку бабушки или тетушки, получали подарок: коробку конфект в личное пользование, или, это было гораздо менее приятно, золотую или серебряную вещицу - стаканчик, ложку, кольцо для салфетки. Эти вещи немедленно запирались в нашу горку. Постояв молча несколько минут около гостей, мы удалялись к себе наверх, где принимались за прерванные игры, ссоры.

День там, наверху, казался мне бесконечно длинным и скучным.

Изредка нас приводили вниз присутствовать на танцклассах старших сестер и братьев, что происходили в зале. Нас, "верхних детей", в этом случае обучали хорошим манерам. Учитель танцев, известный в Москве М., розовый круглый старичок во фраке, выстраивал нас, малышей, в ряд, показывал, как ставить ноги (первая, вторая позиция), как двигаться "легко и свободно". Мы должны были пройти через залу и поздороваться с m-me votre mère , или m-me votre grand-maman - с бабушкой, если ей случалось присутствовать. Сам он летел впереди нас, скользя по паркету, расставив и закруглив локти, улыбаясь во все лицо, и шаркал или приседал перед бабушкой, как братья или сестры должны были это сделать. Если он был недоволен нами, мы должны были начать сначала, вернувшись к дверям залы, пока наши поклоны не были достаточно грациозны. Бабушка сочувственно смотрела на нашу пытку, она прятала свою пухлую белую руку под мантилью, целовала нас сама в наши вспотевшие красные лица и говорила: "Будет, батюшка, дай им передохнуть". Попятившись несколько шагов назад, мы должны были так же "легко и свободно" идти назад и, расправив предварительно платья, сесть на стоявшие у стены стулья. Это тоже было не легко, стулья с бархатными сиденьями были высоки и выскальзывали из-под нас.

Несколькими годами позже мы приходили сверху в эту же залу для уроков гимнастики. Это было куда интереснее и веселее. Гимнастику с нами делали и старшие братья и сестры. Наш учитель Линденштрем, огромного роста белокурый швед, всегда весело шутил, перевирал русские слова и сам первый громко хохотал над своими остротами. Вообще он поражал нас своей развязностью и шутливостью в нашем чинном доме, особенно в присутствии нашей строгой матери. Поднимаясь из передней по лестнице, он громко сморкался, откашливался, долго рассматривал себя в зеркало, вытирал свои длинные белокурые усы, а потом начинал шутить: шлепнет неожиданно по спине нашего старичка лакея, который бежал доложить, что "приехали-с", а то схватит кого-нибудь из нас за кольцо кожаного пояса и раскачивает на одном пальце в воздухе под самым потолком.

Мне очень нравились наши гимнастические костюмы. Светло-коричневые длинные шаровары из репса, такие же куртки и широкие кожаные пояса. Я оставалась в своем костюме возможно дольше в дни гимнастики. Меня главным образом восхищали штаны, в которых я могла бегать, лазать, кувыркаться, делать то, что строжайше мне запрещалось, когда я была девочкой в белых штанишках и юбочках.

Тоже подростками мы в тех же костюмах ездили делать гимнастику в зал Бродерсон на Дмитровке. Это были самые счастливые часы в моей детской жизни. Я была лучшей ученицей среди моих сверстников. Сам Бродерсон ставил меня в пример даже большим мальчикам. "Fräulein Andreev wird es gleich vormachen" . И я, дрожа от волнения, срывалась с трамплина - навощенных досок, поставленных для разбега, повисала на кольцах, переворачивалась, просовывала в них ноги и раскачивалась. Или спрыгивала на деревянную лошадь, соскакивала с нее; или делала "штуц на бары", упершись руками о борт, перекидывала ноги через них направо, налево. "Gut, sehr gut!" - кричал немец, и я не знала, что бы я не сделала, чтобы еще и еще "выказаться", как это у нас, детей, называлось.

В детской после этих дней гимнастики и моих успехов мне казалось невыносимо скучно. Наши дни проходили там, как заведенные часы. Мы вставали в половине восьмого, громко молились все трое, стоя перед образами. Потом пили café au lait и ели черный хлеб, нарезанный тонкими ломтиками, помазанный сливочным маслом. Потом приходила молоденькая учительница Юлия Петровна, учившая нас русской грамоте; французской и немецкой мы учились у нашей гувернантки. Затем уроки закона Божьего у отца диакона нашего прихода. Он очень скучно рассказывал священную историю, которую я, когда выучилась читать, читала и перечитывала так же, как жития святых, и любила больше всех сказок на свете. Он строго спрашивал наизусть молитвы, которые я, сколько ни зубрила, никогда не могла запомнить. Меня за это срамили, наказывали, заставляли перед завтраком в присутствии всего дома читать их вслух. Братья шепотом подсказывали мне, исподтишка смеялись надо мной, но я так ни одной молитвы и не знала. Так же, как таблицу умножения. Диакон наш, Вас. Ал. Скворцов, был красивый брюнет, и его длинные черные локоны восхищали нашу молодую гувернантку-француженку, всегда присутствующую на этих уроках, хотя она совсем не понимала по-русски. И мы, дети, очень хорошо замечали, что отец диакон был далеко не равнодушен к ее присутствию и восхищенным взглядам. Она всегда брала из рук лакея подносик со стаканом чая и сухарями, который посылала снизу мать, и сама ставила его перед нашим outchitel . И у меня надолго из-за этого сохранилось к отцу диакону какое-то немного презрительное отношение, даже когда он стал священником в нашей церкви и нашим духовником.

Назад Дальше