Бальмонт Воспоминания - Екатерина Андреева 54 стр.


За это время Бальмонт много переводит: с испанского - драмы Тирсо де Молина, со шведского - Стриндберга "Белую лебедь" (для Нового Петроградского театра) и "Ламия" Руда, датского писателя. Бальмонт проводит лето в Москве между своими двумя домами в Николо-Песковском и Машковом переулках. Только в 1919 году письма его стали приходить аккуратнее. Бальмонт продолжал переводить стихами испанские драмы: "Овечий Ключ" ("Фуэнте Овехуна" Лопе де Вега). Затем "Ромео и Джульетту" Шекспира.

Зима 1918 года была для Бальмонта тяжелая. Ему приходилось зарабатывать "неистовые суммы", чтобы только сколько-нибудь прокормить себя и близких. Они погибали от холода и голода и не чаяли пережить зиму. Елена, лишившись квартиры после смерти матери, не может нигде устроиться. Бальмонт с ней перебрался в скрябинскую квартиру; там лопнули трубы в это время, и в комнатах уже не холод, а мороз, температура ниже нуля. Бальмонт все же, по своей всегдашней привычке, спал в одном белье и каждое утро мылся с головы до ног. Елена и Мирра не могли раздеваться и спали в шубах. Девочка целые недели не выходила из постели. Наконец обе так захворали, что там оставаться им более нельзя было. И Бальмонт взял их в нашу квартиру, которая была рядом со скрябинской. Сам он поехал в Саратов за хлебом. Но и в нашей квартире был мороз, холод. Найти ни другой квартиры, ни комнат нельзя было, и Бальмонт переехал в окрестности Москвы, в Новогиреево, где и поселился в трех крошечных комнатах. И стал делить свои дни между Новогиреевым и Москвой.

Он работал с утра до вечера, утомлялся очень, но не жаловался. "Все же, смотря кругом, я могу радоваться. Из всех поэтов, оставшихся в Москве, лишь я один никак не утратил полной своей самостоятельности, я тот же, что был всегда, и таким хочу остаться". Но все же трудности жизни донимают Бальмонта. В первый раз за эти годы он начинает мечтать об отъезде за границу. Он надеется, что границы скоро откроются, и тогда он со всеми нами поедет "в нашу светлую Францию". Бальмонта очень поддерживает надежда на новую полосу путешествий, изучений и творчества. Он всегда верит в благую Судьбу.

За невозможностью путешествовать он в свободные часы читает книги по географии, по исследованию разных стран. И на иностранных языках книги, которые перечисляет: "По-гречески - Евангелие; по-латыни - Саллюстия; по-испански - Сервантеса, Кальдерона и др.; по-итальянски - "Divina Comedia", по-португальски - Перейра "Музыка в Бразилии"; по-французски - драмы Гюго; по-английски - книгу некоего знатока Достоевского; по-немецки - Новалиса; по-норвежски - две вещи Бьернсона, которые не знал; по-шведски - Стриндберга; по-польски - Виспянского и т. д.". Он продолжает переводить Кальдерона, "Невидимка" будет поставлена в студии Художественного театра.

У него готова новая книжка стихов "Жемчужный крик". Других он не хочет печатать по новой "идиотской" орфографии. Бальмонт не раз высказывал в печати свое возмущение проводившейся тогда реформой правописания. В одной тифлисской газете (1 июля 1917 года) было напечатано его мнение об этой реформе: "Как возможно ломать какой угодно язык, тем паче великий русский! Ведь язык - это же не случайное сцепление звуков в случайном порядке, язык вырабатывается исторически, вместе с характером и душой народа. Может ли один человек упростить или же изменить во имя каких угодно принципов результат долгих веков? И во имя чего вся эта ломка! Для скорости и простоты начертания? Простоты изучения? Нельзя одни тоны заменять другими. Не говоря уже о нюансах звуков речи. Да и что за упрощение: ф вместо ѳ? Фита проще в написании - круг и черта, ф - полукруг, черта, снова полукруг. Хорошо упрощение… Или ѣ совсем не е. Это особый звук. Заметьте, что крестьяне, не искушенные ученьем, гораздо реже ошибаются в употреблении этой многострадальной буквы, чем интеллигенты, ибо чувствуют ухом, природным звуковым чутьем, где место эпси, где надо е. И потом, отчего эти заботы о сохранении времени за счет правописания? Если уж время так дорого, сокращали бы его на преферансах или на чем другом в этом роде…", - с искренней досадой в голосе пытается шутить поэт, но видно, что он глубоко возмущен и ему не до шуток.

Он доволен своей деревенской жизнью в Новогирееве. У них тесновато, но девочка все время на воздухе с соседскими детьми, которых она обожает. Она меньше читает и успокоилась нервно. Бальмонт приезжает в Москву и остается там день-два. Хлопоты о пропитании, о дровах все продолжаются. Художественный театр обещал несколько саженей дров, но пока они все зябнут, его пальцы с трудом пишут, больше шести градусов у них не бывает. Елена болеет, у нее вновь воспаление в легком. Девочка не выходит из простуды.

Затем опять долгий перерыв в письмах: Бальмонт не в состоянии был писать, ему пришлось спешно бежать из Новогиреева. Оказалось, что их дачка в Новогирееве - заколдованный дом (maison hantée). В ней водились духи, которые поднимали вихри в комнатах; вещи срывались с мест, летали по воздуху и разбивались вдребезги. Посуда у них была перебита вся до последней чашки. Квартира имела вид, будто в ней прошел погром. Сначала Бальмонт с Еленой думали, что это, может быть, кошки, крысы, змеи, наконец, но когда на их глазах кувшины поднимались в воздух, а книги с грохотом, как будто они были из металла, падали на землю, сомнений больше не было, это была "нечистая сила". Это продолжалось два месяца с перерывом в определенные дни и часы. У них не стало больше сил терпеть, и они бежали. Так как в это время как раз отменили поезда, то они шли десять верст до Москвы пешком, нагруженные своим багажом.

Когда Бальмонт написал мне об этом случае, я очень заинтересовалась и просила его еще подробностей. Я только что прочла тогда в книге Мопассана рассказ "Le Horla". По-русски он называется "Кто знает". Меня поразила тождественность случая, описанного Бальмонтом и Мопассаном. У Мопассана в доме двери растворяются сами собой, мебель выходит из комнаты и исчезает бесследно, ее не могут разыскать, несмотря на все усилия и хозяина и полиции.

"Ты спрашиваешь меня подробности о даче в Новогирееве. До нас там жила какая-то женщина-врач, у которых была страшная ссора с хозяином, и однажды в ее отсутствие все ее добро исчезло из помещения. Было следствие, делались обыски, ничто не было найдено. Когда мы летом перебирались, хозяйка показалась мне замученной и ласковой, доброй женщиной, но когда я увидал впервые хозяина, высокого, тощего человека, я сразу ощутил магнетический толчок крайней неприязни. Я с ним за все время мало имел дела, но за месяц до отъезда бешено с ним поссорился на почве грубости, которую он беспричинно допустил по отношению к Елене.

Причиной были козы, которые врывались к нам домой. Медиумические явления в нашем помещении (напоминаю - отделены плотной стеной от хозяйской дачи) начинались обычно между 4 и 5 часами дня, когда как раз эта каналья возвращалась со службы. Я уверен, что через стену он посылал нам свой сглаз, свою злую волю. Я должен еще сказать, что Мирра летом по утрам чуть не каждый день капризничала и скандалила. Так как это мне мешало работать, я приходил в ярость и проклинал ее. Я заметил, что явления полета предметов происходили всегда в такой день, когда утром были проклятья. Вот и все…

Я помню, как особенно жутки были те случаи, которые являлись прямым, немедленным ответом на высказанную вслух или подуманную лишь про себя мысль. Один раз, например, когда в столовой полетели предметы, я сказал Елене: "Положи это яблоко в стенной шкаф, это самое достоверное место". Она положила туда яблоко и поставила граненые стаканчики. Едва после этого она пошла в свою комнату, а я в свою, шкафик был сорван и брошен об пол, посуда разбита, яблоко исчезло. Другой раз, когда летали предметы в комнате Елены, я вошел туда, все осмотрел, никакой кошке негде было спрятаться. Но я себе сказал мысленно: "Проверю фортки". Я тщательно их запер, отомкнуть их могла лишь человеческая рука. Я затворил дверь и вышел в другую комнату. Через минуту все чистое белье, только что принесенное прачкой, с шумом полетело с кушетки на пол, а когда я вошел, обе фортки были отперты и открыты. И наконец, те случаи, когда перед Еленой и Миррочкой предметы поднимались на воздух и маленькие словари падали на пол с таким грохотом, как будто в них была большая тяжесть". (Письмо Бальмонта из Москвы от 20 марта 1919 года.)

Мне особенно интересно было услыхать рассказ об этих явлениях от Бальмонта, потому что Бальмонт необычайно точно передавал всегда все, что видел своими глазами, не преувеличивая и не приукрашая. Память у него была изумительная и на имена, и на числа. Он никогда их не путал, не перевирал. Он очень не любил "приблизительности" в рассказах, особенно когда они касались чудесного, сверхъестественного. Поэтому Бальмонту я верила безусловно, зная по опыту, с какой щепетильной точностью он передавал факты.

В Москве Бальмонт вселил в свою комнату Елену с Миррой, а сам устроился в бывшей моей комнате. Бальмонт писал мне подробно, что его заставило привести Елену и Мирру в нашу квартиру. Его смущало, что этим я могла быть недовольна, как были недовольны мои родные. "Мне хочется думать, что у тебя нет в сердце упрека мне. Неизбежность крайности была настоящая. И мне казалось, когда я мысленно говорил с тобой, что ты сама помогла бы мне именно так, как это случилось". Жизнь его течет всегдашним порядком. Он работает неустанно, читает и пишет стихи, но немного. В Госиздат отданы две его рукописи: "Огненная воля" и "Грозовые рассветы" (Сборник из сборников) . Получил он за них часть платы - 20 тысяч рублей. "Но это очень мало при "нынешних умалишенных ценах". Купил картофеля, меду, масла, отдал оставшиеся деньги Елене и Нюше, они купили хлеба и крупы. В ближайшие дни будем сыты". Затем к концу января должна выйти его небольшая книжка стихов "Перстень".

"Я решил passer outre (пренебречь) вопросом орфографии и принять лучше нежеланное правописание, чем литературное молчание неизвестного числа лет".

Бальмонт не издавался два года. В двух литературных книжных лавках в Москве ежедневно по тридцать - сорок раз спрашивали его книги, но их нет. Случайные экземпляры, откуда-то возникающие, продавались по безумным ценам. "Если бы типографии сейчас работали правильно, меня читали бы, - пишет он, - не тысячи людей, а миллионы". Кроме его стихотворных сборников, Госиздат взял у Бальмонта книгу об Океании "От острова к острову" и уплатил ему за нее 70 тысяч рублей, но это не значит, что он разбогател: хлеб стоит около 200 рублей фунт, масло - 1800, одно яйцо - 150, коробка спичек - 50…

Сам Бальмонт с семьей не всегда в те годы голодал, но все они очень страдали от холода: девочка не вставала с постели. Елена с утра до вечера раздувала печурку и с невероятными усилиями кормила своих. Она непрестанно болела, еле держалась на ногах, и от нее осталась тень. Бальмонт продолжал мужественно бороться с нуждой. Он молча и спокойно переносил все жизненные неудобства. "Я твердо решил, - пишет он, - испить сполна чашу, уготованную мне Судьбой". Он верит, что дождется лучших дней.

Зимние дни идут и уходят. Близится весна. И Бальмонт начинает мечтать о поездке за границу. И как всегда, он мечтает не в пустом пространстве, а тотчас думает об осуществлении своих мечтаний. Его предполагаемая поездка могла быть обеспечена теми рукописями, которые он сдал в Госиздат, в "Задругу", в издательство Сабашникова. Но это все так неверно. И Бальмонт не предается иллюзиям, а продолжает работать и изыскивать средства. В это время он серьезно болеет, что редко с ним случается. У него "испанка". Он счастлив, что принужден лежать в постели. Окружает себя десятками книг на разных языках. Принимается вновь за изучение древнеегипетского. "Испанкой" заражается Мирра и болеет еще серьезнее отца. Не успел Бальмонт встать, как сваливается Елена с температурой сорок градусов.

В эти мартовские дни празднуется тридцатилетие первой книги стихов, изданной в Ярославле в 1890 году. Эта цифра переносит Бальмонта в "далекую даль дней одиночества, тоски, безответности, всего того, что я давно позабыл совсем". "Сколько жизней в моей жизни!" - восклицает он при этом. Сейчас он пишет для "Альманаха Камерного театра" очерки о "Саломее", "Сакунтале", "Жизнь есть сон", "Фамире Кифареде". Пишет собственную драму "Огненное причастие", которую давно задумал, в мыслях она у него была почти написана.

Последний отъезд Бальмонта за границу

Чем ближе весна, тем больше его тянет к перемене места. Он подал заявление Луначарскому о своем желании уехать за границу. Он не хочет оставаться в Москве, где все его внимание и силы поглощаются заботами о куске хлеба. Его беспокоит мысль обо мне, если он куда-нибудь уедет, то это будет еще большим отдалением от меня, и он колеблется и мучится. В своей душевной борьбе не может решить, что именно ему нужно сделать. Приснившийся ему в это время странный сон производит на него большое впечатление. Он заснул с мучительной мыслью обо мне, "далекой и недостижимой", с ощущением, что он как-то изменяет мне, уезжая за границу. Во сне какой-то голос из полумрака сказал ему по-гречески: "В этом есть довод общий и довод, относящийся к священному участку". Он проснулся в недоумении: греческий термин священного участка ему был неизвестен, он расшифровал его лишь с помощью словаря. Относящийся к священному участку, то есть сокровенный, невидный ему, но видный ведущей его Судьбе. "Если это так, значит это должно", - решает он. И затем у него ощущение, что если он доедет до какого-нибудь желанного места, то ему удастся и меня привезти.

Вскоре выезд за границу ему разрешен, начинаются хлопоты о визировании паспорта. Вместо того чтобы радоваться, Бальмонт "делается несчастным". Спокойствие исчезает, надо собираться. Он еще не знает, куда ехать: в Италию, на Кавказ. Ему не хочется далеко уезжать от меня. В нем растет чувство заботы и тревоги, которое он так в себе не любит.

Наконец 20 июня 1920 года он пишет мне в последнюю ночь в Москве, что его отъезд за границу неожиданно осуществился, паспорта готовы, обещаны командировочные деньги, которые обеспечат ему полгода жизни за границей. Они решили с Еленой и Нюшей пытаться ехать в Париж. Но в его сердце не было радости. Одно лишь ощущение, что он принес крайние жертвы, чтобы эта поездка осуществилась, "ибо так должно". У Нюши настоящая чахотка, ей нужен другой воздух, другая жизнь.

Елена смертельно больна. Новый зимы в Москве ни ей, ни ее дочери не выдержать, говорит врач. А на юге России, которым бы можно было заменить заграницу, - новые тучи, новые готовятся бури. "Судьба разъединяет нас, Катя, - пишет он мне, - надолго, мы уезжаем на год". Он просил Луначарского, чтобы мне и О. Н. Анненковой облегчили приезд в Москву. Мы с Ольгой Николаевной служили в миасской библиотеке, и нас не отпускали, только телеграмма из Наркомпроса вызволила нас оттуда. Я спешила вернуться в Москву, чтобы выбраться за границу к Бальмонту, уверенная, что границы будут скоро открыты для всех и мы свободно, как прежде, будем передвигаться из страны в страну. Но в тот 20-й год мы еще были на Урале.

Следующее письмо я получила уже из Ревеля, где Бальмонту пришлось задержаться из-за немецкой визы, французскую он получил очень скоро, а в немецком консульстве ему почему-то делали затруднения, из-за которых он потерял возможность выехать с пароходом, на который были куплены билеты за 20 тысяч эстонских марок, то есть 400 000 советских рублей. Это дает ему повод лишний раз проклясть немцев. Но он даже не очень огорчился этой неудачей, к удивлению Кусевицкого, с которым он должен был вместе ехать.

"Сейчас все как-то внешне касается меня. Главное - не то, не то". Он очень огорчен разлукой со мной, считает ее временной и уже делает планы на мой приезд в Париж, который, несомненно, состоится: "Есть пути, в которых я не мыслю себя без тебя, как жаль, что не все мои пути с тобой".

Его письма исполнены нежности ко мне и печали. Он озабочен желанием обеспечить меня на время своего отсутствия в России. Посылает мне большие суммы в 20 и 30 тысяч рублей. Кроме того, он сговаривается с издательствами и театрами, чтобы мне пересылали его платежи. Дает мне доверенности с широкими полномочиями.

Не успел Бальмонт выехать за границу (его путь лежал через Берлин), он уже недоволен ею. Он пишет мне с дороги, что если бы он располагал достаточными средствами, то поехал бы в Европу лишь на несколько дней и снова уехал бы в Мексику, Японию, на Самоа, на Яву. "Туда, где изумительные цветы и оглушительные цикады, упоительные волны Океана, туда, где можно забыть, что человек грубое и свирепое животное". Теперь уж и Москва ему кажется много милее Ревеля.

В Париже наша бывшая квартира уже разрушена, Бальмонт видит еще стены своей комнаты без крыши: домик наш сносят. Бальмонт уезжает к морю, в Сент Бревен, где мы когда-то проводили лето. Там он остается на осень, там проводит и зиму, так как в Париже трудно найти помещение, и жизнь там много дороже.

В 1921 году он уже мечтает вернуться в Россию "хотя бы на крайние лишения". Он находит Европу в состоянии полного духовного оскудения: "Ни в чем, ни в ком никакой опоры, только в собственной мысли". Москва недосягаема, а между тем все его мысли идут туда, все чувства туда стремятся, и он не перестает жалеть, что уехал. "Я живу здесь призрачно, оторвавшись от родного, я ни к чему не прилепился здесь".

Он, как и в Москве, весь в своих мыслях, в чтении, в стихах. Но он горестно ощущает отсутствие читателей, ему все равно, что его читают "беженцы". Если бы его писания доходили до России! Но туда ничто не достигает. В этом же году Бальмонт пишет роман "Под Новым Серпом". Это воспоминания его детства, описание усадебной жизни шестидесятых годов его родителей. Он очень увлечен этой работой, доволен ею, и его окружающие хвалят ее. Книгу переводит на французский язык мадам Ольстейн. В Берлине ее издают в 1923 году в русском издательстве.

В 1920 году мы с О. Н. Анненковой выбрались наконец из Миасса, но не могли попасть прямо в Москву. Мы ехали с поездом "Военстроя", который изменил направление из-за гражданской войны на юге. После четырехмесячных странствий в теплушках через всю Россию, - мы стояли по три недели на узловых станциях, не зная куда нас двинут, - мы достигли Херсона, где нам пришлось промучиться еще с год. В Москву мы попали осенью 1921 года. И за это время я получила от Бальмонта только одно письмо. Он писал в Москву на адрес моей сестры, она пересылала мне письма в разные города, в которых мы застревали, но эти письма не доходили до меня. С 1922 года переписка наша опять наладилась.

Назад Дальше