И я там был - Владимир Этуш


В книге воспоминаний Владимир Этуш рассказывает о своем фронтовом прошлом, о том, как пришел в театр имени Евгения Вахтангова, о педагогах и студентах Щукинского училища, о своих ролях в театре и кино.

Содержание:

  • От автора 1

  • Глава первая 1

  • Глава вторая 4

  • Глава третья 6

  • Глава четвертая 11

  • Глава пятая 15

  • Глава шестая 17

  • Глава седьмая 19

  • Глава восьмая 21

  • Глава девятая 23

  • Глава десятая 26

  • Глава одиннадцатая 29

  • Глава двенадцатая 32

  • Глава тринадцатая 35

  • Глава четырнадцатая 38

  • Глава пятнадцатая 39

  • Постскриптум 43

Владимир Этуш
И я там был

Посвящаю памяти моей жены Нины Александровны и моему внуку Вове Этушу

От автора

Я хорошо помню свое первое впечатление от зрелища, когда мне было лет пять-шесть. Папа почти каждое воскресенье водил меня на цирковые представления. Это было для меня праздником. В понятие праздника входили и извозчик, и мороженое, а главное, само представление с яркими прожекторами, с блестящими костюмами акробатов и наездников, с веселыми клоунадами, словом, со всем тем, что составляет искрометный мир цирка.

Потом меня повели во МХАТ на таинственную "Синюю птицу". Там я увидел новые чудеса, где вымысел и реальность жили в едином пространстве человеческого воображения. Это тоже стало для меня праздником, праздником приобщения к миру театра и, в конечном итоге, повлияло на выбор моего жизненного пути.

Не без удовлетворения замечу, что основатель нашего театра, в котором я прослужил всю свою жизнь, Евгений Багратионович Вахтангов, ощущал театр именно как Праздник человеческого духа.

Но театр - не только праздник. Человек, посвятивший себя театру, неизбежно сталкивается с буднями закулисья. И в своей книге воспоминаний я хотел отразить не только праздничную сторону, но и показать реально, без прикрас, что такое театр изнутри, из чего складывается его атмосфера, каковы в своих человеческих проявлениях те, кто работает в его недрах. Словом, попытался сбалансировать фантазию и реальность…

Глава первая

Детство. Квартира. Операция. Дядя Миша Поляков. Немецкая учебная группа. Шлез. Тамара-любовь. Животные в моей жизни. Школа. Компании. Арест папы. Бабушка. Точка зрения на "Обломова". Литературные интересы.

Началось все с того, что я появился на белый свет дважды. Первый раз - 6 мая 1922 года. А второй - в ту же пору, но год спустя. Объясняется это очень просто. Тогда в некоторых семьях было принято записывать новорожденного мальчика годом позже. Дескать, придет время призыва в армию - крепче будет. Так поступили и со мной. И официально я существую с 23-го года.

Самое смешное, взрослел я быстро, и родители решили отправить меня в школу вовремя. А для этого нужно было восстановить по бумагам подлинный год моего рождения. Все это и было сделано через суд по свидетельским показаниям. И в возрасте восьми лет, как и полагалось, я пошел в первый класс…

Потом окончил первый курс театрального училища, воевал, а когда вернулся из армии, то оказалось, что гражданские документы можно получить только по метрической записи. Но вот беда: решение суда не сохранилось, а метрическая запись 23-го года уцелела, и паспорт мне выдали на основании уцелевшей метрики. Впрочем, сейчас я уже не настаиваю на решении суда, 23-й так 23-й! Годом меньше - и хорошо.

Отец мой с двенадцати лет работал приказчиком в мануфактурном магазине у своего двоюродного брата. Потом стал коммивояжером, разъезжал, продавая какие-то товары. Жил он в основном в Москве. А поскольку евреям запрещалось селиться в первопрестольной, жил нелегально, откупаясь от городового тремя рублями.

После революции запрет отменили, и отец снял комнату в одном замечательном доме на Маросейке. Дом стоит до сих пор и считается историческим памятником столицы.

Жили тесно. Комнатушка была крохотной, а нас было много: папа, мама, сестра моей мамы, бабушка - мама моей мамы, а вскоре сюда въехал и брат моей мамы с женой… Как они там помещались, не представляю! Да меня это тогда и не касалось, я ведь был невинным младенцем. Но теснились так, что однажды, лежа раскрытый в люльке, я пустил фонтан на стоявшую на столе вазу с печеньем. Этот факт потом передавался в семье из уст в уста.

Пока мы жили на Маросейке, папа на паях с кем-то отстраивал квартиру в Серебряническом переулке у Яузских ворот. Потом туда перебрались мои родители, бабушка и я. Там же через семь лет родилась моя сестра Лида. Квартира была просторной и совсем не походила на то, что мы имели прежде: три больших комнаты, образованные дощатыми перегородками, примерно по двадцать пять метров каждая, прихожая и то, что называлось ванной. Отапливалось все это печами-голландками. На кухне стояла объемистая плита, тоже топившаяся дровами, на которую в день стирки водружали огромный котел. В ванной ничего, кроме рукомойника, не было. Квартира располагалась на втором этаже, и вела в нее открытая каменная лестница, находившаяся снаружи дома. Особенно эта лестница была хороша зимой, когда ее никто не чистил - хождение по ней напоминало цирковые выступления.

Серебрянический переулок на подъеме упирался в Николоворобьинский, где раньше жил Александр Николаевич Островский. А Николоворобьинский переулок, начинающийся от Воронцова поля, представлял собой крутую юрку, с которой зимой мы катались на санках. В этом же переулке находилось отделение милиции. И милиционеры часто гоняли нас, чтобы мы не попали под машину. Почему-то именно это отделение и всплыло в моей памяти, когда, спустя много лет, я прочел "Одесские рассказы" Бабеля, где говорилось о полицейском участке с новым приставом-метлой и о "родоначальнице слободских бандитов" шестидесятилетней Маньке с ее пронзительным свистом.

Николоворобинский переулок получил название от церкви Николы в Воробине. Правда, когда мы переехали в Серебрянический, уже никакой церкви не было, осталось лишь название. Зато другая церковь стояла прямо перед нашими окнами, на углу Серебрянического и Яузских ворот, там жили монашки, занимавшиеся отхожим промыслом: они стегали одеяла. Потом, в середине 30-х годов, церковь отдали под склад.

Вообще мои детские воспоминания отрывочны, фрагментарны. Вспоминаются отдельные эпизоды. Очень смутно помню операцию, которую мне сделали в пять лет. Я лежал в детской, по-моему, частной клинике, вместе с мамой. Операция была полостная. Не очень серьезная, но под наркозом. Надо мной держали маску и капали эфир. При этом говорили: "считай!" И я считал: один, два, три, четыре, пять и так далее… И заснул. А когда проснулся, операция была уже сделана.

Я почему это вспомнил? Много лет спустя, на войне, когда из меня извлекали осколки, я спросил у хирурга: под наркозом ли будет это происходить? "Да, - говорит, - под наркозом". - "Под общим?" - "Под общим". - "Мне считать?" - "Да, считать".

Смутило только то, что два дюжих санитара держали меня за плечи, намертво пригвоздив к столу. Врач густо смочил кусок ваты в эфире и поднес к моему лицу. Я попытался считать - раз, два, а на три - потерял сознание. И последняя мысль, мелькнувшая в моем уплывающем мозгу, была: зачем они это делают, я же все равно умираю?! Потом сознание вернулось, я приподнялся на локте и стал мотать головой, как раненый лось. С трудом поймав мою физиономию, врач снова залепил ее эфиром, и я опять потерял сознание. А когда очнулся во второй раз, уже заканчивали перевязку. Один из санитаров стал острить в мой адрес, что-то нехорошее говорил о москвичах. Ну, я и врезал ему, чтоб не врал. А врачи кинулись его успокаивать: отойди, мол, он сейчас пьяный…

Но вернемся к моему детству.

Помнится, наш двор в большинстве своем был населен мелким служивым и рабочим людом, где наша семья выделялась, прежде всего, по национальному признаку. И собирались, в основном, работяги, люди простые, пьющие.

Сами понимаете, что я мог видеть и слышать. И мальчики были такие, которые не хотели учиться. Помню Гришу Хаимова, братьев Лебедевых. Одного из них звали "Бычок". Был еще Коля, которого называли "Колюшка-бутуз". Я тоже попробовал его так назвать и схлопотал за это. И все-таки люди, окружавшие меня, были разные - и доброжелательные, и ненавидящие, и равнодушные. Был, например, такой дядя Миша Поляков, банщик. Очень любил "покалякать". У нас там скамейка стояла между двумя липами, а над ней была протянута веревка для сушки белья. И когда белья не было, можно было посидеть, побеседовать. И вот дядя Миша соберет нас, мальчишек, на этой скамейке и начинает разговоры разговаривать. Нравился ему сам процесс - поучать, открывать истину. Истории у него были разные, но все какие-то нелепые, и по своему глубокомыслию он напоминал некоторых персонажей юмористических рассказов Чехова. Евреев дядя Миша, мягко говоря, недолюбливал и всегда нам рассказывал про них всякие нелестные истории. Я его как-то поддел, говорю:

- Эйнштейн тоже еврей, а теорию относительности изобрел!

Это дядю Мишу не смутило.

- Эйнштейн в Америку уехал, значит, он американец! А евреи что могут изобрести - гуталин разве…

Мне было обидно за евреев, и я уходил, огорченный тем, что они кроме гуталина ничего изобрести не могут. И вообще, кстати сказать, слово "жид" у нас во дворе ругательным не считалось. Употребляли его все. Это было нормой.

Наша семья и в социальном отношении, конечно, выделялась на общем фоне жителей нашего дома. В годы НЭПа мой папа владел небольшим галантерейным производством, мама не работала, и у нас всегда были домработницы, которые часто менялись по разным причинам. Дольше всех задержалась Аня. Она была чуть старше меня, почти ровесница, и потом, живя отдельно, не теряла с нами связи. Она жива до сих пор, теперь это одинокая старуха, потерявшая двух сыновей.

В пять лет меня отдали в немецкую группу к Изабелле Юльевне. Тогда в Москве существовали дошкольные учебные группы, в которых объединяли детей из семей среднего достатка. Ходил я туда два года. Собирались мы на квартире Изабеллы Юльевны, и занималась с нами Эльза, немка. В группу входили: дочь хозяйки - Тамара, дочь художника Игоря Грабаря - Оля; был еще Юра, фамилии его припомнить не могу, хотя внешность четко отпечаталась в моей памяти. Там же я познакомился с Володей Шлезингером, который пройдет через всю мою жизнь.

Володя жил в Серебряническом переулке, напротив нас, с дедом, обрусевшим немцем, которого всегда у ворот поджидала коляска с извозчиком. Отца Шлезингера я не помню, знаю только, что в свое время он пострадал. А мама Володи, Елизавета Константиновна, была надолго выслана и вернулась в Москву только после войны, уже с новым мужем.

Отлично помню, как шестилетний Володя Шлез - будущий Владимир Георгиевич Шлезингер, замечательный педагог нашего театра, профессор, заведующий кафедрой актерского мастерства Театрального училища имени Б. Щукина - показывал моей тетке, как надо танцевать чарльстон. И делал это великолепно. Уже тогда в нем просматривались незаурядные музыкальные и пластические способности, которые он спустя годы успешно реализовал.

В пять лет, в той же немецкой группе, со мной случилась первая любовь. Предметом моего воздыхания стала Тамара, дочь хозяйки. Каждое утро я вставал с мыслью: как хорошо, что я проснулся на двадцать минут пораньше, я о Тамарочке подумаю! И думал о Тамарочке. Она тоже, очевидно, была неравнодушна ко мне, и мы ходили с ней гулять под ручку. И как-то раз, на прогулке, девочки постарше бросили в нашу сторону: "Как не стыдно! Жених и невеста!" Я обмер - не зная, как это воспримет Тамара. И вдруг она говорит: "А что, очень хорошо быть женихом и невестой!" Мое чувство было спасено.

В 30-х годах около наших домов не было такой сложной дорожной конфигурации, как сегодня. Астаховский мост просто соединял два берега Яузы и выводил на подъем к Яузским воротам. Мимо этих ворот, по бульварам, я ходил в школу, на Покровку. Зимой лед обычно не скалывали, он наслаивался, и гужевой транспорт переходил на сани. И вот на этом подъеме часто застревали возы с поклажей. Лошади скользили, буквально выбивались из сил, их стегали немилосердно, они падали, их били ногами в живот… Жуткое зрелище! В конце концов, извозчик налегал плечом, и измученная лошадь, усердно кивая головой - с сознанием выполненного долга, как мне казалось, и, простив все обиды, - вытягивала воз. Когда я позже прочитал "Хорошее отношение к лошадям" Маяковского:

"Лошадь, не надо.
Лошадь, слушайте -
чего вы думаете, что вы их плоше?
Деточка,
все мы немножко лошади,
каждый из нас по-своему лошадь", -

то сразу же вспомнил этих бедолаг на Яузском подъеме.

Лошадей я всегда любил. Забегая вперед, скажу, что на войне у меня была своя лошадь. А первую лошадь в моей жизни, совсем в раннем возрасте, мне подарил папа. Игрушечную, разумеется! Она была необычайных размеров и, покрытая натуральной шкурой теленка, выглядела как настоящая. Я ее поначалу испугался. А потом долго играл с ней: запрягал, сооружал какие-то вожжи, один стул переворачивал - это были козлы для меня, изображавшего кучера, другой стул ставил позади - это было место для седока. В седоки обычно приглашались бабушка и моя новорожденная сестра Лида. Бабушка, с сестренкой на руках, безропотно садилась на задний стул, а я дергал за вожжи и погонял, куда-то мы ехали. Видимо, моя актерская натура уже тогда давала о себе знать. Помню, как-то во время игры бабушка в приливе нежности взяла и поцеловала меня. И я так расстроился, так разозлился, так ужасно обиделся, что она растерялась. Спрашивает меня: "Вовочка, ну почему? Что случилось?" А я ей: "Да разве извозчиков целуют?!" Так моя натура впервые отозвалась на искажение жизненной правды.

Один раз за любовь к лошадям мне пришлось даже пострадать. Летом мы вместе с семьей папиной сестры снимали дачу на Клязьме. Как-то гулял я со своими двоюродными братьями и сестрами, и мимо нас проехала телега с привязанной к ней сзади лошадью. Я и говорю им: что, мол, слабо погладить? И погладил. А лошадь возьми и лягни! Да так, что перебила мне палец. Мы бегом спустились к реке, я сунул палец в воду - вода вокруг сразу стала красной. А когда вернулся домой, мне еще и от папы досталось. Потом возили к врачу - зашивали.

Тогда дачные клязьминские места населяли крестьяне, державшие скотину. И там всегда паслось очень большое стадо коров. Невероятной радостью для меня и лучшим отдыхом было, когда наша домработница водила меня к этому стаду. Я знал всех пастухов! Они даже специально для меня сплели кнут, с которым я мог свободно управляться. И надо понимать, какую гордость я испытывал, какое счастье, когда вечером, возвращаясь в поселок, шел во главе стада с кнутом через плечо! Как главный пастух!

Животных я вообще любил, всяких, не только больших, вроде лошадей и коров. Я все время держал рыбок. Был у меня уж. Была черепаха. Были белые крысы. И родители не возражали, хотя особых условий для этого не было. Не скажу, что я занимался с животными увлеченно, но мне нравилось. Для ужа я покупал лягушек. Правда, он все равно подох…

Что интересно, когда сейчас меня спрашивают: как я отдыхаю, не увлекаюсь ли охотой или рыбалкой? - мне неловко признаться, что я, человек, прошедший войну, элементарно не умею снять рыбу с крючка. Мне неприятно, мне жалко! А что уж говорить об охоте - подстрелить кого-то и видеть, как бедное животное мучается?! Не могу. И не хочу этого делать. А ведь многие охотники - добрые люди, которые понимают и любят природу. И вот как это все в них уживается - для меня непостижимо!

Когда подошло время учиться, мама не захотела отдавать меня в ближайшую школу в конце Серебрянического переулка, потому что она считалась хулиганской - там училась вся шпана с окрестных дворов. И меня определили в школу имени Героев Парижской коммуны, в бывшую Виноградскую гимназию, что находилась напротив Покровских казарм. А вот там уже первым хулиганом в классе был я. И после седьмого класса меня перевели в другую школу.

Особых впечатлений у меня от школы не осталось. Ну, учился и учился. Хорошо помню путь из дома в школу по бульварам. Помню старого Осипа, засидевшегося в сторожах еще с гимназических времен. Все его называли просто Ося, и большой честью для нас, мальчишек, считалось поздороваться с ним за руку. Помню огромный гимнастический зал с портретами коммунаров, которые, как потом выяснилось, расстреляли друг друга в пылу революционной борьбы. Очень хорошо помню нашу молодую директрису, влетевшую как-то в мужской туалет, чтобы застать на месте преступления и покарать курящих. Унитазы в уборной стояли открыто в ряд, и на одном из них, в "позе орла", сидел учитель труда. Он замер и боялся пошевельнуться, чтобы не обратить на себя внимание. А директриса, старательно делая вид, что не замечает коллегу, выговаривала кому-то из старшеклассников…

Историю нам преподавала Евгения Викентьевна. Между собой мы называли ее Викеша. Так вот Викеша была совершенно не приспособлена управлять большой аудиторией. Пытаясь с ходу завладеть вниманием учеников, она начинала свой урок с повышенных тонов. Мы же, инстинктивно понимая, что дальше крика дело не пойдет, что она на самом деле добрая, вели себя из рук вон плохо, и я - хуже всех. Она, бедная, начинала говорить еще громче, сердилась, выгоняла из класса. А на экзамене, между прочим, дала мне тему, которую я прекрасно знал, потому что делал по ней доклад… Это был один из тех психологических фокусов, которые потом неоднократно показывала мне жизнь. И тогда я, может быть, впервые понял, что в характере человека существует некая сложность и что внешнее поведение не всегда верно отражает сущность человеческих взаимоотношений.

Школу имени Героев Парижской коммуны я не закончил, потому что мне совершенно надоело учиться, и диплом о среднем образовании получал уже в школе для взрослых. Отлично помню, как я держал экзамен по математике. Школа для взрослых находилась в Сыромятниках. Мы сидели на первом этаже. И поскольку я в математике был чрезвычайно слаб, за окном стоял мой приятель Миша, мне на зависть, очень хорошо знавший этот предмет. Я ему через окно передавал листок с задачкой, он ее решал и кидал мне обратно. Экзамен мы благополучно сдали.

Дальше