Я уже знал актерский служебный подъезд в Большом Николопесковском переулке и длинный коридор в глубь вахтанговского здания с низкими потолками, так что приходилось нагибать голову. Красивее нашего главного, тогда - "желтого" театрального фойе на втором этаже здания, гармоничнее и строже его в чередовании высоких окон и стенных пролетов, в сверкании и блеске чистейшего паркета, в Москве, кажется, и не было. Бывший особняк Берга, московского богача, на Арбате, который разбомбят уже после того, как я уйду на фронт, в этот последний мирный предвоенный год еще сохранял изысканность и уют старого московского дворянского или просвещенно-купеческого дома. Всюду - изумительная мебель из дорогого дерева, канделябры, хрусталь подвесок, тускло мерцающая бронза, ковровые дорожки на мраморных ступенях главной лестницы. Островком этой исчезнувшей, уничтоженной немецкой бомбой красоты является сегодня мемориальный кабинет Рубена Николаевича Симонова, который сейчас занимает М. А. Ульянов как художественный руководитель театра.
В 40-е годы у нас уже было, хоть и "на паях" с оперной студией Московской консерватории и Суриковским институтом, то самое здание, в котором училище работает и по сей день, ныне владея им полностью. Но большую часть времени мы проводили в стенах обожаемого, населенного богами и кумирами, нашего Вахтанговского театра. Мы там "болтались" с утра до вечера.
Преподавали у нас все самые знаменитые актеры - вахтанговцы. И Малая сцена училища была в театре на том самом месте, где сейчас находится бухгалтерия. Мы показывали на ней свои спектакли и отрывки, а знаменитые мастера, едва отрепетировав или отыграв, ежедневно, ежевечерне являлись посмотреть, как мы работаем. Помню монументального Михаила Степановича Державина, отца ныне известного актера Театра Сатиры, который на цыпочках, осторожно, бесшумно пробирался смотреть наши самостоятельные работы. Школа тогда существовала для театра, для его пополнения и обновления. И связь театра с училищем была совсем другой, куда более прочной, живой, постоянной, более домашней, нежели сегодня. Все было другое, не такое "разросшееся", большое и безликое, как сейчас. Телевидения еще не существовало (имелся только проект и отдельные экспериментальные пробы). В кино снимались единицы - "звезды", вроде юной Людмилы Целиковской и Андрея Абрикосова. Концертная эстрада так "тотально" не отвлекала. В Вахтанговском театре постоянно ездил по концертам замечательный комик Анатолий Горюнов в паре со своей женой, актрисой МХАТа Верой Бендиной. Да еще в парадных "правительственных" концертных программах выступали, правда, нечасто, Щукин с Симоновым, наши вахтанговские Ленин и Сталин из "Человека с ружьем". По легенде, они однажды, в праздничный день, в спешке переезжая с концерта на концерт в портретных гримах своих "исторических" героев, насмерть напугали остановившего их милиционера.
Это было сложное время для вахтанговского коллектива, опасное, но и прекрасное, счастливое. Театр был на подъеме. Там работали замечательные актёры. А с такими, как Орочко, Понсова, Москвин и Мансурова, я был ближе знаком, поскольку они преподавали у нас на первом курсе. Были в театре и свои красавцы: Дорлиак, умерший в двадцатипятилетием возрасте; Вагрина, отсидевшая срок за мужа и потом вернувшаяся в театр.
Приближающийся к своему пятнадцатилетию коллектив все еще рос, восходил к вершинам. Его спектакли - "Соломенная шляпка", "Много шума из ничего", "Интервенция" - солнечные, ренессансно радостные, гремели на всю Москву. Театр утешал, ободрял, развлекал, утолял красотой своих современников, живших в предвоенные годы трудно и скудно.
Между тем совсем недавно вахтанговцы прошли через собственную трагедию. Перетрудившись, смертельно рискуя в работе над ролью Ленина (первого на советской сцене) в Погодинском "Человеке с ружьем", в период репетиций "Ревизора" умер великий Борис Щукин. На роль Городничего срочно ввели Державина. Та репетиция "Ревизора", на которую Симонов привел меня, новичка, в первый раз на свидание с Борисом Евгеньевичем Захавой, была генеральной. Державин вошел и в другую легендарную щукинскую роль - Егора Булычева. Я видел, как первовахтанговка Русинова, игравшая игуменью Меланию, вышла на сцену к новому партнеру и разрыдалась - потому что без Щукина не могла играть.
Нас обучали по программе, разработанной для своей студии Евгением Багратионовичем Вахтанговым. И тогда с нами занимались его непосредственные ученики, выдающиеся актеры вахтанговского театра, те самые, которые уроки мастерства получили "из первых рук" от своего гениального Учителя, без посредников и толкователей, зачастую - исказителей. Некоторые из них - Вера Константиновна Львова, прежде всего, - с точностью, почти стенографической, вахтанговские уроки записали. Я был совершенно счастлив тогда.
И многое уже осталось позади. Например, мой первый, насмешивший всех урок танца у знаменитой Веры Александровны Гринер, ученицы Далькроуза, в честь и память которой назван сегодня большой зал на первом этаже школы. Я пришел тогда на свое первое занятие в костюме, за которым накануне выстоял очередь в комиссионном магазине в Столешниковом переулке. Мальчики и девочки стояли у балетных станков в сатиновых трусах и майках, а я явился в парадном костюме-тройке из габардина, к тому же еще и черного цвета, в начищенных штиблетах и в галстуке. С некоторым изумлением взглянув на меня, деликатнейшая Вера Александровна осведомилась, удобно ли мне будет в подобном облачении. Я осмелился лишь на то, чтобы снять пиджак и, помню, произнес свою дурацкую фразу: "Так вас устроит?" И выполнял разнообразные балетные па в жилетке, габардиновых брюках и штиблетах.
Уже миновали трудные для меня упражнения "от себя", "Я - в предлагаемых обстоятельствах", обязательные на первом курсе вахтанговской школы. Как обнаружится позже, по природе я должен был стать характерным актером, и не мог существовать на подмостках как "просто Я". Мне совершенно необходимо было во что-то преобразиться, что-то придумать, насочинять в образе. Я уже был допущен в "ближний", достаточно замкнутый круг общения. Меня уже не шокировало, не приводило в столбняк, когда Боги и Маги, небожители - Симонов, Захава, Орочко, Мансурова и другие при нас, молодых и робких, называли друг друга просто по имени: Наверняка были в театре интриги, конфликты, обиды. Но дурная и жестокая часть театрального дела от нас, молодых, скрывалась великолепным воспитанием вахтанговцев, их уважением к себе, к высокому имени своего Учителя, к репутации и заслуженной славе коллектива. И мы верили, что живем в атмосфере любви, дружбы, взаимного восхищения.
Я был счастлив в этот последний мирный 1940 год. Школой и Вахтанговским театром. И тем, что я молод, что у меня много сил, огромное желание работать и еще, такое понятное в восемнадцать лет, желание веселиться, влюбляться. Как очевидно мне сегодня, тогда я был "гуляка", принадлежал к "золотой" московской молодежи. И догулялся однажды до того, что кто-то из моих подружек-сверстниц "настучал" Рубену Николаевичу, и он, вызвав меня в кабинет и с некоторым интересом поглядывая на меня из-под тяжелых век, "проскрипел", что я его сильно огорчаю. Но при этом так ласково-укоряюще назвал меня Володей, что выговор строгим не показался.
Но именно любовь к ночным гулянкам послужила причиной того, что я, сам того не ведая, наверное, первым из москвичей увидел начало войны. В пятом часу утра 22 июня 1941 года, в великолепном настроении я возвращался с затянувшейся вечеринки, спускаясь вниз по улице Горького к Охотному ряду Москва была совершенно безлюдной - даже машин не видно - так, проскочит вверх-вниз одна, другая…
Я вышел на пустынную и ровную тогда Манежную площадь. И вдруг увидел, как со стороны Кутафьей башни, из-за желтевшего уже в рассветных лучах Манежа на огромной скорости, не разбирая белых разграничительных полос, вынесся большой, черный, приземистый иностранный автомобиль. Алый флажок со свастикой на белом кругу трепетал на ветру. Сколь мало ни был я "дипломатически" осведомлен в те годы, я узнал машину немецкого посольства, но, конечно, не мог даже предполагать, что это посол фашистской Германии, граф фон Шуленбург возвращался из Кремля, вручив нашему министру иностранных дел Молотову меморандум об объявлении войны Советскому Союзу.
Ни тени тревоги не шевельнулось в моей восемнадцатилетней душе, никакого предчувствия. Бодрым шагом прошагал я домой и, поднявшись к себе на этаж, рухнул на постель, забывшись в молодом, счастливом, крепком сне.
В двенадцать часов дня меня разбудила мама и сказала, что только что Молотов выступил по радио, и Германия уже бомбит Минск и Киев.
Никогда больше, даже в самые отчаянные мгновения на фронте, мне не было так страшно. Мама стояла и в ужасе смотрела, как меня трясет мелкой дрожью. Белая рубашка ходуном ходила у меня на груди.
Потом все пошло быстро. Сразу после начала войны мы дежурили в училище, ловили зажигалки, которые разбрасывали немецкие самолеты. А через две недели юношей со всех курсов Щукинского училища собрали в райкоме партии, в бывшем особняке С. Морозова, который стоит и по сей день на Садовой, и отправили на оборонные работы под Вязьму - рыть противотанковые рвы. Вместе со мной там оказались будущие известные вахтанговские актеры - Вячеслав Дугин, Александр Граве, Анатолий Иванович Борисов. Нам сказали, что посылают на три-четыре дня, тогда как пробыли мы на Вязьменском рубеже три месяца.
Мы работали землекопами, копали противотанковые эскарпы, окопы и строили прочие земляные сооружения. Уже там, на этих работах, начали проявляться наши характеры. Были такие, которые находили способы отлынивать от работы, например, один все время был "болен" и ходил весь покрытый зеленкой.
Когда начались налеты авиации, нам было приказано при появлении самолетов рассредоточиваться, и мы все убегали в поле. Один "землекоп", помню, из поля никогда не возвращался. Он все время ждал налета и к работе не приступал.
Кто-то действительно работал. Рьяно, добросовестно. Но были и случаи "производственной предприимчивости". Один мой сокурсник, ставший в дальнейшем физиком, академиком, придумал себе роль заведующего складом лопат. Ну и так далее.
Быт, разумеется, был примитивный, походный. Жили мы в сарае, спали на сене. Одеяла, которые мы прихватили с собой, служили нам и подушкой, и простыней.
Среди нас был, тогда студент первого курса, впоследствии секретарь Свердловского обкома партии, а потом и заместитель министра культуры Георгий Александрович Иванов. Он работал на строительстве оборонительных сооружений честно, добросовестно. Сейчас его уже нет в живых. Уже нет и того академика, пристроившего себя в начале войны к лопатам. Как говорил народный артист Толчанов, провожая кого-то из своих сверстников в последний путь, "это моя серия, но не мой номер". Вот сейчас идет моя серия, ну, а о том времени, когда придет мой номер, я стараюсь не думать…
Из истории Великой Отечественной войны известно, что под Вязьмой было одно из самых страшных, гибельных для нашей армии окружений. Нам, однако, повезло: в последние часы перед окружением студентов удалось отправить в Москву, уже затемненную, с дирижаблями воздушного ограждения, с характерными бумажными крестами на окнах. Дома я не встретил ни мамы, ни бабушки, ни сестры. Их эвакуировали в Молотов. Оставался отец. И еще домработница - здоровенная бабеха, которая отчего-то заняла мою комнату и спала на моей кровати с пожарником. Спорить я не стал, неприятно открыв для себя, что война меняла людей не всегда в лучшую сторону.
Не успев толком рассмотреть прифронтовую столицу, я кинулся в театр, имея при себе справку о том, что работал землекопом на оборонительных рубежах вплоть до 28 сентября.
В последних числах сентября театр имени Вахтангова играл "Фельдмаршала Кутузова" - историческую хронику времен Отечественной войны 1812 года. Играли на чужой сцене, потому что еще в июле в особняк на Арбате попала бомба, и при этом погиб артист Куза, который дежурил в театре в ту ночь. В спектакле участвовала вся труппа, все студийцы, в одном эпизоде изображая французских, а в другом - русских солдат и крестьян-партизан. А вот зрителей в зале не оказалось. Там и сям сидело по креслам тринадцать человек, чертова дюжина. Не веря собственным глазам, мы их несколько раз пересчитывали сквозь дырку в занавесе.
Я был потрясен. Отсутствие людей на спектакле - талантливом, живом, созвучном событиям времени - произвело на меня ужасное впечатление. Я впервые задумался о том, нужен ли театр людям в этих трагических для страны обстоятельствах?.. На следующий день после спектакля "Фельдмаршал Кутузов" я отправился в военкомат и записался на фронт добровольцем.
Вернуться живым, к любимой профессии, мне все же очень хотелось. Поэтому два года моего пребывания на фронте я просил не изменять, не повышать моего лейтенантского звания. Мне казалось, что так легче меня отпустят из армии, когда все кончится и мы победим.
Глава третья
Эвакуация. На теплоходе. Боба Бродский и генерал. Школа военных переводчиков в Ставрополе. Гауптвахта. Боба-живописец. Назначение в Северо-Кавказский военный округ. 70-й укрепрайон. Отступление наших войск. Переправа через Аксай. "Комендант моста". Письмо Д. Гурвич. В поисках своей части. Перевал через Кавказский хребет. Наше наступление. Первые пленные. Янко Митев. В окопах. Ранение. Госпиталь в Урюпинске. Возвращение в Москву.
Мелкой дрожью от страха я трясся, когда война началась. А когда я в войну "влез", появилось другое ощущение. Нужно было "дело делать", потому что война, как точно сказал поэт, - "очень трудная работа", и еще - особый быт.
Я немного знал немецкий, и поэтому меня направили сначала не на фронт, а в школу военных переводчиков, в город Ставрополь на Волге. По тяжелой осенней воде, ночью, в кромешной тьме, на огромном теплоходе, переполненном людьми, мы медленно отплыли из Химкинского порта 15 октября, накануне печально известной паники, когда казалось, что Гитлер вот-вот возьмет столицу. Сталин, по слухам, находился в Москве, но правительство уже эвакуировали в Куйбышев. Также были эвакуированы все заводы, все стратегические предприятия. Какой-то период в Москве царило безвластие, и, говорят, доходило до мародерства - грабили магазины.
Настроение было нервное, мрачное. На теплоходе кроме людей везли еще и селедку. Поэтому в трюме, где полагалось находиться курсантам, стояла невозможная вонь. Я выбрался на палубу. А холода в ту осень наступили рано, дул ветер. И вот, пробираясь по ногам, среди военных я нос к носу столкнулся с Бобой Бродским, моим близким знакомым, будущим знаменитым искусствоведом, юношей странным, экстравагантным, оригинальным. Потом к нам присоединились знакомые по общей молодежной московской компании: Виталий Щерб и Семен Черток. Мы болтались по всем трем палубам, пока окончательно не замерзли. И нашли-таки тихий, вблизи отопительной трубы, закуток. Он был "свободен от постоя", потому что находился прямо у входа в туалет и выхода на палубу. Мы даже сняли верхнюю одежду - так тепло было в нашем убежище. И вот только мы легли, как в роскошном коридоре первого класса щелкнула дверь купе, и по лестнице послышалось характерное цоканье и скрип чьих-то подбитых подковами сапог.
Бродский съежился и прошептал: "Генерал…" "Ну и что?!" - спросил я, уже засыпая. "Надо встать", - лихорадочным шепотом ответил Боба. Я пробовал уговорить его не делать этого. Но он поднялся. Появившийся из пароходных глубин генерал очень удивился, увидев перед собой долговязого босого юношу, стоявшего по стойке "смирно", с рукой, поднятой к непокрытой голове. Генерал удивился, но ответил на приветствие. И пока он пребывал в туалете, Боба, вытянувшись в струну, стоял по стойке "смирно". Когда все было кончено и генеральские шаги затихли внизу, я спросил своего приятеля: "Боба, почему ты так боишься генералов?" Он, к армейской жизни органически не способный, но не потерявший в непривычной обстановке чувства юмора, ответил: "Потому что генерал может меня арестовать, а я его - нет…"
На курсах под Ставрополем среди курсантов было много детей высшего командного состава, которых родители таким образом спасали от фронта. Многие из них там задерживались. Преподавали нам, в основном, люди очень интеллигентные, хорошо знающие языки. Помню среди них обрусевшего немца Шванебаха и молодого капитана Парпорова, жившего прежде с родителями в Германии и знавшего немецкий язык как родной. Были совсем молоденькие девушки, недавно окончившие Институт иностранных языков и весьма отличающиеся от штатных преподавателей. Помню маленького коренастого заведующего учебным отделом майора Макарова и его очень красивую жену, заметно выше его ростом, спортивного вида, всегда прекрасно одетую. Возглавлял курсы генерал-майор Биязи, колоритная фигура, бывший советским военным атташе в Италии.
Располагались курсы неподалеку от Ставрополя (который, кстати, после сооружения Куйбышевской ГЭС оказался на дне водохранилища), в лесу. Спустя двадцать пять лет после войны, сопровождая болгарскую делегацию в Тольятти, я не мог отказать себе в желании взглянуть на эти места. Конечно, все было запущено, обветшало и пришло в негодность.
Проучился я на курсах четыре месяца. И судьба, то есть война, еще раз свела меня с Бобой Бродским, и случай снова оказался очень смешным. А потом мы увиделись только в мирной жизни.
Наша учебная рота жила в селе, а здание, в котором мы учились, находилось на территории бывшего туберкулезного санатория, в трех-четырех километрах от села. Там же, в санатории, располагалась и кухня. Раз в неделю у нас был выходной. Рота отдыхала в деревне, а обед двое дневальных должны были четыре километра тащить из санатория на себе. Дело это очень непростое. Доставляли обед так. Я, например, в правой руке тащил мешок с буханками хлеба, а левой держался за дужку тяжелого бачка с кашей. Мой напарник одной рукой тоже держался за дужку, а другой нес ведро с супом. На компот, то есть на третье "блюдо", рук уже не хватало. По договоренности с ротой дневальные компот съедали на месте, ведро - на двоих. Правда, ели только гущу. Сладкую юшку приглашали выпить "корешей", из тех, кто попадался на глаза в санатории. Однажды за этим актом поедания компота нас застал политрук и немедленно отправил на гауптвахту. А на гауптвахте уже сидел тоже учившийся на наших переводческих курсах Бродский со своим напарником, евреем Гефтером из города Горького. Гефтер был глуп, но обладал чувством юмора. Этот юмор их и погубил. Дело в том, что по заданию начальства будущий искусствовед Бродский взялся рисовать огромный портрет Сталина. Для того чтобы "правильно разводить белила", Боба ежедневно требовал литр молока. Начальство беспрекословно молоко отпускало - для Сталина-то! А они с Гефтером его выпивали. Все шло очень хорошо, но когда сломался деревянный подрамник и Боба заявил, что для его склейки необходим килограмм творога, тут уж Гефтер не выдержал, упал на землю и чуть не умер от смеха.
Начальство насторожилось, провело расследование, консультации и осознало, что его дурят. Так оба, "портретист" и подмастерье, загремели на гауптвахту.