Кристман, оценив обстановку, понял, что людей не догонишь, а забираться в лес он из-за партизан не решался, поэтому приказал развернуть орудие, - снаряды попадали прямо в толпу, много женщин и детей было убито, почти никто не ушел. После этого деревню оцепили, Кристман с эсэсовцами-офицерами и взводом солдат вошли в деревню, и тут снова разделись крики, заметались жители, поднялась стрельба…
Один из участников этой операции, стоявший тогда в оцеплении, на допросе вспоминал:
"…Через некоторое время нас с оцепления сняли. Когда я вошел в село, то увидел, что в одном месте была собрана небольшая группа людей, предназначенных для отправки в Германию, остальных - также группами согнали к колодцам. У одного из колодцев стояло человек пятьдесят женщины, старики, дети, причем среди детей были и грудные, которых матери держали на руках. Вся эта группа волновалась, кричала, плакала. Кое-кто пытался вырваться и уйти, но солдаты их тут же загоняли в толпу. Затем я увидел, как к этой группе подошел Кристман, отдал распоряжение карателям: что-то кричал, размахивал руками. Солдаты стали хватать людей, бросать их в колодец, толпа сопротивлялась, тогда, по команде Кристмана, эсэсовцы начали в упор расстреливать толпу из автоматов. Люди падали. Кристман рукой указал на колодец, и туда стали сбрасывать мертвых, раненых и даже тех, кто вовсе не был ранен, в том числе и детей.
Расправа длилась полтора часа, затем собрали весь скот, выгнали его из деревни, а деревню сожгли…"
Томка сказала, что об этой операции она кое-что слышала, но подробностей вспомнить никаких не может.
В начале августа Томка узнала, "будто бы советскими войсками захвачено несколько карателей и в Краснодаре состоялся над ними суд, где они показывали на Кристмана, на Раабе, на офицеров, в общем на всю команду. Это известие вызвало большую тревогу…"
Суд, о котором говорила Томка, был знаменитым в свое время Краснодарским процессом 1943 года - первым в истории судебным процессом над фашистами.
Все газеты мира писали об этом процессе, на экранах показывали документальный фильм. Диктор говорил: "Пусть знают кристманы, герцы, кровавые палачи из зондеркоманды СС 10-а, что им не уйти от расплаты".
Конкретность в именах, в фактах была тогда чем-то неожиданным. Фашизм обычно связывали с именами главарей - Гитлера, Геббельса, Гиммлера, Теперь же вырисовывались лица конкретных исполнителей, участников, составлялся счет, с указанием, кому и за что придется по этому счету платить.
Этот процесс заставил Кристмана по-новому взглянуть на события. Привыкший к тому, что все, что он делает, одобрено, разрешено и предписано законом, он вдруг установил, что существует и другой закон, согласно которому его действия считаются уголовным преступлением, и что за этим "другим законом" стоит государственная власть - судебный аппарат, армия. Словом, он, Кристман, из боевого офицера теперь как бы превращался в уголовного преступника, и для него отныне речь шла не о том, как успешно вести войну, а о том, как скрыться от суда. Это унижало, лишало привычной собранности. Впервые его охватил новый, неведомый ему прежде страх - не страх смерти в бою, а страх перед судом. И, движимый этим новым страхом, подчиняясь логике преследуемого законом уголовного преступника, он лихорадочно искал спасения, заметал следы, нервничал.
В Томкином рассказе это выглядело так:
"…Я начала замечать, что он не в себе, стал рассеяннее, а вскоре пошли в команде разговоры о том, что Кристмана откомандировывают в Германию. И однажды - это было в конце августа - он пришел ко мне днем (первый раз он пришел днем) и сказал, что уезжает в Германию. Я ответила, что знаю, слыхала уже. Он потрепал меня по щеке и пожелал счастья.
А через какое-то время и вся команда уехала, и я с ними вместе, в Люблин, в Польшу, где стали мы называться не зондеркомандой, а Кавказской ротой СД…"
Дальнейшие похождения Томки - уже без Кристмана: люблинское СД, Майданек, Ченстохов, Германия, поход через Югославию в Италию, в надежде сдаться американцам, и вот - "в одном месте нас задержали итальянские партизаны, сняли с машин и отправили в лагерь. А потом - куда брести? Приехали советские представители, возвращаться надо…"
Томка сидит напротив меня, жалкая коллаборациониста, мусор войны… Папироска у нее погасла, и сама она погасшая, усталая - измотал ее этот рассказ. И вовсе она теперь не Томка, а Тамара Даниловна…
И она говорит: "Человек человеку - разница. Один человек может, жизни не щадя, держаться, а другой… Вот мальчишки дерутся, один искровавленный весь, а держится. А другой - его налупили, и он согнулся. У меня такое мнение, что я была из числа тех, кто согнулся. Это своеобразное человеческое поведение. А уж зацепился, сделал первый шаг - и возврата нет, и продолжаешь делать последующее…"
И, придвинув ко мне свои справки, она заключает просьбой: "Вы бы поглядели… Тут у меня все мое дело. Я думаю, нельзя ли мне выхлопотать восстановление стажа, так как ведь не по своей вине я находилась у них, а как бы пленная…"
Вот в связи с этой эпопеей, где все на пределе, где самое дно "бездны", мне и вспомнилось мое путешествие в ту страну, откуда пришел к нам однажды Кристман со своей зондеркомандой. Эта страна жила своей жизнью - ела, пила, веселилась, торговала, строила, вооружалась, проводила кинофестивали и шумные политические митинги, - но мало кто сгорал со стыда, мало кто думал о Кристмане, как если бы он не имел к этой стране ни малейшего отношения. А он был здесь, я знал это из отрывочных и неясных сообщений. Он был где-то здесь, то ли в Гамбурге, то ли в Мюнхене, и я испытывал чувство, какое бывает, когда сидишь в комнате, а тебе кажется, что присутствует еще кто-то, невидимый, спрятанный за портьерой…
После Мозыря Кристман был назначен начальником гестапо сначала в Клагенфурт, в Австрию, а затем в Германию, в Кобленц, где прослужил до самого конца войны, занимаясь будничными своими делами: ловил дезертиров, которых с каждым днем становилось все больше, выявлял саботажников и людей, уличенных в пораженческих настроениях. Это были пожилые рабочие, и чиновники, и молодые студенты, и солдатские вдовы, и вернувшиеся с фронта инвалиды войны.
Всех их доставляли в кабинет, где за длинным столом восседал маленький тонкогубый человек с большими мясистыми ушами. Они смотрели в его лицо и, понимали, что это - конец, что это - гестапо, откуда нет выхода. И они досадовали на свою судьбу, потому что двенадцать лет беда обходила их стороной, а сейчас, когда приближалась развязка и вот-вот должен был развеяться двенадцатилетний кошмар, с ними случилось непоправимое несчастье.
К тому времени Германию с востока и с запада уже кромсали союзные армии, но там, куда они еще не дошли, фашистский быт сохранялся во всей своей повседневной незыблемости, с гестапо, с нацистскими газетами, в которых спокойно сообщалось о "росте национального дохода" и видах на урожай, с обычными радиопередачами: 19.30–19.45 - сводки с фронтов, 19.45–20.00 - статья доктора Геббельса, 20.15–22.00 - Моцарт, "Волшебная флейта…"
За пять дней до капитуляции Кобленца Кристман еще допрашивал арестованных, шагал по кабинету, резким голосом кричал: "Ты, свинья! Ты, безмозглая задница! Ты, отвратительный, смердящий ублюдок! В то время как весь народ, не щадя крови, приносит себя в жертву, чтобы спасти цивилизацию от большевиков, ты наносишь ему предательский удар в спину!.."
И он ставил на протоколе допроса условный знак - крест, обозначавший смерть.
ИЗ СТАТЬИ СОБСТВЕННОГО КОРРЕСПОНДЕНТА ГАЗЕТЫ "ТРУД" В БОННЕ - А. ГРИГОРЬЯНЦА…
…Штахус - самое бойкое место Мюнхена, центральная площадь города, куда вливается множество улиц. Круглый день она захлестнута толпами людей и потоками автомобилей. Над площадью высится светлый многоэтажный дом: Штахус, Штютценштрассе, 1. В одной из витрин - рекламный щит: "Вы выбрали правильно: маклерское бюро доктора Курта Кристмана. Земельные участки, дома, квартиры. Третий этаж".
Поднимаюсь ка лифте, вхожу в приемную. За пишущими машинками две молодые дамы. Налево в открытую дверь видны столы служащих. Направо кабинет шефа. Солидная контора.
Секретарша докладывает. Вхожу к шефу. Навстречу спешит маленький человек с длинным лицом и мясистыми торчащими ушами…
- Не вы ли Курт Кристман, бывший начальник зондеркоманды СС 10-а?
- Нет, я такого не знаю.
- Вы были в России?
- Был, но солдатом…
Смотрит прямо в глаза, ни тени волнения, спокоен и уверен. В следующее мгновение засыпает меня вопросами: откуда я знаю Кристмана, какие имеются доказательства его виновности, сообщила ли мне что-нибудь о Кристмане прокуратура?
Шеф конторы пускается в воспоминания о России:
- Прекрасная страна, замечательный народ.
Выражает "сожаление", что был в СССР как оккупант. Переходит к своим коммерческим делам: все прекрасно, конъюнктура отличная. Население Мюнхена растет, спрос на жилье огромный.
Провожая меня до самого выхода, приглашает заходить.
- Да, но где же мне искать того Кристмана?
- Если мне что-нибудь станет известно, сообщу.
Покидаю контору процветающего дельца. Пересекаю Штахус и… иду в прокуратуру. Прошу, наконец, определенно сказать, какова сегодняшняя профессия Курта Кристмана, бывшего оберштурмбанфюрера СС.
- Маклер по недвижимому имуществу. Земельные участки, дома, квартиры…
Скрипкин
О Скрипкине мне рассказывали в Таганроге в первый мой приезд: "Это наш, таганрогский". Его хорошо в городе знали: фигура приметная долговязый, с острыми плечами, глаза глубоко запавшие, голос сиплый. И фамилия прилипчивая, немного смешная - Скрипкин.
До войны он был футболистом, имел даже своих болельщиков, тогда говорили: "Скрипкин - этот забьет!", "Дает Скрипкин!" А потом, уже при немцах, увидели вдруг Скрипкина на улице с повязкой полицая и ахнули: вот так Скрипкин, центр-форвард!
Куда-то он вскоре с немцами исчез, и жена его все ездила зачем-то, говорили - к нему, барахло от него привозит с убитых. Объявился он только в 56-м году, когда вышла амнистия, - опять он был в Таганроге, Скрипкин. Только был он теперь не прежний футболист, а сильно ссутулился, ссохся, сипел и кашлял в платок.
Скрипкин поступил на хлебокомбинат, и всегда вокруг него какой-то шумок был. То его куда-то вызывают, то на работу к нему приходят люди в штатском, беседуют, записывают что-то; на судах он выступал несколько раз свидетелем…
Между тем в ходе свидетельских его показаний все ясней становилось, что был он не простым полицейским, хотя до самого ареста убеждал следователя: "Не такой я человек, чтоб скрывать. Было бы за мной что - сам бы раскололся. Отцепитесь вы от меня, ради бога".
Может быть, и стоило отцепиться от Скрипкина, да не отцепились: следователь настоял на своем - в 62-м году, 5 ноября, под праздник, явился к нему: "Ну, Валентин Михайлович, поехали…" Валентин Михайлович спорить не стал, грустно надел пальто, шапку, пошел, как во сне.
Этот следователь мне потом рассказывал: "Привез я его в Ростов, только сел писать первый протокол, он тут же и рассказал все основное. И так уж держался до самого конца следствия, не отступал от своих показаний".
А "показывать" ему было что: из таганрогской полиции он попал в Ростов, в зондеркоманду. Соблазнил его на это дружок - Федоров, художник кинотеатра "Рот фронт", назначил Скрипкина своим помощником (Федоров был в зондеркоманде взводным). С немцами, с гестапо, проделал Скрипкин весь путь: был в Ростове, в Новороссийске, в Краснодаре, в Николаеве, в Одессе, затем - в Румынии, в Галаце, в Катовицах, в Дрездене, в Эльзас-Лотарингии, расстреливал, закапывал, конвоировал узников в Бухенвальд, в Николаеве служил охранником в гестаповской тюрьме, наконец, стерег под Берлином, в международном штрафном лагере, венгров, поляков и итальянцев.
Впервые в "массовой экзекуции" Скрипкин участвовал в Ростове - там 10 августа 1942 года на домах немцы расклеили "Воззвание к еврейскому населению города Ростова".
Вот полный текст: "В последние дни имелись случаи актов насилия по отношению к еврейскому населению со стороны жителей не-евреев. Предотвращение таких случаев и в будущем не может быть гарантировано, пока еврейское население будет разбросанным по территории всего города. Германские полицейские органы, которые по мере возможности противодействовали этим насилиям, не видят, однако, иной возможности предотвращения таких случаев, как в концентрации всех находящихся в Ростове евреев в отдельном районе города. Все евреи гор. Ростова будут поэтому во вторник 11 августа 1942 года переведены в особый район, где они будут ограждены от враждебных актов.
Для проведения в жизнь этого мероприятия все евреи, обоих полов и всех возрастов, а также лица из смешанных браков евреев с не-евреями должны явиться во вторник 11 августа 1942 года к 8 часам утра на соответствующие сборные пункты…
Все евреи должны иметь при себе свои документы и сдать на сборных пунктах ключи занятых до сих пор ими квартир. К ключам должен быть проволокой или шнурком приделан картонный ярлык, носящий имя, фамилию и точный адрес собственника квартиры.
Евреям рекомендуется взять с собой их ценности и наличные деньги; по желанию можно взять необходимейший для устройства на новом местожительстве ручной багаж… Беспрепятственное проведение в жизнь зтого мероприятия - в интересах самого еврейского населения…
За еврейский Совет старейшин д-р Лурье".
И внизу по-немецки: "SS - Sonderkommando 10-а".
В Ростове, весной 1963 года, я случайно оказался на том месте, где был один из таких сборных пунктов. На улице Энгельса, напротив "Московской гостиницы", возле железной ограды парка, я стоял, пытаясь представить себе, что здесь делалось и как бы я тут стоял в августе 1942 года, поскольку жизнь - это цепь непредвиденных и необъяснимых ходов. Кто знает?..
Но тогда здесь стоял не я, а доцент Ботвинник - преподаватель литературы Ростовского пединститута, и рядом с ним - преподаватель английского языка Бакиш и студентка третьего курса Леви. Они пришли сюда не под конвоем - сами явились, с вещами, с чемоданчиками, и отдавали, согласно "воззванию", снабженные бирками ключи от своих квартир. Многих пришли провожать соседи, знакомые, а доцент Ботвинник пришел вместе со своей "не-еврейкой" женой, которая довела его до железной ограды, а потом перешла на противоположную сторону улицы, там, где "Московская гостиница". И доцент Ботвинник смотрел на свою жену и не плакал, а по ее лицу катились слезы…
И вот - странное и страшное дело: улица как улица, какая, собственно, разница, правая сторона или левая, но между теми, кто стоял у гостиницы, и теми, возле железной ограды парка, пролегла граница, отделявшая жизнь от смерти, и уже никто не решался эту границу переступить. Не нужны были ни крепостные стены, ни колючая проволока, ничего, - только двух слов было достаточно, чтобы определить место и судьбу человека: "Вам сюда…"
Доктор Лурье принимал ключи и успокаивал плачущих: "С вами ничего не сделают, чего вы паникуете? Вы будете жить в отведенном для нас городке и работать, как раньше".
Подъехали крытые брезентом грузовики. Люди с чемоданами залезали в машины, подсаживали стариков, брали на руки детей. Возле гостиницы замахали платками…
* * *
Взводу Федорова приказали отправиться на операцию. Явился немецкий офицер, через переводчика объяснил: грузиться в автобусы. Переводчик был в немецкой форме, но без погон, местный немец - "фольксдойче". То, что он был "дойче", делало его на две головы выше всех остальных из федоровского взвода, он принадлежал к избранным, к высшим, однако то, что он был не германский немец, а "фолькс", как бы несколько обесценивало его арийскую сущность, и поэтому он в зондеркоманде занимал некое промежуточное положение…
Скрипкин с винтовкой забрался в кузов; что за операция, он еще не знал, подумал только: может, пленных везут конвоировать или на облаву. Ехали через весь город, на далекую окраину. Километрах в десяти от Ростова машины остановились, и Федоров скомандовал: "Вылазь!" Скрипкин вылез, осмотрелся- вдали виднелась железная дорога, станционные постройки, домики. Рядом был глубокий песчаный карьер. Около этого карьера их поставили полукругом - немецкий офицер командовал, переводчик переводил, и Скрипкин тогда догадался, в чем дело.
Вскоре со стороны Ростова показалась первая крытая брезентом машина. Она остановилась неподалеку от карьера. Из машины вышли люди с чемоданами,
"Операция" проводилась следующим образом. Возле одного из домов привезенные раздевались, - сразу же начинался шум; кричали от неестественности ситуации и от ужаса, потому что как так: приехать куда-то - и вдруг, ни с того ни с сего, велят раздеваться донага, торопят, и хотя ничего не объясняют, все уже становится совершенно понятным. И тогда их охватывало чувство смертельной дурноты, которое бывает, когда тонешь или во время сильного сердечного приступа. И все же в последнем отчаянии сознание еще продолжало сопротивляться, билось, верило, что сейчас все это развеется, в последнюю секунду выплывешь, произойдет чудо, - и отчаянный взгляд человека на краю обрыва цеплялся за Скрипкина. Но он стоял угрюмый, непроницаемый, с левой стороны, рядом с полицейским Лобойко, и не сводил глаз с жилистого немецкого офицера, который бегал с автоматом на шее, суетился, приказывал, подталкивал людей к бровке, ставил их на колени, а затем стрелял им в спину или в затылок. Скрипкин спросил Лобойко, кто этот офицер. Так он впервые услыхал имя Герца.
Напротив себя, в правой стороне полукольца, Скрипкин приметил молодого толстого полицейского в полувоенном френче. Парень держал винтовку неумело, его пухлые руки подрагивали. Когда мимо него подводили к бровке людей, он от них отворачивался. Герц хлестнул его взглядом, парень перестал дрожать, сжал винтовку покрепче. А потом Скрипкин услышал крик - это уже к нему, к Скрипкину, обращался командир взвода Федоров: "Стреляй!" Он вскинул винтовку и выстрелил.
…Когда "операция" закончилась, Скрипкин сказал Федорову:
- Картина очень тяжелая, давай едем домой… Федоров ответил:
- Ты что, с ума сошел? Расстреляют и нас и семьи наши…
Вечером Федоров затащил Скрипкина на склад, где лежали вещи убитых. Барахло было не бог весть какое - Скрипкин ждал большего, - все же они потихоньку, чтоб не заметили немцы, выбрали себе каждый по костюму двубортному, а Скрипкину достались еще и детские распашонки, правда сильно испачканные кровью.
Придя в казарму, они выпили - после "операции" полагалась водка, - и Скрипкин вспомнил о доме, представил себе, как обрадуется жена, получив от него посылку, и на душе у него потеплело…
Так убийство стало его профессией. Три года подряд он расстреливал, вешал, заталкивал в душегубки - долговязый человек в крагах и сером пиджаке. И раз уж он убивал и раз уж у него была такая служба, то он хотел, чтобы это было не за "здорово живешь", не задаром, а чтобы хоть что-то нажить на этой работе.
В зондеркоманде, среди карателей, Скрипкин слыл одним из самых "богатых": чего он только не напихал в свой вещмешок, пройдя пол-Европы!