Каждый понедельник, ранним утром, мы по-прежнему собирались в кабинете первого секретаря - члены бюро горкома и редактор газеты. Совещания теперь проходили вяло, без привычного ельцинского громогласия: "Это ш-шта такое?!" Члены бюро кратко и по-казенному отчитывались за неделю, Ельцин ладонью правой руки молча катал по столу горсть карандашей. Искру возмущения в сидящих высекал обычно председатель Мосгорисполкома Валерий Сайкин. Вообще-то это был не амбициозный человек, а дорога его по жизни начиналась как у меня: рос в многодетной семье без отца, погибшего на фронте, занимался классической борьбой… Правда, он коренной москвич - работал на ЗИЛе директором, там его приметил Горбачев и сосватал Ельцину в предгорисполкома. Уже тогда замаячила в столице катастрофа с коммунальным хозяйством - тысячи километров водопроводных и канализационных труб превысили все сроки эксплуатации. Срочных мер требовали другие большие проблемы.
Сайкин считал, что всем этим должны заниматься райисполкомы, а сам взялся за строительный комплекс. Он исходил из здравого смысла. Но райисполкомы при Промыслове были как бы на беспривязном содержании и разучились работать. Дело шло с большим скрипом - ответственных за него не сыщешь. Позвонишь Сайкину, чтобы поговорить, а секретарша: "Валерий Тимофеевич на железнодорожной станции на разгрузке пиломатериалов". Или: "Валерий Тимофеевич на разгрузке шифера…" Так и хотелось ругнуться: "Елки-палки, он что, работает бригадиром кровельщиков, а не председателем горисполкома?" Газета писала обо всем этом - Сайкин скандалил. Они там, на ЗИЛе, были защищены от критики пуленепробиваемым гришинским щитом и таким же щитом хотели теперь опоясать горисполком. Почему-то особое раздражение вызывали у Сайкина публикации о плохом качестве овощной продукции в столице.
Он привел к себе в замы химика - работника Минхимпрома СССР, тоже коренного москвича, и поручил заниматься плодоовощными базами. При мне его утвердили на заседании бюро горкома, и Ельцин, перекладывая бумаги, сказал: "Будет теперь у Сайкина зам по капусте". Этим замом стал нынешний академик значительного числа академий, почетный работник почти всех отраслей и, главное, инициатор переброски северных рек в сторону руководителей правящей партии мэр Юрий Лужков. К нему еще вернусь в следующих главах. Мы вместе с ним были депутатами Моссовета, встречались на сессиях, но никогда он не подходил ко мне с какими-либо претензиями.
Эти претензии Сайкин, видимо, копил для понедельничных совещаний у Ельцина. Он взлетал в рассуждениях с вялых вилков капусты до твердых позиций в политике: газета зарвалась, все ее полосы надо обрамлять в черные рамки. Температура за столом поднималась. Члены бюро по очереди, исключая Юрия Белякова, апеллировали к первому секретарю: газета призвана поднимать авторитет коммунистов-руководителей, а "Мосправда" втаптывает их в грязь. Ельцин слушал молча, время от времени посматривая на меня. Его глаза как бы говорили: "Мотайте себе на ус!" Обычно он заканчивал совещания, не комментируя выступления членов бюро. Но как-то очень усталым голосом сказал мне:
- Знали бы вы, что приходится выслушивать в ЦК мне по поводу газеты…
Вскоре об этом узнал и я. Политбюро проводило совещание с главными редакторами центральных газет. Вызвали и меня, поскольку я утверждался на свою должность секретариатом ЦК КПСС. В небольшом зале длинный стол президиума, за которым живые боги, вершители судеб нашего брата - объекта перестройки: в центре Горбачев, по разные стороны от него члены Политбюро: Лигачев, Соломенцев, Зайков, Чебриков, Воротников, Никонов и другие. Начался ровный разговор: какая газета удачно проводит линию партии, а какой нужно бы добавить оптимизма в статьях. Перестройка вступает в решающую стадию, и журналисты обязаны уже сами видеть человеческое лицо социализма и с выгодных ракурсов показывать его людям. Щипнули "Аргументы и факты", пожестче прошлись по "Московским новостям"…
И тут почему-то Никонов, секретарь по селу, с которым горожан связывали разве что поездки на уборку картошки, заговорил о "Московской правде". На его взгляд, это очень вредная газета - она заражает народ пессимизмом. В президиуме поднялся шум. Сильнее всех распалился Лигачев. "Это не газета, это антипартийное безобразие, - нажимал он на голос. - Такие надо закрывать к чертовой матери". Конкретизировал причины разноса секретарь ЦК Александр Яковлев. "Московская правда", говорил он, как крыса, подгрызает коммунистические основы и - какое кощунство! - замахивается даже на Ленина. Из президиума волной плеснулся выдох негодования. Это потом они, в безопасные времена, стали выдавать себя за давних борцов с тоталитаризмом.
За несколько дней до совещания мы опубликовали статью Шода Муладжанова "Чья карета у подъезда?". В ней - о кортежах лимузинов с сановными чиновниками, которые носятся по улицам, подвергая опасности всех остальных. В статье назывались и адреса, где у подъездов спецшкол и спецучилищ всегда столпотворение государственных машин - привозят и отвозят отпрысков крупных вельмож. И когда очередь в президиуме бросить свой камень дошла до Председателя КГБ СССР Чебрикова, он голосом железного Феликса сказал, что как раз эти публикации привели к вчерашнему опасному инциденту. Двигался кортеж секретаря ЦК, а из кустов его забросали камнями. "Полторанин подстрекает народ на бузу, - заключил Председатель КГБ. - За это надо под суд отдавать!"
Я вжал голову в плечи - неужели сейчас зайдут с наручниками? И взглянул на Горбачева. Он смотрел на меня. В его глазах искрилась усмешка, а лицо выражало удовлетворение. Два года спустя на первом съезде народных депутатов СССР с таким выражением лица он смотрел в зал из президиума, а с трибуны катились потоки речей - одна смелее другой. В числе депутатов-москвичей я сидел в первом ряду, и наши взгляды встретились. Горбачев что-то быстро набросал на листе бумаги, поманил меня рукой и протянул записку. "Какой разброс мнений! Какой накал плюрализма!" - было в этой записке. Михаил Сергеевич очень любил, когда вокруг стояла пыль столбом от споров, но только не задевающих лично его. Он купался в удовольствии от столкновений одних групп с другими. И от возможности в любой момент непререкаемым словом рассадить всех сверчков по своим шесткам. Но сейчас, в этом зале, столкновений не было, если не брать во внимание чью-то цель бить по стороннику Ельцина, а рикошетом по самому Ельцину. Была обычная порка несговорчивого человека, шел тяжелый каток по улице с односторонним движением. Политбюро хотело и дальше превращать всю страну в эту улицу и давить катком тех, кто отважился двигаться не по правилам верховных властителей. Перестройка не тронется с места, пока не спустишь партийных богов с их защищенного от законов политического неба.
Члены Политбюро, видимо, рассчитывали на оргвыводы. Но Горбачев завершил заседание неожиданно примирительным тоном.
- Ладно, - сказал он, - люди здесь все взрослые. Понимают, на что идут. Пусть делают выводы из нашего разговора.
Выходили в "предбанник" молча. В одних глазах коллег я видел злорадство: "Доигрался, парень!" - в других сочувствие. И тогда, и сейчас редактора - народ очень разный. У большинства из них в генах сидит священный трепет перед начальством, они готовы поклоняться даже пеньку, если его водрузили по недоразумению на божницу. Они будут гнобить несогласную мысль, прикрывая свое ничтожество демагогией о высоком долге перед страной. И гораздо реже - перед тобой люди с внутренним стержнем, которые учитывают объективную ситуацию, но при этом стараются соответствовать своему профессиональному предназначению.
Вернувшись в редакцию, я долго сидел в одиночестве и отходил от высочайших оплеух. Ох и паскудная у меня жизнь - ни дня, ни ночи покоя. До моего прихода в "Мосправду" по утвержденному свыше графику номера газеты сдавали в печать ранним вечером. После шести в столице происходили значительные события, творились сенсации, а завтрашний номер в типографии уже был отпечатан и приготовлен к доставке. Новости москвичи узнавали по телевидению - зачем им газета, которая дает материал с опозданием на сутки. Это, естественно, сказывалось на тираже. Я упросил Ельцина повлиять на управделами ЦК, чтобы с нас не брали штрафы за сдачу в типографию номеров в более поздние сроки. Он договорился. И мне приходилось работать в редакции до двух или даже до четырех часов утра, а в десять утра - планерка. Но до нее нужно еще успеть прочитать подготовленные отделами материалы. Да к тому же постоянные дерганья по инстанциям и споры с опровергателями.
У меня от авитаминоза уже проступили пятна на руках. Так я сидел, вспоминая злые лица членов Политбюро, и фантазировал: очутиться бы на прежней работе, да отправиться в командировку, например к рыбакам Камчатки, где лососи пляшут в струях водопадов, пробиваясь вверх по течению. Или поехать опять к воркутинским шахтерам и там после спуска в забой, соскоблить с себя в бане угольную пыль, выпить залпом ковш холодного кваса да поговорить с горняками по душам. Только ведь снова начнут шахтеры мучить вопросами: почему они в богатой стране сидят даже без жратвы. И неужели я, мужик из народа, не вижу, сколько развелось вокруг паразитов. Вижу, конечно. (Догадывались бы они, сколько станет паразитов лет через 10–15!) И знаю давно, что главные паразиты сидят в Кремле, а они, как тарантулы, рождают скопище паразитов поменьше. И пока маток-тарантулов не раздавишь, все будет изрыто норами вседозволенности. Нет, не до созерцания мне лососевых карнавалов, надо не обращать внимания на синяки и делать свое маленькое дело. Капля за каплей, капля за каплей - и даже от чиха ягненка поползет по валуну широкая трещина.
Правда, выпускать интересные номера становилось все сложнее. Почти ежедневно мы сцеплялись с цензором из Главлита, приставленным к "Мосправде". Он взял манеру третировать нас ультиматумами далеко за полночь. Днем, как хорек, отлеживался где-то в дупле, а по темноте принимался за наш курятник: или надо кастрировать материалы или цензор вышвырнет их из номера. Я своими злыми ночными звонками просто достал его начальника, главного цербера страны Болдырева. Спросонок он долго не понимал, о чем речь, просил передать трубку стоящему рядом со мной цензору. Иногда дозволял пропустить статьи в прежнем виде, а чаще нам приходилось кроить их абзацами (времени для переверстки номера не оставалось), выплескивая заложенный смысл.
Зазвонил телефон - в трубке был усталый голос первого секретаря.
- Вернулись? - с нотками равнодушия спросил он. - Почему не докладываете?
- А что, - говорю, - докладывать? Ну, топтали меня, ругали последними словами…
- Знаю, - сказал Ельцин, - в горкоме уже потирают руки.
Этой фразой он как бы отделял себя от горкома. Случайно вырвавшись, фраза выдала его настроение последнего времени: он один, и по ту сторону идеологического плетня остальной горком.
Помолчав, Ельцин предложил:
- Надо пригасить критику. Зачем гусей дразнить.
Что значит пригасить? Газета ведь занимается критикой не ради критиканства. Мы отстаиваем конституционные права граждан и тех, кто ставит себя выше Основного закона, за ушко вытягиваем на солнышко. Любое предложение в газете по реформированию системы можно заклеймить очернительством. Любую статью о воровстве чиновников можно истолковать как призывы к погромам. У демагогии нет берегов. И нельзя перед ней выбрасывать белый флаг. Это я постарался объяснить Ельцину. Он слушал, не перебивая, но в конце разговора сказал:
- Все-таки подумайте…
Летнее затишье в конторах чиновников дело обычное. Отпуска, поездки делегаций за рубеж. И к концу лета 87-го московская политическая жизнь находилась в состоянии дремы. Но это было затишье с настораживающим подтекстом. Будто сидишь у себя в комнате дома, а в подполе что-то шуршит, кто-то возится беспрестанно. Знаешь, там обитают мыши. Но почему они так возбудились?
Газета продолжала свое дело, нужно было уточнять с чиновниками кое-какие факты или моменты. А позвонишь отраслевому секретарю горкома, и секретарша тебе: "Он уехал в ЦК". Позвонишь кому-то еще - то же самое. Один уехал, другой… Ельцин терпеть не мог, когда кто-либо из работников горкома бегал в ЦК за его спиной. А тут кот еще на крыше, но мыши уже пустились в пляс. С чего бы это?
5
В августе меня вызвал к себе зав. отделом пропаганды Юрий Скляров. Тоже бывший правдист - суховатый, педантичный исполнитель. Он сказал, что в секретариате ЦК готовится вопрос об отстранении меня от должности. Тут же был зам. заведующего, и Скляров велел мне идти с ним для мужского разговора. Меня повели по этажам Старой площади, ключом открыли двери неприметной комнатки и усадили за стол. В комнатке не было даже телефона. Замзав сказал, что они выполняют поручение товарища Лигачева, и изложил суть этого поручения.
Оказывается, они считают меня своим человеком, который участвовал в разработке концепции перестройки и по поручению ЦК как правдист расследовал неприглядную деятельность некоторых первых секретарей обкомов КПСС - их потом снимали с работы. Но вот я связался с авантюристом Ельциным и порчу себе карьеру. Зачем мне это нужно! Мне надо только написать записку на имя Лигачева, будто я раскаиваюсь как истинный ленинец и что антицековская, антипартийная и другая антизараза исходит от Бориса Николаевича: это он меня заставляет делать такую омерзительную газету. Напишу - и вопрос о снятии меня с должности отпадет. Могу работать хоть до Второго Пришествия.
Вот с какой стороны они решили ударить! Сказать, что я сильно был огорошен, значит ничего не сказать. Оскорбительно, конечно, когда тебя принимают за такой же партийный пластилин, как и они сами. Система вылепила из них не то сторожевых тварей, не то падальщиков, и они абсолютно уверены в податливости моральных устоев других. Но меня встревожило иное. Чтобы трусоватые клерки из аппарата ЦК начали говорить о кандидате в члены Политбюро в таком непочтительном тоне и так развязно, должны были произойти наверху события исключительного характера. События, предопределяющие крутой поворот в судьбе Ельцина. Я догадался: Лигачев шьет дело против московского секретаря. Не случайно, выходит, активно таскают работников горкома в кабинеты ЦК. И от меня требовали забить свой гвоздь в гроб его политической карьеры. На такую акцию пойти самостоятельно Лигачев не мог - не того он полета. Значит, получено "добро" от генсека?
Записку писать я отказался. Не надо меня унижать предложением стать Иудой, тем более что Ельцин никогда не вмешивался в политику газеты - ее определяю я, как редактор. И я один несу ответственность за содержание "Мосправды". Сказал это замзаву и поднялся уходить.
- Нет, номер не пройдет, - остановили меня. - Приказано закрыть в комнате и пока не будет записки, не выпускать.
Замок в двери щелкнул, и я остался один.
Все это походило на дурной сон. Они хотели припугнуть меня, пройтись шантажом по нервам, как наждаком? Что-то совсем обнаглели ребята из аппарата ЦК, но не должны же они заигрываться. Однако время шло, а обстановка не менялась. Через каждый час в дверь просовывалась физиономия замзава: "Написал?" - "Нет!" - "Ну, тогда сиди дальше!" Не бить же его стулом по голове. Потом замзав, видимо переключился на другую работу, и вместо его знакомого до боли лица стало появляться очкастое диво инструктора.
Давно закончился обеденный перерыв - сижу без еды, без воды, без возможности сходить в туалет. Надо что-то придумывать! Без телефона не позвонишь никому (о мобильниках тогда еще слыхом не слыхивали), а нужно срочно выйти на Ельцина, и на работе меня, конечно, уже потеряли. Стал настойчиво стучать в дверь, инструктор появился не сразу. Я сказал, что созрел до записки. В ответ самодовольная ухмылка: "Давно бы так!" Только, говорю, сто лет уже не пишу от руки, мне нужна пишущая машинка и приспичило в туалет. Инструктор остался ждать у дверей приемной замзава, где стояла машинка, а я направился к туалету в конец коридора. И, поравнявшись с лестницей, стремглав бросился вниз, а там мимо постового - на выход.
Ельцин был в кабинете один. Мой рассказ он выслушал с озабоченным видом. Иногда останавливал и просил вернуться к каким-то деталям.
- Я чувствую, как меняются настроения наверху, - сказал Борис Николаевич. - И Лигачеву Михаил Сергеевич уступает все больше власти. Тот им пытается командовать на заседаниях Политбюро. А с Лигачевым у меня сейчас отношения хуже некуда.
Ельцин встал, повесил на спинку стула пиджак и медленными шагами принялся ходить по кабинету. Кривясь от подступающей боли, потирал время от времени левую часть груди правой рукой. Ходил молча и долго.
О чем он думал? Терзала Ельцина, мне кажется, мысль, что Горбачев отступился от него окончательно. Сдал на милость московской мафии. Сдал на милость ненавистного аппарата и прежде всего аппарата ЦК, который расставлял руководящие кадры в обкомах, крайкомах, ЦК компартий союзных республик. И мог в удобный момент, настроив этих людей, попортить кровь генсеку. А у аппарата свой царь и бог - его могущественный куратор, второй секретарь ЦК Егор Лигачев.
Может, он думал о чем-то о другом? Но вот Борис Николаевич остановился у телефонного аппарата кремлевской связи, постоял в раздумье и, решительно сняв трубку, позвонил Лигачеву.
- Егор Кузьмич, - сказал он чуть звенящим от напряжения голосом, - у меня Полторанин - он сбежал от ваших людей. Зря вы томите его в какой-то камере, как заключенного. Спросили бы лучше меня…
В трубке с сильной мембраной даже на расстоянии было слышно нервное возмущение Лигачева.
- Какая тюрьма? Какие люди? Что ты там напридумывал! - кричал он, то ли не понимая причины звонка, то ли делая вид, что не понимает.
- Спросили бы лучше меня, - повторил Ельцин с нажимом, - я сам в состоянии отвечать. Да, это я направляю редактора! Да, это я даю ему поручения! Что вы хотите еще услышать?
Он говорил, конечно, неправду, потому что до поручений не опускался никогда. Мы сами творили, полагаясь на свои взгляды и опыт. Он просто решил отвести удар от меня, взять огонь на себя. В такой-то тяжелый момент, когда к ногам его уже подступили потоки грязной партийной подлости.
Это был поступок с большой буквы. В нем снова проснулся Боец, ему нравилось чувствовать себя хозяином положения. Пусть даже на короткое время.
- Без нашего согласия они вас не снимут, - решил он на прощание успокоить меня, хотя знал, что я пришел совсем не за этим. - А мы согласия не дадим.
Ельцин навряд ли знал, что Горбачевым замышлялись революционные, одному ему ведомые реформы в стране. Ради них генсек должен был уцелеть, не потерять силу. Поэтому ему нужны сторонники и союзники, крепко стоящие на ногах. Он обязан был не ошибиться в выборе между враждующими сторонами. И этот выбор был сделан. Боец Ельцин все еще вызывал симпатию своими бесхитростными поступками и убежденностью в необходимости жесткой ломки системы. Но он одиночка по сути. Ушлый Лигачев с двойным дном считал перестройку временной блажью. Но - за ним аппарат, и он предсказуем. Публично Лигачев заявлял: в партии у нас один вождь, а все мы - его тень! И в этом он был союзником. Хотя за кулисами вел свою игру. Ельцин шумел: в партии не должно быть вождя, мы все отвечаем за дело в равной степени. И этим он нес опасность, расплескивая по стране бензин анархизма, где уже занимались очаги недовольства. Хотя для себя воспринимал Горбачева как безусловного лидера.