Тревожное было тогда для меня время: почта приостановилась; слухи, когда дойдут откуда-нибудь, все нерадостные и самые преувеличенные, а иногда и вовсе неверные. Сентябрь стал подходить к концу, ни писем, ни известий от мужа нет… Прошло три недели, как мы выехали из Москвы, а в три недели и не в такое время мало ли что могло случиться.
Раз пред вечером сижу я в гостиной одна: дети разошлись по своим комнатам, смеркалось, свеч еще не подали, и в большой грусти думаю, что-то теперь делает мой муж, что в Москве. Вдруг входит человек и говорит мне:
- Елизавета Петровна, к нам едет какой-то дорожный экипаж, разглядеть нельзя, а кучер песни поет, как будто Филат, значит, Анны Петровны.
Очень я обрадовалась мысли, что это сестра, и потом вдруг мне представилось: не с дурною ли она вестью, не объявлять ли мне что-нибудь о Дмитрии Александровиче?
Пошла ходить от окна к окну, не увижу ли, жду не дождусь; слышу, подъехали к крыльцу, иду навстречу: точно, сестра.
- Ах, голубушка моя, как это ты вздумала ко мне приехать? Ну, что, какие известия из Москвы?
Она вздохнула. - Очень дурные. Москва взята французами и почти вся выжжена. .
"Ну, - думаю себе, - это она приготовляет меня, хочет мне объявлять что-нибудь о муже".
- Ну, а ты какие имеешь вести о Дмитрии Александровиче? - спрашивает она меня.
Так и чувствую, что она меня приготовляет и сейчас объявит мне печальное известие.
- Никаких, - говорю я, § 1 да ты не томи меня, а скажи мне лучше, уж не слыхала ли ты что-нибудь про него?..
- Уверяю тебя, что ничего не знаю: ведь почта не ходит..
Пошли мы в гостиную, прибежали дети, подали свечи, стали хлопотать об обеде для сестры, а потом она начала рассказывать, какие вести дошли до нее о состоянии Москвы.
IV
В понедельник, сентября 2, как ударили в Кремле к вечерне, вошли французы в Москву через Дорогомиловский мост. Войска были холодны и голодны, наги и босы; дорвавшись до Москвы, они тотчас же рассыпались по городу промышлять себе, кому что было нужно; кто спешил утолить свой голод или жажду, а кому хотелось добыть себе обувь или чистое белье. Мародеры ходили по городу, отнимали, что им полюбится, подбивали кур, уводили лошадей и коров и, словом сказать, все, что принадлежало московским обывателям, считали своею собственностью. Москва очень опустела: вместо 280 тысяч жителей, говорят, не осталось и десятой доли. Ростопчин велел выпустить всех колодников и арестантов для того, чтоб они получили свободу прежде вступления Неприятеля, а не по его милости; пожарные трубы, всю команду из Москвы вывезли, и когда начались пожары, то неприятелю не оставалось и средств для их прекращения.
Разные были толки насчет пожаров Москвы: одни думали, что поджигают французы; французы говорили, что поджигают русские, по наущению Ростопчина, а на самом деле, при дознании, впоследствии открылось, что большею частью поджигали свои домы сами хозяева. Многие говорили: "Пропадай все мое имущество, сгори мой дом, да не оставайся окаянным собакам, будь ничье, чего я взять не могу, только не попадайся в руки этих проклятых французов".27
Бонапарт торжествовал, когда, вступив в Москву и поселившись в Кремлевском дворце, вообразил себе, что со взятием столицы он покорит и всю Россию; но не тут-то было: с этого-то времени и начались все его бедствия. И неудивительно, потому что Господь поруган не бывает, а французы ругались над нашею кремлевскою святыней. Они обдирали иконы и иконостасы и перетапливали в слитки добытое ими серебро; говорят, в Успенском соборе посредине вместо большого паникадила привешены были весы, чтобы взвешивать добытое серебро и золото; серебра ими награблено в церквах и монастырях с лишком 320 пудов и около 20 золота, что по тогдашним ценам составляло с лишком на полтора миллиона рублей ассигнациями. Однако им не удалось воспользоваться этою добычей, потому что часть им пришлось оставить при выходе из Москвы, а что и взяли с собой, у них потом было отбито нашими казаками.
Всего возмутительнее было обращение неприятеля со святыней: они кололи иконы и употребляли их на дрова, на престолах ели и пили, антиминсами вздумали подпоясываться, и так как они были коротки, бросали их, и они валялись, где придется; святые мощи выкидывали из ковчегов и из рак; ризы употребляли вместо попон для лошадей, плащаницами покрывали свои постели, кровати ставили в алтарях, церкви и соборы превращали в конюшни и всячески ругались надо всем священным; вот Господь их и покарал за их беззаконие.
Пожар Москвы в сентябре 1812 г. Гравюра раскрашенная.
Художник Шмидт с оригинала Х.-И. Олендорфа
Монахов и священников они раздевали чуть не до наготы и употребляли, чтобы перенашивать их ноши, иногда очень тяжелые, а кому было невмоготу, тех нещадно били; двух монахов которого-то из московских монастырей бросили в реку и чуть было не утопили, да, слава Богу, нашлись добрые люди, которые их вытащили из реки.
Но недолго нагостился Бонапарт в Кремлевском дворце: в самый день по его вступлении в Москву начались пожары. Прежде всего, говорят, загорелся в ночь ряд лавок против Кремля, и в Кремле стало нестерпимо жарко; потом и пошла гореть Москва. Каретный ряд каретные мастера сами зажгли, не желая, чтобы неприятельские маршалы и генералы катались в их каретах; вспыхнул пожар на Знаменке, а с 5 на 6 сентября такой сделался вихрь, что огонь стало перебрасывать с улицы в улицу; вся Москва запылала с разных концов, и в три или четыре дня сгорело более 8000 домов. Пожарных труб не было, следовательно, нечем было и тушить: не хотелось Бонапарту выбираться из Кремля, а делать было нечего, пришлось от пылу искать себе убежища, и он едва мог проехать по Тверской в Петровский дворец и там и поселился.
Какому из жителей Москвы не прискорбно было в то время знать, что Москва сожжена, а в особенности тем, которые имели там дома? Но впоследствии времени было дознано, что именно этот всеобщий пожар столицы и спас Россию от грозившего ей ига: Господь по своей благости великое зло обратил в величайшее благо.
V
С приездом сестры у меня на сердце немного поотлегло: она меня успокоила верным известием, что почта из Москвы прекращена, и когда я начинала беспокоиться, сестра меня старалась развлечь и успокоить.
Немного времени спустя приехала ко мне и другая моя сестра, Варвара Петровна Комарова, с мужем, а там и княгиня Авдотья Николаевна Мещерская со своею дочерью Настенькой, которой было в то время, я думаю, лет шестнадцать. Итак, нас собралось довольно много. Мещерская уезжала в Моршанск и там жила в первое время неприятельского нашествия и, погостив у меня несколько дней, опять возвратилась в Моршанск, где и прожила всю зиму до начала лета 1813 года.
Вышедши замуж в 1796 году, она овдовела три месяца спустя после брака, будучи непраздною, [* См. ниже, глава XIII.] а в надлежащее время родила дочь Анастасию, в которой полагала все свое счастье и воспитывала с неусыпным старанием, живя по зимам в Москве, а летом в своем звенигородском имении, в сельце Аносине. Там церкви не было, когда Мещерская купила имение. Она была очень благочестивая и набожная женщина и потому выпросила у митрополита Платона дозволение построить у себя церковь, которая была совсем уже готова, оставалось только освятить, когда вдруг нагрянул неприятель, и княгине пришлось наскоро собираться и уезжать.
По соседству с Аносином жила наша родственница, бабушка Прасковья Александровна Ушакова (урожденная Теряева); она была дружна с княгиней и после 1812 года ей помогала при поправке церкви и обновлении строений; она жила в селе Ламонове.
С другой стороны неподалеку было имение Кутайсовых. Этот Кутайсов турецкого происхождения (уроженец города Кутаиса); он был взят в плен во время турецкой войны и понравился великому князю Павлу Петровичу, который его окрестил, к себе приблизил и при своем восшествии на престол пожаловал графством и немалым имением; звали его Иван Павлович. При первом взгляде на него видно было его происхождение; он был женат на Анне Петровне Резвой, очень доброй и почтенной женщине, которая умерла гораздо спустя после своего мужа, дожив до преклонных лет. Она была очень дружна с княгиней Мещерской, и они между собой положили, чтобы меньшой граф Кутайсов, Александр Иванович, женился на княжне Мещерской, когда ей исполнится шестнадцать или семнадцать лет. Но родители улаживали, а Господь решил иначе: 26 августа граф Кутайсов, не имея еще и тридцати лет, но будучи уже генералом, был убит под Бородином. Это очень поразило графиню и не менее опечалило и княгиню, которая желала этого брака; но, видно, не было суждено ему совершиться.
После отъезда Мещерской я опять осталась с двумя сестрами и с зятем Комаровым.
С каждым днем мне становилось все тяжелее и грустнее, что нет известий от мужа, и если бы не сестры, я совсем упала бы духом.
Подходил праздник Покрова; я с утра послала накануне к священнику звать его прийти к нам после обеда отслужить всенощную. Начали служить; смотрю на своих дочерей и думаю: это сироты, а я вдова. . "Царица небесная, владычица дева пречистая, прими нас под свой покров. И много, много я плакала за всенощной, и по слову псалмопевца случилось и со мной: "Вечор водворится плач и заутра радость". На следующий день после обеда приехала подвода из деревни от Дмитрия Александровича: когда мне подали письмо и я увидела его руку, тут я только поверила, что Господь помиловал нас от самой великой для нас печали. Все мы обступили привезшего письмо и стали спрашивать обо всем, что делается в Москве и у нас в деревне.
Москва точно почти вся выгорела, сгорел и наш пречистенский дом, но в деревне у нас неприятель не был, хотя был в Озерецком, в 12 верстах от нас, небольшой отряд, н тамошние мужики по-своему с ним расправились: кто вилами, кто дубиной порядком француза отпотчевали, так что он не то что нападать, а думал, как бы подобру-поздорову самому уплестись и бежать в лес; и там добили окончательно.
Когда начала гореть Москва, то зарево так было сильно, что у нас в селе казалось, что пожар как будто только где-нибудь за лесом, верстах в трех или четырех, и, странное дело, находили около села, на полях, обгорелые головни, и пахло дымом и смрадом, как если бы пожар был неподалеку. Когда был взрыв порохового двора и другие взрывы в Кремле, их слышали и у нас, и так сильно, что в оранжерее дрожали стекла в рамах.[* Один крестьянин, старичок из деревни Кармолино (Богородского уезда), поблизости от Берлюковой пустыни, рассказывал мне: "Я был во французский год 13-ти лет; мы раз убирались с батюшкой на дворе и такой вдруг услышали треск, что мы так и присели, а в избе инда стекла в рамах задрожали: это. говорят, в Москве был взрыв. На третий день после француза мы поехали в Москву; приезжаем, по улицам еще валяются убитые лошади и французы, - не успели, значит, убрать. У наших господ был свой дом - сгорел весь дотла; старичок из нашей деревни был дворником при доме, он сгородил себе хибарку на огороде, да там и жил. Французы доходили до Купавны, но мужички встретили их с пиками, ну, они поскорее и тягу дали, пошли назад".]
Дмитрий Александрович писал мне, что положение неприятеля в Москве бедственное и что он едва ли долго еще удержится в городе. Из Москвы мой муж выехал 2 сентября поутру и благополучно приехал в деревню, а в вечерню неприятель занял Москву.
Посланный ко мне с письмом ехал окольными путями, опасаясь встретиться с французами, и, благодаря Бога, нигде их не видал. Чтобы миновать Москву, ему следовало забрать верст сорок выше и вправо от Бутырской заставы и ехать все окраиной, пока не попадет на Каширку, и потому пришлось ему проехать больше ста лишних верст, да что нужды: хоть дальше, да вернее.
В октябре очень уже стали поговаривать, что француза выгонят из Москвы, стало, думаем мы, он ослабел, что его теперь уже не опасаются. По том я получила письмо от мужа, и он пишет, что скоро Москву очистят, потому что беспрестанные пожары и недостаток продовольствия, а к тому же и необычные холода вытесняют неприятеля. Это он мне писал в первых числах, а после 15-го последовало и радостное известие, что б числа Бонапарт выехал из Москвы, стали выходить его войска, и что 11 числа не осталось ни одного неприятеля в Москве, кроме больных, лежавших в госпиталях.
Так Господь, наведший на нас свой праведный гнев, не предал нас в руки врагов наших, но, наказав, паки умилосердился над нами.
Те, которые видели Москву вскоре после выхода неприятеля, рассказывают, что это было самое печальное зрелище: многие всего лишились и, возвратись в Москву, на выгоревших местах долго искали принадлежавшего им места и того не могли признать. Так, у Авдотьи Николаевны Мещерской был свой дом в Старой Конюшенной и, приехав в Москву уже весной 1813 года, насилу-насилу княгиня узнала, где стоял ее дом.
Октября 12 был отслужен в Страстном монастыре благодарственный молебен об освобождении Москвы. Преосвященный Августин, выехавший из столицы накануне вступления неприятеля, все время провел во Владимире и в Муроме, где жил в монастыре, и возвратился в Москву в конце октября, но сперва жил у себя в черкизовском загородном доме, а потом в Сретенском монастыре, потому что на Саввинском подворье архиерейский дом не был еще приведен в порядок, хотя и не горел. [* Секретарь преосвященного Августина. Николаи Иванович Малиновский, вышедший в отставку после кончины преосвященного, жил у своего зятя, священника церкви Василия Кесарийского. Он был с нами коротко знаком и в последние 15 лет своей жизни (1847–1863) редкое воскресенье или праздник не приходил к нам обедать, а иногда, кроме того, бывал и в будни, и очень любил рассказывать подробно о 1812 годе. Малиновский был человек очень неглупый, много читавший не без пользы, многих знавший и слышанное хорошо помнивший; но, по многословию его, рассказы были утомительны и трудно было следить за главным предметом по множеству отступлений и недостатку последовательности. Находясь при преосвященном Августине, он имел возможность познакомиться со многими значительными лицами; так, он бывал у Обольянинова. у Елизаветы Петровны Глебовой-Стрешневой. у нашей родственницы А. Н. Неклюдовой, у Ивинских и у многих других. Он многое рассказывал, но слышанное от него не всегда хорошо усваивалось от сбивчивости в рассказе. Говорят, он в свое время, не без пользы вещественной для себя, был архиерейским секретарем, и после его смерти это оправдалось. Он занимал очень скудную квартирку, носил стародавнее платье двадцатых годов, все больше ходил пешком, редко у себя дома обедал, и, глядя на его жизнь и обстановку, можно было полагать, что он с трудом пробавлялся самыми скудными средствами, а по смерти у него оказалось более 70 ООО р. серебром. Эти деньги достались двум его племянникам, которым при себе он и гроша не давал. Года свои он скрывал, В на вид ему нельзя было дать более 70-ти, 72-х или 73-х лет, и о слишком давних событиях он никогда не говорил, чтоб он их сам помнил, но передавал о них как о слышанных от отца или от кого- нибудь. Когда он умер в 1863 году, ему было, говорят, за 90 лет. Внук.]
В Михайлов день, ноября 8, преосвященный в сопровождении духовенства и некоторых из московских властей отправился осматривать Кремлевские соборы. Когда он вошел в Успенский собор, то запел: "Да воскреснет Бог" и потом "Христос воскресе";30 это была, говорят, торжественная минута, и все присутствовавшие невольно прослезились.
Ноября 10 преосвященный служил литургию у себя в Сретенском монастыре и после того взял иконы - Владимирскую и Иверскую (которые он увозил во Владимир и которые, по возвращении в Москву, временно находились в Сретенском монастыре) и с крестным ходом сопровождал Иверскую икону божьей матери и поставил оную в ее часовне.31
Через неделю или недели полторы спустя, когда в церквах поуправились, велено было служить благодарственный молебен, и после того целый день по всему городу трезвонили.
Декабря 1 был большой крестный ход. Николай Иванович Малиновский очень подробно об этом рассказывает, и кому же лучше и знать, как не секретарю Августина? Преосвященный освятил в этот день церковь Василия Блаженного, вероятно, от неприятеля тоже поруганную, и крестным ходом вышел на Лобное место, с которого он говорил народу слово и кропил святою водой; крестный ход, разделившись на три части, пошел обходить около Кремля, и целый день в Москве был трезвон.
VI
В ноябре месяце 1812 года преставился митрополит московский Платон, жительствовавший в Вифании, где и был погребен на указанном от него месте. Как будто Господь медлил его от нас брать, чтобы был на земле праведник, молящийся во всеобщем бедствии. У Троицы и в Вифании неприятель не был. В народе говорили, что два раза Бонапарт посылал отряд, чтобы поразведать, нет ли войска нашего и казаков в Троицкой лавре, и захватить лаврские сокровища, но посланные никак не могли достигнуть до Троицы, потому что такой туман спускался на землю, что они и нехотя должны были возвращаться назад.
Слышала я, что и в Саввине монастыре, что возле Звенигорода, в 1812 году тоже все обошлось благополучно. В монастыре со своим отрядом квартировался тогда пасынок Бонапарта, сын Жозефины, Евгений Богарне, которому было ночное видение, и во сне сказал ему преподобный Савва, что если он не коснется монастыря и его имущества, то будет невредим и возвратится на родину благополучно. Тогда Богарне велел приставить караул к церкви, а церковь запер, ключи взял к себе и, кроме того, запечатал двери и повторил всей своей команде, что если кто-нибудь чего бы то ни было коснется в монастыре, то он тут же велит того расстрелять. И благодаря этой предосторожности в монастыре все осталось неприкосновенным. Мало этого: принц Богарне такую возымел веру к преподобному Савве, что пред отъездом из монастыря просил себе от настоятеля его икону и благословение. Он оставил ее сыну своему и заповедал ему, что если ему случится быть когда-нибудь в России, чтоб он непременно побывал в обители преподобйого Саввы и поклонился его святым мощам. И точно, лет тридцать спустя, в сороковых годах, принцу Максимилиану Лейхтенбергскому пришлось быть в Москве; он вспомнил, что заповедал ему отец, и благоговейно исполнил его благочестивое желание и при этом рассказал случившееся с его отцом.
Находившиеся в Москве маршалы и главные начальники не так обращались с кремлевскою святыней. Мощи святителя Алексия нашли вынутыми из раки, поверженными на пол и заваленными всяким хламом; в Успенском соборе тоже все раки были поруганы, кроме раки святителя Ионы, которая осталась неприкосновенною; мощи святителя Филиппа лежали на полу, а в Архангельском соборе дохлая лошадь валялась в алтаре! Мощи святого царевича Дмитрия были спрятаны у брата священника Вознесенского монастыря во избежание поругания, а ручка всехвальной Евфимии нашлась отчего-то у одного столяра на Бутырках и была взята от него архиерейским секретарем Малиновским, который случайно об этом проведал и донес преосвященному.