Здесь же, в Одессе, ты сыграл одну из больших ролей, на этот раз для телевидения. Пятисерийный фильм, рассказывающий о работе милиции в сороковые годы. Популярность у фильма была такая, что город вымирал, когда шла очередная серия. К тому же это был один из немногих твоих "положительных персонажей". Потому что обычно ты играл негодяев.
Но что бы "они" ни делали, ты нравился публике, даже - а может быть, больше - "вне закона", потому что это более соответствовало представлению о тебе людей, которые слушали твои первые песни, рассказывающие о жизни уличных московских мальчишек, хулиганов, воров, шпаны. Кроме того, ограничивая тебя этим амплуа, "они" - как всегда говорят в СССР о государственных чиновниках - лишь усилили этим твою популярность. С течением лет в твоей поэзии стали возникать более глубокие темы. Ты играл другие роли. И - худо-бедно - "они" в конце концов разрешили тебе сыграть в "Каменном госте". Эта последняя роль поставила все проблемы, которые можно найти в твоих последних стихах: преодоление себя, болезненный вопрос о смысле жизни, возмущение произволом, фрондерский юмор в ответ на нехватку свободы, вызов. И в конечном итоге принесение в жертву собственной жизни.
- Уехать из России? Зачем? Я не диссидент, я - артист.
Ты говоришь это в Нью-Йорке во время знаменитой передачи Си-би-эс "Шестьдесят минут". У тебя покраснело лицо и побелели глаза - видно, как ты раздражен.
"Я работаю со словом, мне необходимы мои корни, я - поэт. Без России я - ничто. Без народа, для которого я пишу, меня нет. Без публики, которая меня обожает, я не могу жить. Без их любви я задыхаюсь. Но без свободы я умираю".
Естественно, этого ты не говоришь, эти фразы, связывающиеся друг с другом в течение времени, я собираю из наших разговоров. В них заключены двенадцать лет доверительных бесед, криков, признаний, разрывов. Эти мысли есть почти во всех твоих песнях. Когда важный чиновник американского телевидения спрашивает у тебя, почему ты не остаешься и, главное, как ты попал сюда, тебе так же трудно ответить ему, как и важному чиновнику из ОВИРа, который спрашивает: "Зачем вы все время ездите туда? Вам что, здесь места не хватает?"
Это двойное противоречие безвыходно. Может быть, сначала все было проще. Молодым человеком ты мечтал, как и тысячи советских людей, о странах "за бугром" - о Франции, Соединенных Штатах, а может быть, и о более экзотических краях, о Новой Зеландии, например. Даже и думать нечего было туда попасть, этого не мог никто, разве что какие-нибудь дети дипломатов. Страны с той стороны "железного занавеса" были в пятидесятых-шестидесятых годах другой планетой. Когда мы с тобой встретились, ты начал мечтать о путешествиях - и сколько кругосветных путешествий мы совершили в наших бредовых мечтах по ночам!
Вот, например: мы садимся на большой пароход во Владивостоке, плывем в Японию, стоим в портах Шанхая, Гонконга, Сингапура, Коломбо, потом - Мадагаскар, потом мы огибаем Африку, Южную Америку…
Все это остается мечтами. Такие путешествия возвращают нам хорошее настроение, и назавтра мы готовы к встрече с действительностью. Но о чем мы говорим серьезно - это о возможности для тебя однажды приехать в Париж. Довольно скромное желание, учитывая, что ты женат на француженке, но оно осуществится лишь спустя шесть лет, и то просто чудом. Шесть лет я делаю все возможное, чтобы ты получил визу на поездку - не на окончательный отъезд. Хотя, может быть, это было бы самое легкое для нас решение: два-три года ожидания с обычными трудностями - и "они" могли бы поздравить друг друга с тем, что наконец-то избавились от тебя…
На самом деле все не так просто. Во-первых, ты никогда не собирался уезжать. Во-вторых, мне претит сама мысль о человеке, потерявшем корни и связанном со мной чем-то другим, кроме уз любви. Ты оказался бы в этом случае как бы в плену. Я отлично знаю, что такое изгнание, - я родилась в семье эмигрантов. Но если быть сосланным означает быть иностранцем в чужой стране, то я не отношусь к этим людям.
Мне не нужно убегать от себя, мне хорошо, где бы я ни была.
И, лишенная чувства ура-патриотизма, я совсем не тоскую о Клиши-сюр-Сен, где я родилась. Но для тебя все начинается с этой первой трудности. Ты не в ладу с собой. Тебе хорошо только на Родине, несмотря на присущие этой жизни разочарования и глупости, доходящие до абсурда. За границей ты живешь лучше, в гармонии с окружением, с женой, с семьей, работой, но тебе скучно.
То есть ты в изгнании уже сам в себе, и этот внутренний разлад становится все заметнее. Чтобы жить со мной и воспользоваться однажды свободой, на которую ты надеешься, ты должен заглушить, затаить в самой глубине своего существа неуемную жажду свободы. Долгое время сцена, любовь, поэзия будут служить клапаном для твоего бьющего через край темперамента. Но после первой поездки за границу у тебя появляется чувство разочарования, отчаяния оттого, что и здесь ты не нашел решения проблемы. И уже практически ничто не в силах сдерживать твоих разрушительных импульсов. В этом и заключается парадокс, невообразимый для нормального здорового человека: имея, казалось бы, все, ты буквально тонешь в отчаянии.
Довольно быстро выясняется, что возможность выехать из СССР ничего не решает, лишь убыстряет падение. Пьяных загулов, которые время от времени можно себе позволить в Москве, на Западе не понимают, во всяком случае, в тех кругах, где мы обычно бываем. И за подобную выходку наказание здесь гораздо более жестоко: потеря уважения, работы, права общаться с людьми. И это может показаться странным, но на Западе ты связан еще крепче, чем дома…
Человек, живущий в тоталитарном государстве, неловко чувствует себя даже в собственной шкуре. Он надеется найти на Западе окончательное разрешение всех проблем и избавиться от своих страхов. И вдруг понимает, что сам по себе Запад ничего не изменит в его жизни - у него лишь возникнет множество неведомых доселе обязанностей. Прибыль - это главное, эгоизм - закон жизни, и ужаснее всего то, что сам он здесь - никто и ничто. И ко всему прочему существует языковой барьер. Для поэта это смертельно.
Ты словно стоишь двумя ногами на разных континентах, а они все дальше отходят друг от друга.
У тебя дома, в СССР, тебя понимают. Ты не признан официально, но зато любим публикой. Во Франции и вообще за границей ты всего лишь иностранец, в лучшем случае - любопытное существо, приводящее в восторг на вечеринке, или даже просто муж известной актрисы. Ты можешь делать все, что угодно, ходить куда угодно, как и всякий другой, только надо соблюдать два обязательных правила: иметь деньги и быть интересным для окружающих. Но после концертов на переполненных вопящих стадионах приятно ли видеть триста человек в зале - в основном советских дипломатов и изучающих русский язык? И как выжить при постоянной бдительности жены, друзей и постоянной необходимости контролировать свои поступки? Счастлив ты бываешь всего несколько дней, и вот тебя уже снова раздирают противоречивые желания. Дни начинают тянуться невыносимо долго, ты наконец с облегчением возвращаешься в Москву, но, как только проходит радость встречи с городом, с театром, с публикой, у тебя снова появляется непреодолимое желание уехать…
И повсюду ты чувствуешь себя изгнанником.
Ты не можешь жить ни поднадзорно-свободным в Москве, ни условно-свободным на Западе. Ты выбираешь внутреннее изгнание. Шаг за шагом ты покидаешь сам себя.
С течением лет мы все чаще задаем себе вопрос, хорошо ли я сделала, что помогла тебе выехать? Ответ в твоем последнем стихотворении: "Я жив, двенадцать лет тобой храним".
Твои стихи этого времени все же питаются опытом заграничных поездок…
В тридцать лет ты был талантливым человеком, автором нескольких красивых песен. В сорок два года - ты Поэт, оставивший человечеству свое творчество.
На уже немного выцветшей фотографии человек десять сидят и стоят возле дома, и у всех - довольный и немного дурацкий вид людей, позирующих перед объективом в праздничный день. Много съедено - я три дня стояла у плиты, - много выпито. Мы с девочками в четыре голоса спели весь наш репертуар. Потом дети играли рок в саду. Ты тоже пел - долго, несмотря на усталость. На твоем бледном лице, усеянном каплями пота, было что-то вроде спокойствия, будто умиротворенность.
Открытый на все четыре стороны дом гудит сверху донизу. Только объевшиеся собаки спят животом вверх, нисколько не смущаясь от всей этой суматохи. Этот праздник, который я бы хотела справлять каждый год, собирает всю нашу семью и друзей. Внуки - в полном восторге, потому что, приехав к трем часам дня, они все еще играют в саду. Уже давно ночь, и я уверена, что через много лет эти дети, которым сейчас от двух до двенадцати, будут помнить такие ночи, полные свободы. Нам кажется, что бабушка с нами, что вот сейчас она выйдет на крыльцо в черном костюме и розовой блузке и скажет своим воркующим голосом: "Дети, идите немножко отдохнуть. Посмотрите - мальчики все мокрые, а малышам наверняка хочется пирога. Идите сюда, мои хорошие"…
День жаркий, как это часто бывает в начале июня. Под деревьями образуются группы. Мы слушаем музыку, говорим о политике, в сторонке кто-то целуется. Некоторые, лежа на траве, блаженно засыпают в тени дубов. У всех ощущение тихого блаженства. Мы с сестрами носимся из дома в САД и обратно, чтобы вовремя накрыть чай, позвать детей, убрать со стола, и вдруг сталкиваемся вместе на кухне. Несколько секунд мы стоим, обнявшись, и улыбаемся друг другу…
Проходя мимо гостиной, я нахожу тебя лежащим на тахте. Мимо то и дело пробегают дети или проходит кто-нибудь из домашних с тарелками в руках… Ты привлекаешь меня к себе и, впервые за долгое время, нежно-нежно целуешь, и мы покачиваемся, обнявшись, будто убаюкивая друг друга.
К действительности нас возвращает одна моя подруга - нас ждут фотографироваться. Я смотрю сегодня на эту фотографию: у нас с тобой - заспанные лица, немного припухшие глаза, обезумевший вид счастливых людей. Сквозь ветки на лицах играют солнечные пятна. Фотоаппарат ухватил единственное мгновение, когда все в тени и только двое остались будто в ореоле света - моя сестра Одиль и ты, Володя.
Почему этот город пахнет смертью? Может быть, потому, что он словно зажат между солоноватыми водами и небом - влажный и теплый, как чрево мира…
Ты нерешительно поднимаешься по шаткой деревянной лесенке и устало и умоляюще смотришь на меня. Я протягиваю тебе руку и подхватываю тебя уже в падении. Маленький катерок, который служит теперь вместо гондолы, должен отвезти нас в аэропорт. Гондольер остался прежним венецианским гондольером. Он понимающе улыбается и напевает вполголоса, ровно настолько громко, чтобы не слышать твоих стонов. Он догадался, что это - наша последняя прогулка. Для остальных - это первый день любви: в Венецию по традиции отправляются в свадебное путешествие.
Этой ночью было сказано все, и наконец между нами нет больше тайны.
Очевидно, после очередного срыва ты по преступному совету одного приятеля впервые вкатываешь себе морфий: физическая боль после самой жуткой пьянки - это ничто в сравнении с психическими мучениями. Чувство провала, угрызения совести, стыд передо мной исчезают как по волшебству: морфий все стирает из памяти. Во всяком случае, в первый раз ты думал именно так. Ты даже говоришь мне по телефону с мальчишеской гордостью:
- Я больше не пью. Видишь, какой я сильный?
Я еще не знаю цены этой твоей "силе". Несколько месяцев ты будешь обманывать себя. Ты прямо переходишь к морфию, чтобы не поддаться искушению выпить. В течение некоторого времени тебе кажется, что ты нашел магическое решение. Но дозы увеличиваются, и, сам того не чувствуя, ты попадаешь в еще более чудовищное рабство. С виду это почти незаметно: ты продолжаешь более или менее нормальную жизнь. Потом становится все тяжелее, потому что сознание уже не отключается. Потом все это превращается в кошмар - жизнь уходит шаг за шагом, ампула за ампулой, без страданий, потихоньку - и тем страшнее. А главное - я бессильна перед этим новым врагом. Я просто ничего не замечаю.
Теперь я знаю все. Ты осмелился произнести "запретные" слова.
Я наслаждаюсь этими минутами с болезненным ликованием, как мог бы наслаждаться последними минутами жизни смертельно раненый человек. Мы снова вернулись к началу нашей любви. Мы больше не прячемся друг от друга, нам нечего друг от друга скрывать. Для нас с тобой это - последний глоток воздуха.
Ты всегда мечтал о Венеции, мы часто говорили о ней ночами. От влажного воздуха нас немного знобит, и, весь дрожа, ты прижимаешься ко мне. И все-таки мы счастливы, спокойны, вновь обрели доверие друг к другу. Голос гондольера перекрывает наш шепот - а мы шепчемся, как заговорщики… Ты закашлялся, и у тебя на лбу выступили крупные капли пота. Ты принимаешься вдруг говорить о нашем будущем: путешествия, работа, творчество, свобода. Ты мечтаешь приехать пожить во Франции полгода, заняться прозой.
Ты говоришь мне, что обязательно поправишься, и чувствуешь сам, что это - конец.
- Я возьму себя в руки. Как только я приеду в Париж, мы начнем соблюдать режим, мы будем делать гимнастику, вся жизнь еще впереди.
В конце концов нам всего по сорок два года! Ты обещаешь, что к моему дню рождения в мае "все будет в порядке". Ты дрожишь сильнее, и я накидываю на тебя свою куртку. Но эта дрожь не от холода. В твоем сером лице живыми остались лишь пронзительные светлые глаза. Ты дышишь рывками и внимательно, стараясь ничего не упустить, разглядываешь величественный мертвый город - удивительной красоты особняки бледных тонов с отсыревшей, отваливающейся кусками штукатуркой и трещинами иногда через весь фасад, гниющие деревянные сваи вдоль канала… Венеция вся стоит на сваях. Чтобы построить город, люди умертвили тысячи прекрасных высоких деревьев, и они превратились теперь в скользкие трухлявые бревна…
Ты глотаешь украдкой какую-то таблетку, и тебе ненадолго становится легче.
Мы проплываем мимо кладбища, где находятся могилы многих знаменитых артистов. Ты говоришь: "Неплохо в качестве места вечного успокоения". Мы смеемся, потому что все, что связано со смертью, всегда было у нас поводом для сарказма.
Венеция потихоньку словно тонет в воде позади нас. Легкий туман затягивает море. Я начинаю вслух мечтать о каком-нибудь месте вне времени, вне мира, вне нашей реальности, где бы мы могли начать все сначала, вернуться к чистоте нашего детства… Ты говоришь - не то смеясь, не то серьезно:
"Смотри как бы нам тут совсем не потеряться, а то так можно никогда больше не найти цивилизации…"
Я с горечью замечаю: "Чего она стоит!" Катер задевает бревна, лестница скрипит у нас под ногами, я сжимаю тебя в объятиях, но ты спешишь, ты убегаешь. Чудо не свершишь, тебе остается девяносто дней жизни.
В десятый раз ты спрашиваешь меня:
- Когда мы пойдем к Симоне?
Как все советские люди, кроме разве что нескольких ворчунов из номенклатуры, ты считаешь ее самой знаменитой и самой красивой французской актрисой, и еще - самой смелой. В Москве хорошо знают Монтана и Синьоре.
Как все, ты очарован "Золотой каской". Ты знаешь, что я тоже особенно нежно отношусь к этой женщине, которая для меня словно старшая сестра. Я познакомилась с ней, когда мне выдавали премию Сюзанны Бьянкетти, - мне было пятнадцать лет. Меня награждали в присутствии такой крупной кинозвезды - и это переполняло меня гордостью и восхищением. Она сияла, ее удивительные глаза блестели ярче алмазов в форме сердца, которые болтались у нее на шее.
Ее глубокий, немного гортанный голос смягчался легким журчанием прелестного дефекта речи. В свои тридцать лет она была в расцвете красоты. Позже в Сен-Поль-де-Вансе мы с ней долго общались. К тому времени и я повзрослела, наши отношения стали глубже. Из восхищенной девчонки я превратилась в восхищенную подругу. Она всегда поражала меня точностью и здравым смыслом суждений.
В это утро я наконец привожу тебя познакомиться с ней на съемки фильма режиссера Рене Аллио "Трудный день королевы". Когда я тебе сказала, что это в пригороде, в рабочем квартале, ты еще больше обрадовался. Чем ближе ты знакомишься с Парижем, тем больше он тебе нравится. Прием теплый. Съемочная группа на всех широтах одинакова, при любом режиме. Ты выдерживаешь пристрастный допрос Симоны, которому она подвергает всех, кого видит впервые, и даже знакомых, уезжавших куда-нибудь надолго. Это смесь резких вопросов, острого любопытства и мягкости. Ты покорен. Чувствуется, что в этой даме пятидесяти двух лет не осталось ничего от той роковой женщины из знаменитых фильмов, но мужчины все равно в нее влюбляются, и именно потому, что она - по-настоящему человек. К тому же глаза ее полны блеска и улыбка все такая же хищная.
Потом мы расстаемся, договорившись встретиться за ужином у нее дома. В машине я вижу, как ты напряжен. Ты чувствуешь себя не в своей тарелке, и я засыпаю тебя вопросами:
- Что случилось? Откуда это плохое настроение?
Ты не сразу отвечаешь.
- Ты видела эти дома? Это здесь называется рабочим кварталом?!
И снова - печаль, сожаление и гнев поднимаются в тебе.
- Все эти дома, где живут небогатые люди - "эксплуатируемые", как их у нас называют, - да у нас ни один аппаратчик не мог бы надеяться на лучшее! Этот квартал, эти краски, эти лавочки, эти машины!..
У тебя срывается голос. Я молчу, да и что скажешь?..
После долгой паузы твое лицо смягчается:
- Такая замечательная женщина! Она хитрая, она все поняла, и потом видно, что она любит приложиться к бутылочке.
И - после паузы:
- Она тоже…
Я не продолжаю этой темы. Я знаю, до какой степени давит на тебя теперь твое добровольное состояние непьющего.
Я буду встречаться с Симоной еще несколько лет. Тот ужин не состоялся: работа, поездки - в нашей профессии это обычное дело. Но встречаться мы всегда будем тепло и будем болтать, как если бы никогда не расставались. В семьдесят седьмом году ты приезжаешь на гастроли с "Гамлетом" и остаешься немного дольше обычного в Париже. В один из свободных вечеров мы идем к Монтану и Симоне на площадь Дофин в "каморку", как они называют свою квартиру, окна которой выходят прямо на тротуар оживленной улицы.
Это - уютная обжитая квартира. Здесь множество фотографий и сувениров, привезенных с гастролей, со съемок, из поездок. В квартире всегда живет кто-нибудь из посторонних - какие-то беженцы, люди без родины, странные путешественники всех национальностей. Единственное, что их сближает, - это страдание от несправедливости, которая убивает их морально или физически. Здесь они находят внимательных слушателей, братскую помощь, а зачастую просто средства на жизнь. Усевшись за низким столом, Симона, несколько друзей, ты и я страстно спорим, потому что волнующих тем хватает.
Я измучилась переводить с бешеной скоростью. Уставшая Симона немного повторяется, и я сама перестаю находить нужные слова. Ты, единственный трезвый человек в компании, тянешь меня к двери, говоря, что у меня уже язык заплетается. Я обижаюсь, и вечер заканчивается скандалом. На следующее утро мне стыдно, потому что я знаю, что, как и все по-настоящему больные от алкоголя люди, ты не любишь, чтобы твои близкие "позволяли себе". И потом, я впервые видела Симону, от которой ускользала нить рассуждений.