Самодержец пустыни - Леонид Юзефович 30 стр.


3

Енисейский казак Лаврентьев, бежавший в Монголию из Минусинска, сообщает, что в одном доме, где квартировали китайские офицеры, среди оставшихся книг и карт кто-то нашел сочинение Нилуса "Великое в малом" с приложенными к тексту "Протоколами сионских мудрецов". Нотариус Юшков, беженец из Казани, знавший толк в такого рода литературе, ухватился за эту книгу и "с целью пролезть в добрые к барону достиг у него аудиенции". Унгерн одобрил его рвение, но подарок у себя не оставил. Отсюда можно заключить, что содержание книги было ему знакомо. Юшков получил задание сделать из нее нужные выписки и размножить их на машинке для распространения по полкам и сотням.

"Философия их религии - око за око, зуб за зуб, - в духе Нилуса писал Унгерн о евреях своему пекинскому агенту Грегори в мае 1921 года. - Проводятся в жизнь и принципы талмудических надстроек, говорящих о допустимости всех средств, лишь бы восторжествовал гонимый людьми-гоями Богом избранный народ, лишь бы он умножался подобно звездам на небе и песку морскому. Они ("талмудические надстройки". - Л.Ю.) дают евреям планы и методы действий в области разложения и разрушения народов и государств". Впрочем, Унгерн хотел уточнить свою концепцию и просил Грегори побеседовать на эту тему с каким-то жившим в Пекине "старым философом", а затем сообщить его мнение в Ургу.

В плену Унгерн предрек, что власть в России "непременно перейдет к евреям, так как славяне неспособны к государственному строительству, а единственно способные люди в России - евреи". Он не раз говорил о физическом, умственном и моральном вырождении русских, поэтому евреев тем более следовало уничтожить, дабы образовавшийся вакуум духа и власти был бы заполнен не еврейским началом, а восточным.

При этом Унгерн не брезговал услугами еврейских коммерсантов в Маньчжурии, помогавших ему сбывать трофейное имущество. Они, в свою очередь, прекрасно зная о судьбе соплеменников, тоже не отказывались от взаимовыгодных отношений с их убийцей. Унгерн лишь не хотел пускать этих людей в Монголию, чтобы, видимо, не компрометировать себя такими контактами. "Рабинович хотя и друг, но повешу как жида, если перейдет границу", - писал он одному из своих корреспондентов. Евреи Малецкий и Жуч, представляли интересы Унгерна в Хайларе, а подполковник Лев Вольфович, крещеный еврей, состоял при бароне в роли доверенного лица и переводчика с китайского.

Оссендовский рассказывает, как Унгерн привез его на радиостанцию и, читая радиограммы от своих агентов на Дальнем Востоке, заметил: "Эти смелые и ловкие люди - все евреи, они мои настоящие друзья". Зато об ургинских убийствах Оссендовский не обмолвился ни словом. Впервые его книга была издана в Нью-Йорке, а здесь автор как конфидент человека, почти полностью уничтожившего еврейское население Урги, не мог рассчитывать ни на благосклонность издателей, ни на симпатии читателей.

К Першину не раз являлись казаки с вопросом, не живут ли у него евреи. Получив отрицательный ответ, уходили без обыска, но если бы им вздумалось обыскать дом, они обнаружили бы зубного врача Гауэра с женой и племянником. Их привел першинский квартирант, генерал Ефтин. "Это мои знакомые, - сказал он, - хорошие люди. Спрячем их, а после, когда пройдет суматоха, общими силами воздействуем на Унгерна, чтобы спасти им жизнь".

Ефтин уповал на профессию Гауэра и не ошибся, дантист нужен был всем. Еще две еврейские семьи спаслись благодаря заступничеству Витте, Тизенгаузена и Фитингофа, у которых Унгерн обедал в день взятия Урги (остряки назвали это мероприятие "обедом четырех баронов"). Уцелела и семья юриста Мариупольского из Омска, известного своими правыми взглядами. При Колчаке он был членом военно-следственной комиссии, но в первые дни после ухода китайцев ему пришлось нелегко - "его облик был его врагом". Все евреи, которых Унгерн пощадил, получили "записки" за его личной подписью. Эти охранные грамоты следовало постоянно иметь при себе и предъявлять при попытке ареста.

По подсчетам Першина, всего было убито около 50 евреев. "Русских погибло гораздо больше", - замечает он, сохраняя объективность, неуместную в чисто количественном выражении. Каждого русского убивали за его собственное, с точки зрения Унгерна, преступление, пусть ничтожное или вообще фиктивное, а не за равно распределенную между всеми, вплоть до младенцев, долю общенациональной вины, когда оправданий нет никому, и человек в крови несет свою смерть.

Пир трупоедов

1

"Страшную картину, - пишет Волков, - представляла собой Урга после взятия ее Унгерном. Такими, наверное, должны были быть города, взятые Пугачевым. Разграбленные китайские лавки зияли разбитыми дверьми и окнами, трупы гамин-китайцев вперемешку с обезглавленными замученными евреями, их женами и детьми, пожирались дикими монгольскими собаками".

1 и 5 февраля "пронесся первый шквал унгерновских репрессий", постепенно "люди стали вылезать из своих нор". На четвертый день после ухода китайцев Першин, избранный делегатом от русской колонии, и купец Сулейманов, представитель мусульманской общины, отправились в маймаченский штаб Унгерна с официальным визитом. Возле ямыней на площади Поклонений уже толпились монголы-просители, но лавки и магазины оставались закрыты. Впрочем, если срочно требовалось что-то купить, по рекомендации можно было пройти с черного хода, через усадьбу. Улицы Половинки были пустынны, зато Маймачен по контрасту поражал оживленностью и экзотическим обликом прохожих: это были унгерновцы в трофейных китайских шароварах шириной "с Черное море", в шелковых курмах и долгополых халатах на меху. "А лица! - восклицает Першин. - Боже мой, каких только физиономий тут не было! Смешение племен и рас, и всяческих помесей, начиная с великороссов-сибиряков и кончая монголами, бурятами, татарами, киргизами".

Не меньшее впечатление произвела на него резиденция Унгерна. Штаб и приемная, где толпились монгольские князья, ламы, русские офицеры, "не представляли и намека на какой-нибудь комфорт", комнаты были "нестерпимо грязны", стекла в окнах заменяла наклеенная на решетчатые переплеты рам драная бумага. Сквозь нее "свободно проникал уличный холод". Чугунная печка дымила, но не грела.

Все помещение штаба состояло из двух комнат, не считая приемной. Никакой канцелярии не было, из мебели наличествовали только китайский кан (нары, снизу подогреваемые жаровней с углями), "первобытный стол", скамья и табурет. На нем сидел начальник штаба, "полковник", и ел "какую-то подозрительную лапшу с пампушками". Одна щека у него была раздута флюсом.

Скорее всего, это был подполковник Дубовик, хотя Першин называет его Ивановским. За давностью лет он забыл, что Ивановский вступил в эту должность немного позже. Лишь 12 февраля последовал приказ Унгерна по дивизии, где один из пунктов гласил: "Глупее людей, сидящих в штабе дивизии, нет, приказываю никому, кроме посыльных, не выдавать три дня продуктов". Странный пункт объяснялся тем, что штабные отвели Унгерну квартиру в очищенном от жильцов еврейском доме - это, видимо, казалось, ему неприемлемым для того, кто уничтожил хозяев по идейным, а не по корыстным соображениям. Тогда же прежний штаб был разогнан, Дубовика отправили заведовать оружейными мастерскими.

Его заменил Константин Ивановский, присяжный поверенный из Владивостока, человек абсолютно штатский, но другого и не требовалось: отныне начальник штаба дивизии превратился в нечто среднее между политработником и управляющим канцелярией. По слухам, Ивановского "подсунули" Унгерну ургинские бароны - Тизенгаузен, Фитингоф и Витте. Главным аргументом в его пользу послужило, видимо, то обстоятельство, что интеллигентный Ивановский мог быть понимающим слушателем, когда Унгерну в редкие минуты досуга хотелось пофилософствовать. Иногда он даже осмеливался оппонировать грозному начальнику. Голубев подробно пересказывает целую дискуссию, которая однажды состоялась между ними по вопросу о загробной жизни: Ивановскому крепко влетело за то, что он ее отрицал.

"Десятки людей, - пишет Першин, - должны с признательностью помянуть Ивановского, который очень многим в Урге спас жизнь, пользуясь для этого всякими случаями, часто рискованными для него самого". Волков уточняет: да, многие обязаны ему жизнью, но лишь в начале его службы; позже, "захлебнувшись в кровавом омуте, он поплыл по течению". По Волкову, Ивановский попал в известную ловушку: убеждая себя в том, что дорожит не властью, которую давала близость к Унгерну, а возможностью помогать людям, он не заметил, как средство превратилось в цель.

Все это - дело будущего, а пока что Дубовик провел Першина и Сулейманова в соседнюю комнату. Такая же неуютная, грязная и холодная, лишенная намека на какой бы то ни было комфорт, она с пугающей наглядностью демонстрировала характер нового властелина Монголии, не похожего на ее прежних хозяев.

Унгерн приветствовал вошедших "быстрым кивком", но сесть не предложил. Впрочем, садиться все равно было не на что. Единственный стул был придвинут к столу, на котором не лежало никаких бумаг. Унгерн стоял возле стола в "довольно замызганном" халате с крестом ордена Святого Георгия на груди и мягкими генеральскими погонами. "Если бы барон был одет в хороший модный костюм, - отметил Першин, - выбрит и причесан, вся его стройная породистая фигура с врожденно-сдержанными манерами была бы вполне уместна в какой-нибудь фешенебельной гостиной среди изящного общества".

Его немногословие Першин отметил уже при первой встрече. Он едва успел произнести несколько фраз, "отзывавших благожелательством к евреям", как барон "отрывисто, резко, повелительно" произнес всего одно слово: "Отставить". Когда же Першин вступился за арестованного накануне доктора тибетской медицины Цыбиктарова, Унгерн ограничился двумя словами: "Он умер". Тем самым тема объявлялась исчерпанной.

Между тем гибель этого человека произвела особенно удручающее впечатление на ургинцев, еще не привыкших к той мере вины, которая отныне будет считаться достаточной для казни. Никто в городе не верил, что покойный был большевиком, его смерть объясняли или ошибкой, или происками конкурентов из числа монастырских врачевателей.

Бурят Цыбиктаров представлял собой тип провинциального русского интеллигента с левыми убеждениями, пьющего и нервно-альтруистичного. Его потребность сеять вокруг себя разумное, доброе, вечное доходила до того, что он читал ламам-целителям лекции по анатомии. Цыбиктаров имел обширную практику (поговаривали, что среди его пациентов был сам Богдо-гэген), но его жена-еврейка и четыре дочери-подростка жили в постоянной нужде, потому что почти весь свой заработок отец семейства тратил на содержание больницы, где бесплатно лечилась ургинская беднота всех наций и религий, а оставшиеся деньги пропивал. После Февральской революции он ненадолго, но, видимо, азартно включился в общественную деятельность; теперь ему припомнили произнесенную на каком-то собрании три года назад "революционную" речь, обвинили в большевизме, привезли в Маймачен и прямо во дворе штаба дивизии зарубили топором. "Тупым", - уточняет Першин, не известно от кого услышавший эту подробность.

В эти же дни погиб священник консульской церкви Федор Парняков, тоже просветитель и филантроп, основатель первого в Халхе приюта для монгольских сирот, человек левых взглядов, но уж никак не большевик. Едва ли он был и "несомненным атеистом", как характеризует его Торновский, скорее - религиозным протестантом, противником казенной церковности. "Я - служитель мертвого культа", - заявил Парняков перед смертью. Он давал приют бежавшим от Семенова соратникам Лазо, пытался поднять над городским правлением флаг ДВР и не скрывал враждебности к белым, расстрелявшим его сына. После короткого допроса Парнякова изрубили шашками, предварительно сняв с него наперсный крест. Как рассказывали очевидцы, умер он "мужественно".

С китайцами ушло около 30 русских рабочих, служащих и работников связанного с ДВР городского правления - "демократический элемент". В этой группе был и главный ургинский большевик Чайванов. Его товарищи по партии - Цветков и единственный типографский наборщик Кучеренко погибли той же смертью, что и Парняков, а Черепанов, в прошлом матрос мятежного крейсера "Потемкин", забаррикадировал входную дверь, и пока ее ломали, успел повеситься на чердаке.

В первые дни работы "унгерновской мясорубки" в нее, по мнению Торновского, угодило до сотни человек. Много было случайных жертв и тех, с кем под шумок сводили личные счеты, но погибли и несколько покинувших Забайкалье противников семеновского режима, в том числе полковник Хитрово, незадолго до смерти поселивший у себя в доме временно выпущенного из тюрьмы Хитуна и троих его соседей по камере. Видный чиновник и ученый, автор статей по истории Монголии и Тибета, член Географического общества, Хитрово еще при Николае II занял пост кяхтинского пограничного комиссара, участвовал в русско-китайских конференциях, на которых решался вопрос о монгольской автономии, тем не менее Унгерн вынес ему смертный приговор. Его преступление состояло в следующем: в январе 1920 года, когда полковник Соломаха с группой семеновцев устроил в Троицкосавске чудовищную резню, за сутки перебив около 700 пленных красноармейцев, обыкновенных арестантов и вообще всех подозрительных, городская дума, чтобы хоть как-то прекратить эту вакханалию убийств, пригласила войти в город расквартированные по ту сторону границы китайские войска. Хитрово был членом думы и поддержал это решение. Теперь он поплатился за свою непатриотичную гуманность, разделив участь тех бывших коллег, кого за то же самое раньше расстреляли большевики.

О его аресте Першин и Сулейманов еще не знали, разговор о нем не заходил. Перешли к делу. Оно заключалось в просьбе позволить создание добровольной дружины "из благонадежных русских жителей Урги" для защиты от мародерства. Унгерн ответил, что назначил коменданта города и тот "присмотрит за порядком". Фамилия названа не была, но имелся в виду Сипайло. Это имя скоро станет известно всем горожанам и в течение последующих месяцев будет произноситься преимущественно шепотом.

2

Леонид Сипайло, или, как он называл себя сам, - Сипайлов, будучи комендантом Урги, совмещал контрразведывательную деятельность с обязанностями столичного полицмейстера и начальника экзекуционной команды. В дивизии за ним закрепилось прозвище "Макарка-душегуб". Ему было около сорока лет, о его прошлом мало что было известно: говорили, будто он окончил гимназию в Томске, до революции служил не то телеграфистом, не то мелким чиновником почтового ведомства. Свою жестокость Сипайло оправдывал тем, что якобы красные убили его отца или даже всю семью, но где и при каких обстоятельствах это произошло и произошло ли вообще, никто не знал. На фронте он не был, в боях с китайцами не участвовал, однако через год, представ перед китайским судом, утверждал, будто "контужен в голову, а по русским законам контуженые не подлежат судебной ответственности".

Первый офицерский чин Сипайло получил на каких-то курсах, но в семеновской контрразведке за несколько месяцев поднялся от прапорщика до подполковника; на этом поприще подобная стремительная карьера была делом обычным. В январе 1920 года он лично пытал Михайлова, Маркова и других заложников-эсеров, вывезенных из Иркутска в Забайкалье, а затем проламывал им головы тяжелой деревянной колотушкой, которой бьют по стволу при добыче кедровых шишек. Будучи хозяином читинского "застенка смерти", Сипайло заслужил такую всеобщую ненависть, что, по слухам, Семенов тайно приказал его убить, но он бежал из Читы и прибился к Унгерну. По другим известиям, атаман сам отослал его в Даурию, чтобы не компрометировать себя услугами этого человека. В Азиатской дивизии он появился незадолго до ее ухода в Акшу.

По мнению Волкова, Сипайло снискал расположение Унгерна тем, что к месту и не к месту повторял: "Мне скрыться негде. Если прогонит "дедушка", одна дорога - пуля в лоб". Действительно, петля или расстрел грозили ему везде - у белых, у красных, у китайцев; Унгерн ценил таких людей, но на его месте неизбежно должен был оказаться кто-то другой, если бы не подвернулся он.

Сипайло - известный тип палача при тиране, какими были Сеян при Тиберии, Малюта Скуратов при Грозном, Ежов при Сталине. В народном сознании такие режимы отделяются от своих создателей. Последние олицетворяют власть, а ужас этой власти персонифицирует кто-то другой. Хозяин воплощает цель, слуга - средства ее достижения, становясь чем-то вроде стивенсоновского мистера Хайда, злом в чистом виде. При Семенове такой фигурой отчасти был сам Унгерн, а когда в Монголии он приобрел права сюзерена, рядом с ним эту функцию принял на себя Сипайло.

Нередко Унгерн избивал его при свидетелях, и хотя потом все шло по-прежнему, каждая такая экзекуция пробуждала надежду, что приходит конец могуществу этого сифилитика, страдающего манией преследования и перед сном заглядывающего во все углы. Унгерн нуждался в нем, как всякий отягощенный грехами человек нуждается в себе подобном и в то же время несравненно худшем, чем он сам, чтобы на его фоне ощущать себя не исключением, а нормой.

Большинство мемуаристов описывают Сипайло как монструозного подслеповатого урода, непрерывно моргающего, с трясущимися руками, передергиваемым судорогой бескровным лицом и странно приплюснутым, абсолютно голым черепом. "Человек с головой как седло" называется посвященная ему глава в книге Оссендовского. Другие изображали его ничем не примечательным, щуплым и подвижным человечком небольшого роста. Иногда к этому портрету добавлялись "злые, постоянно бегающие глазки" и "мерзкое хихиканье" при упоминании очередной жертвы.

Сипайло еще в Чите усвоил классический постулат всех гражданских войн: работа контрразведки оценивается числом ее жертв. Однако его тяга к истязаниям и убийствам была врожденной, недаром он сделал такую карьеру. "Жестокосердый, с уклоном садиста", - констатирует Торновский. Если какое-то время подвалы комендантства оказывались пусты, Сипайло, пишет Волков, тосковал и нервничал, "как кокаинист, лишенный кокаина". Он гордился своей славой, хвастал изобретением новых пыток, охотно и с удовольствием рассказывал о подробностях казней, о поведении людей перед смертью. Посылая походную аптеку в отряд атамана Кайгородова, мог, например, со своим специфическим юмором добавить: "Скажите, от известного душителя Урги и Забайкалья".

Назад Дальше