Связанного Унгерна посадили на подводу и продолжили движение. Заметив, что взяли неверное направление, он предупредил монголов об опасности нарваться на красных. Те никак не прореагировали на его слова. Заблудились они едва ли, но Унгерн отказывался верить в намерение Сундуй-гуна выдать его красным. Ему хотелось думать, что все вышло по ошибке, случайно. Предательство князя он отрицать не мог, однако степень измены могла быть различной.
Вскоре монголы натолкнулись на конный разъезд. Красных было всего десятка два, но они поскакали в атаку лавой, с криками "ура"; всадники Сундуй-гуна, в несколько раз превосходившие их по численности, немедленно побросали оружие. На Унгерна вначале никто не обращал внимания, наконец кто-то из кавалеристов подъехал к нему и спросил, кто он такой. Услышав ответ, спрашивающий, как записано в протоколе допроса, "растерялся от неожиданности"; затем, "придя в себя, он бросился к остальным конвоирам, и все они сосредоточили свое внимание на пленном Унгерне".
За обтекаемыми протокольными формулами чувствуется потрясение этих людей, обнаруживших, что худой грязный человек в поношенном монгольском халате есть не кто иной, как сам "кровавый барон". Наверняка они представляли его себе по-другому. Рассказывали, будто, когда Унгерн сказал им, кто он такой, первая реакция была: "Врешь!"
Начальник штаба Экспедиционного корпуса 5-й армии Черемисинов писал приблизительно то же самое: "Унгерн… лежал связанный в повозке, а по окончании схватки услыхал, что кто-то подошел и шарит в повозке, думая, что там лежат кули. Он окликнул его, а тот, в свою очередь, спросил его: "Кто ты?" Унгерн отвечал: "Генерал-лейтенант барон Унгерн". Тогда пришедший отскочил и зарядил винтовку, а потом побежал сказать своим. После этого прибыла целая группа, и Унгерн был взят в плен".
Кто именно захватил его, не совсем ясно. Считается, что это были конники Щетинкина, но не исключено, что Щетинкин лишь отобрал пленника у разведчиков 35-го кавполка (его командир Рокоссовский после госпиталя догнал полк буквально на следующий день), а их нечаянную заслугу приписал себе.
Как сообщается в его донесении, утром 19 августа он узнал от пленных о мятеже в Азиатской дивизии и местонахождении Унгерна, после чего всем отрядом (около 400 сабель) "двинулся к месту его дневки, имея целью, воспользовавшись в его банде разложением, захватить его". Ближе к вечеру разведгруппа из 17 человек заметила "беспорядочную группу конных" человек до 80, которые, "стоя на месте, были чем-то заняты". Разведчики "лихим налетом" атаковали их, при этом связанный Унгерн, лежа на подводе, командовал рассыпаться в цепь и отражать атаку, крича во весь голос: "Красные идут! В цепь!" Однако "монголы от неожиданности парализовались, что и способствовало захвату всех без потерь".
К этому времени подоспел сам Щетинкин. После "краткого опроса" он под конвоем из 20 человек отправил пленника в штаб 104-й бригады с приказом "в случае попытки со стороны бандитов произвести нападение и отбить Унгерна расстрелять последнего в голову".
Тех, кто потом его допрашивал, очень интересовало, почему он не покончил с собой. Унгерн ответил, что пытался сделать это дважды. Первый раз - в "момент пленения", когда люди Сундуй-гуна бросились на него и свалили с коня на землю. Он тогда успел сунуть руку в карман, где всегда лежала ампула с цианистым калием, но она куда-то пропала - очевидно, "была вытряхнута денщиком, пришивавшим к халату пуговицы". Позднее, уже со связанными руками, он каким-то образом хотел удавиться конским поводом и тоже неудачно, повод оказался "слишком широким". В результате произошло то, чего Унгерн боялся больше всего: он не погиб в бою, как "восемнадцать поколений его предков", а достался врагу живым.
Иван Павлуновский, полномочный представитель ВЧК по Сибири, хвастал, что поимка барона - его личная заслуга, он якобы все спланировал и организовал через своих агентов, но вряд ли ему можно верить. Это была скорее случайность, хотя советская пропаганда постаралась представить ее как подвиг красных бойцов. Обстоятельства, при которых Унгерн попал в плен, не афишировались, в сибирских газетах появились сообщения, будто вместе с бароном захвачен весь его штаб, 900 всадников и три боевых знамени.
3
На следующий день Азиатская дивизия подошла к Селенге и начала переправляться на другой берег. Красные пытались помешать переправе, но попали в ловушку в узком ущелье и отступили под огнем артиллерии и пулеметов с вершин соседних сопок. Правда, с бригадой Резухина соединиться не удалось, она форсировала Селенгу ниже по течению и сразу взяла курс на Хайлар. Те части, которыми до переворота командовал Унгерн, избрали другой, более длинный, зато менее опасный обходной маршрут - сбивая с толку преследователей, они направились в сторону Урги, чтобы обойти ее с юга, а уже затем повернуть на восток. Это был тот путь, по которому почти полгода назад пытались уйти в Китай остатки войск Чу Лицзяна, Го Сунлина и Ma.
Тем временем Унгерна из 104-й бригады передали в штаб 35-й дивизии, а оттуда пароходом по Селенге отправили в Троицкосавск. Перед начальником конвоя, комбатом Перцевым, стояла задача не допустить самоубийства пленника. "При движении парохода, - предписывалось в полученной им инструкции, - не давать возможности прогулки барона по палубе, как верхней, так и нижней. Ни в коем случае не впускать барона одного в ватер-клозет и уборную, а приставлять к нему в это время, кроме часового, стоящего у дверей, еще не вооруженного красноармейца". Когда возле Усть-Кяхты пароход из-за мелководья не мог причалить к пристани, Перцев сам на закорках перенес связанного Унгерна на берег. При этом будто бы сказана была "историческая" фраза: "Последний раз, барон, сидишь ты на рабочей шее".
В Троицкосавске располагался штаб Экспедиционного корпуса. Здесь Унгерна дважды допросили уже официально, с протоколом. На допросах присутствовали комкор Гайлит, его предшественник на этой должности Нейман, наштакор Черемисинов, начальник политуправления Берман и представитель Коминтерна при Монгольском правительстве Борисов. Вначале Унгерн отказался отвечать на какие бы то ни было вопросы, но на следующий день передумал. Методы, которые использовал он сам, чтобы заставить пленных говорить, к нему не применялись; более того - конвойным приказывалось "не допускать в его присутствии колкостей и грубостей, направляемых по адресу пленного". С ним обращались подчеркнуто вежливо, со своеобразным уважением, что, видимо, произвело на него впечатление. Согласно выбранной роли, он должен был молчать до конца, как если бы врагам досталось его мертвое тело, поэтому следовало найти какой-то предлог, оправдывающий и естественное любопытство, и понятное желание в последний раз поговорить о себе, о своих идеях, "толкавших его на путь борьбы". Вскоре оправдание было найдено: Унгерн заявил, что, поскольку "войско ему изменило", он больше не чувствует себя связанным какими-либо принципами и готов "отвечать откровенно".
Позднее, в Иркутске и Новониколаевске, его допрашивали еще несколько раз, причем вопросы часто задавались одни и те же. Он всегда отвечал терпеливо и спокойно. С удовольствием рассказывал, как к нему переходили "красномонгольские" части, как хорошо воевали зачисленные в Азиатскую дивизию красноармейцы. О репрессиях предпочитал говорить кратко: да, нет, не помню. Ургинский террор объяснял желанием "избавиться от вредных элементов", а когда ему напоминали о тех или иных убийствах, нередко отговаривался незнанием или самоуправством подчиненных. Даже тот несомненный факт, что семьи коммунистов вплоть до детей расстреливались по его личному приказу, он поначалу отрицал и признал это лишь под напором приведенных доказательств.
В первые дни плена Унгерн искал смерти. "Что, бабам хотите меня показывать? Лучше бы здесь же и расстреляли, чем напоказ водить", - будто бы говорил он конвоирам, но в последующие недели смирился и, может быть, находил своеобразное удовлетворение в том, что, по словам современника, с ним "носятся как с писаной торбой". Рассказывали, что с началом боев на монгольской границе, по войскам был разослан приказ штаба армии, предписывающий в случае поимки барона "беречь его как самую драгоценную вещь".
Барона не только не оскорбляли, напротив - оказывали всяческие знаки внимания, демонстрируя твердость режима, не имеющего нужды унижать побежденного врага. Красные командиры и политработники хотели поразить его блеском новой власти, разумностью построенного ею порядка. Этот пленник возвышал их в собственных глазах. Прежние победы Унгерна в боях с китайцами доказывали доблесть и профессионализм нынешних победителей, его зверства оттеняли их относительную мягкость. Как военные они уважали в нем достойного и храброго противника, а будучи людьми молодыми, не прочь были пофорсить перед ним, пустить ему пыль в глаза.
Русские эмигранты легко поверили в рассказы о том, что из города в город Унгерна перевозили в железной клетке, поставив ее на открытую железнодорожную платформу. Приятно было думать, что, приравняв его к дикому зверю и выставив на потеху толпе, большевики мстят ему за тот страх, который он им внушал. При этом невольно возникали ассоциации не только с Емельяном Пугачевым, но и с Наполеоном. Наверняка были люди, знавшие, что когда низложенный император бежал с Эльбы и высадился во Франции, маршал Ней обещал Людовику XVIII доставить его в Париж в клетке, как теперь Унгерна якобы возили по Транссибирской магистрали. Ни подтвердить, ни опровергнуть это нельзя, документов нет, но по другим, более правдоподобным известиям, из Верхнеудинска в Иркутск, а затем в Новониколаевск он был отправлен в отдельном пульмановском вагоне. С ним обращались вежливо, хорошо кормили, приносили советские газеты. Как сообщает Першин, в Иркутске барона "всюду возили на автомобиле, точно хвастаясь, показывали ему ряд советских присутственных мест, где заведенная бюрократическая машина работала полным ходом". Унгерн "на все с любопытством смотрел", но своего отношения к увиденному никак не выражал, разве что, намекая на засилье евреев, "резко и громко" говорил: "Чесноком сильно пахнет".
Возможно, впрочем, ничего такого не было, поскольку в Иркутск его привезли 1 сентября и в тот же день, после допроса в штабе Уборевича, отправили в Новониколаевск. И уж совсем невероятными кажутся рассказы о том, будто красные официально предлагали ему перейти к ним на службу, но он отказался.
В эмиграции рассказывали, что в плену он вел себя надменно и вызывающе, но писатель Владимир Зазубрин, в то время - редактор армейской газеты "Красный стрелок", присутствовал на допросе Унгерна в Иркутске и нарисовал иной его образ: "Он сидит в низком мягком кресле, закинув ногу на ногу. Курит папиросы, любезно предоставленные ему врагами. Отхлебывает чай из стакана в массивном подстаканнике… Ведь это совсем обиженный богом и людьми человек! Забитый, улыбающийся кроткой, виноватой улыбкой. Какой он жалкий. Но это только кажется. Это смерть, держащая его уже за ворот княжеского халата. Это она своей близостью обратила тигра в ягненка".
Как многозначительно отмечает Зазубрин, упирая на символичность своих сопоставлений, усы Унгерна растрепаны и концами опущены вниз, а у того, кто ведет допрос, они "острые, холеные, задорно лезущие кверху". Все эти наштакоры и начпоармы полны витальной силы, а у барона "сухая тонкая рука скелета с длинными пальцами и плоскими желтыми ногтями с траурной каемочкой"; он жадно тянется к коробке с дорогими папиросами, каких ему давно не доводилось курить, и на вопрос, можно ли его сфотографировать, отвечает с любезностью едва ли не подобострастной: "Пожалуйста, пожалуйста, хоть со всех сторон".
Конечно, Зазубрин увидел то, что хотел, а написал еще более того, что смог увидеть, но в наблюдательности ему не откажешь. По протоколам допросов тоже заметно: кроме понятной в его положении подавленности, Унгерн испытывал уважение и чувство признательности к своим врагам, оказавшимся вовсе не такими чудовищами, как они ему представлялись. За неожиданно джентльменское с собой обращение он платил почти полной откровенностью, делал комплименты тем, кому сам же сулил "смертную казнь разных степеней", и даже давал им советы относительно того, когда и каким образом лучше будет пересечь Гоби при походе Красной Армии в Китай. Унгерн вообще охотно делал политические прогнозы; он предвидел, например, войну между США с одной стороны и Японией в союзе с Англией - с другой, но вряд ли надеялся дожить до предсказанных им мировых потрясений. Относительно собственного будущего у него никаких иллюзий не было.
Суд и казнь
1
Советские газеты в это время об Унгерне вспоминают часто, но, в традициях новой прессы, информацию дают минимальную. В обычном, пока еще не казенном, а надрывно-пародийном стиле тех лет сообщается, что "железная метла пролетарской революции поймала в свои твердые зубья одного из злейших врагов" и т. п. Заодно, путая или сознательно смешивая барона с другим Унгерн-Штернбергом, передавшим секретные документы австрийскому военному агенту Спанокки, утверждают, будто он еще в 1909 году был сослан в Сибирь как австрийский шпион.
Совсем недавно старых генералов, арестованных у себя дома, в ЧК избивали и рубили шашками, но отныне жертвами бессудных расстрелов становятся люди безвестные. Новая власть почувствовала себя достаточно уверенно, чтобы не бояться открытых судебных процессов по политическим делам. При умелой организации, исключающей случайности, они могли стать мощным пропагандистским оружием. Впервые такой процесс прошел в Омске, в мае 1920 года, над министрами и чиновниками правительства Колчака. Его инициатором выступил личный друг Троцкого, предсибревкома Иван Смирнов ("сибирский Ленин"), и теперь, пафосно телеграфируя в Москву о поимке Унгерна ("окружен нашим авангардом и вместе со своим штабом взят в плен"), он предложил предать пленного барона суду Сибирского отделения Верховного трибунала.
На этот счет 26 августа были опрошены по телефону члены Политбюро ЦК РКП (б). Каменев, Зиновьев, Сталин и Молотов ответили, что не возражают; Троцкий оставил на протоколе собственноручную пометку, состоящую всего из одного слова: "Бесспорно". Мнение Ленина было более пространным: "Советую обратить на это дело побольше внимания, добиться проверки солидности обвинения и в случае, если доказанность полнейшая, в чем, по-видимому, нельзя сомневаться, то устроить публичный суд, провести его с максимальной скоростью и расстрелять". Иными словами, если материала для смертного приговора достаточно, можно судить; если нет - лучше казнить без суда.
За три с половиной года Гражданской войны в Сибири красным не удалось пленить ни одного белого генерала. Колчака выдали чехи, Зиневич в Красноярске сам отказался воевать. На Южном фронте наблюдалась та же картина: все крупные военные деятели Белого движения погибли или ушли в эмиграцию. В Екатеринодаре на всеобщее обозрение сумели выставить лишь выкопанное из могилы тело Лавра Корнилова, публично сожженное затем на костре из железнодорожных шпал. Унгерн стал первым пленником с генеральскими погонами, захваченным в боевой обстановке, поэтому со второй половиной поступившего от Смирнова предложения дело сладилось не сразу. Нашлись люди (Дзержинский в том числе), решившие, что для вящего пропагандистского эффекта суд должен пройти в Москве. Реввоенсовет РСФСР распорядился доставить барона в столицу, но сибирские деятели упорно продолжали добиваться разрешения судить его в своей вотчине. Аргументация была следующая: судебный процесс в Новониколаевске "будет иметь большое общественное значение, в отличие от Москвы, где Унгерна знают немногие лишь по газетным сообщениям и где суд пройдет незаметно". По этой логике процесс следовало устроить в Чите, Верхнеудинске или хотя бы в Иркутске, поскольку в Новониколаевске, за тысячи верст от Забайкалья, об Унгерне тоже знали исключительно по газетам, но для местной партийной и чекистской верхушки тут был вопрос престижа. В итоге просьбу удовлетворили, для чего понадобился еще один телефонный опрос членов Политбюро.
В ночь на 7 сентября Унгерна привезли в Новониколаевск, ставший официальной столицей Сибири вместо опального Омска, исполнявшего эту роль при Колчаке. Последние восемь дней жизни он провел не в подвалах здешней ЧК и не в тюрьме, а в отдельном доме, где кроме него и караула никого не было. За все эти дни его допросили только один раз, следствие использовало материалы предыдущих допросов. Чтобы, согласно указанию Ленина, закончить дело "с максимальной скоростью", предполагалось единственное судебное заседание. Свидетелей решили не приглашать, так как подсудимый не скрывал своих преступлений. Его признаний с избытком хватало для заранее известного приговора.