Годы огневые - Вадим Кожевников 12 стр.


ЗА КЛУБНЫМ РУНОМ

Словом, мы сейчас очень заняты, очень спешим и торопимся. У каждого из нас имеется свой календарный план, но он таит большие провалы между работой и собраниями, и эти провалы мы стремимся заполнить хорошо организованным отдыхом. Желание это вполне справедливое и естественное. И вот в выходной день, начитавшись до ломоты в глазах, часам этак к 7 вечера откладываешь в сторону книгу и, еще раз умывшись, облачаешься в белую сорочку. С трагическим лицом удавленника с трудом затягиваешь перед зеркалом узел галстука, потом садишься, неловко растопырив ноги, чтобы не помять острые складки брюк, на стул и, страдая, предаешься раздумью.

Перебрав ряд увеселительных возможностей, ты их отвергаешь либо в силу их финансовой сложности, либо же просто потому, что они не отвечают сегодняшнему настроению. Постепенно ты набредаешь на простую, мало оригинальную, но уютную мысль: пойти в клуб.

Шагая с вкусным хрустом по белому снегу в новых парадных галошах, ты предвкушаешь удовольствие встречи с приятелями, продумываешь заранее остроты и шутки и торжествующе улыбаешься подмороженной сини неба, украшенного опрятными звездами.

Клуб сияет гранью стекол во тьме ночи, как шикарный океанский пароход или как огромная люстра, прикрепленная голубой колонной прожектора к заклепке луны. Твои уши волнует музыкальное, правда, несколько затхлое, но все–таки благоухание кекуока. Ты уже видишь просвечивающий сквозь толщи стен профиль Лиды или Лизы с бодро вздернутым носом, посыпанным лиловой пудрой. Сквозь музыкальную икоту начинаешь различать ее рассыпчатый "такой милый, такой славный" голос. Ты стремительно взлетаешь по ступенькам клуба. На равнодушное требование контролера ты шикарным движением вырываешь из бокового кармана бумажник, вытаскиваешь книжку члена клуба и уже пытаешься поймать свой отраженный облик в холодном стекле зеркала, как рука контролера преграждает твой путь и тот же неумолимый голос отдает тебя в плен отчаянию: "Сегодня по специальным билетам; отойдите, гражданин, с прохода и не мешайте проходящей публике".

Ты судорожно раскрываешь членский билет, показываешь листки, пестро залепленные марками. Ты лепечешь дрожащим голосом, что тобою, дескать, все членские взносы уплачены, о том, что ты ударник. Ты начинаешь робко умолять, чтобы тебя пустили внутрь повидать товарищей, может, они достанут билет, ты предлагаешь в залог того, что непременно вернешься, все документы, ты нежно уверяешь, что вовсе не собираешься попасть в зрительный зал, а хочешь только сыграть одну–две партии в шахматы с приятелем, пойти в комнату отдыха и посмотреть там новые журналы. Но контролер непоколебим, он равнодушен к твоему смятению и отчаянию.

Наконец ты требуешь зав. клубом, тебе его обещают прислать. Ты стоишь в холодном оцепенении у холодной стены, твои уши стонут от трагической боли последнего звонка. Ты погиб!

Но вот увидел знакомый, родной облик Захара Икуткина, культмасса твоего завода. Он стоит в счастливой позе перед зеркалом. "Захар Петрович, - говоришь ты, извиваясь от умиления и надежды, - у вас лишнего билетика нету?" Захар Икуткнн вытягивает из мрачной бездны своего кармана пачку билетов, с бездушной медлительностью протягивает тебе десяток и мило спрашивает: "Хватит? А то их у меня - прямо карманы портят". Ты восторженно хватаешь билет, даешь контролеру оборвать корешок и несешься в раздевалку.

Сегодня семейный вечер. В клубе необычайно много народу. В фойе организовались танцы. Лица у всех оживленные, улыбающиеся. Ты тоже подчиняешься общему веселью и протискиваешься сквозь кольцо зрителей. Пары кружатся в вальсе с серьезными сосредоточенными лицами, в нужных местах они энергично друг другу улыбаются. Специальные дежурные по клубу подозрительно следят за осуществлением правильной методики танца. И если какая–нибудь парочка позволит себе что–либо, намекающее на нечто фокстротное, такую парочку за злостную контрабанду дежурные демонстративно изгоняют.

Ты стоишь и смотришь; постепенно ритм танцевальной музыки начинает отождествляться у тебя в голове с грохотом телеги, несущейся по булыжной мостовой. И ты покидаешь танцующих.

Но предположим, что ты не умеешь танцевать, а ведь тебе хочется, ведь танцы - великолепная штука. Ты присоединяешься тогда к группе физкультурного танца и здесь под руководством утомленного до хрипоты инструктора быстро овладеваешь чересчур уж несложной техникой физкультурного танца. Ты приседаешь, хлопаешь в ладоши, вращаешься на одном месте, взявшись за руки, скачешь в хороводе - в общем, целиком подчи–няешься произвольной импровизации инструктора. Но постепенно усталость овладевает тобой, и ты начинаешь ощущать, что в физкультурном танце уж что–то слишком много "непосредственного". Тебе надоело подражать подчас очень целепым движениям. Ты хочешь, что называется, "показать себя"; может быть, ты умеешь декламировать, может быть, ты даже пишешь стихи и тебе их хочется прочесть вслух, может быть, ты хороший физкультурник. В общем, в каждом человеке имеются несметные скопища различных способностей, и ими хочется поделиться с окружающими.

Блестящие мастера самодеятельности и веселья - -это массовики. Но не все клубы сумели правильно оценить это. Массовиков нужно иметь во всех кружках, иначе работа кружков будет протекать в мистической неизвестности. Взять к примеру фотокружок: ну что бы, казалось, в его работе можно было внедрить в массы, кроме хорошо или плохо исполненной продукции? А технику самого дела вы забыли? Разве нельзя на любом вечере вынести фотоаппаратуру в фойе к людям и здесь производить съемку, тут же проявляя и печатая карточки, объясняя сущность этого дела? Разве это не было бы лучшим выходом из пределов комнатной замкнутости работы кружка? Уличные бульварные фотографы, работающие с магической таинственностью возле своих ящиков, собирают вокруг себя кучи зрителей. Значит, не всем знакома техническая сущность фото.

Товарищи драмкружковцы, сколько огорчений и ссор возникает у вас на почве неподеленных ролей, сколько страданий причиняет вам то, что в пьесе мало ролей, а вас много. Вот вам огромное поле деятельности. Разве вы не могли бы систематически устраивать в клубе громкие читки? Художественное чтение приобретает у нас все большую популярность. Но нет, вожделение к огромным формам настоящих театров заслоняет у нас зачастую этот участок интересной и благодарной работы.

В работе наших клубов существует какая–то незыблемая яростная любовь к монументальным формам работы. Если в клубе идет постановка, то она непременно сопровождается ленивыми никчемными блужданиями по фойе в антрактах, если вы вздумали зайти в какую–нибудь секцию клуба, закрытая дверь ответит на ваш робкий стук суровой немотой. Во время многочисленных докладов с их громоздкой напряженной тишиной клубная работа сочувственно замирает, и нет того, чтобы взять да и организовать в перерыв доклада танцы или игры. Зато уж если вечер танцев, то весь клуб будет сотрясаться в гулком грохоте ног. Но чтобы сочетать одновременно все многообразие клубной работы, чтобы каждый посетитель имел возможность активно включиться в яркую и разнообразную работу клуба - этохю у нас еще нет. И что же в результате? А в результате вот что: клубные кружки в своей работе придерживаются мрачной таинственной замкнутости - это скорей не кружки, не секции, а секты, с наглухо закрытыми дверями, где под табличкой "Драмкружок", "Фото", "Изо" висят суровые предупреждения, что входить, мол, посторонним не рекомендуется. Кружковцы с явно недосягаемым превосходством смотрят на свежих посетителей, лица кружковцев замкнуты и сердиты, они заняты, они вечно готовятся к каким–то сверхторжественным грандиозным выступлениям. Ведь клуб, по их мнению, - это лаборатория, где они готовят себя к высокой деятельности, а посетители клуба - это так, принудительный ассортимент.

Но вот что же остается делать обыкновенному рядовому члену клуба, который не посвятил себя тому или иному славному ордену "драм", "фото", "изо" и т. д.? Что делать ему, если у него в доме тесно и крикливо от маленьких детей, что делать ему, когда хочется просто по–человечески потолковать со своими приятелями о производстве, о самом себе? Да вообще мало ли есть о чем поговорить со своими друзьями! Ему хочется уютной спокойной обстановки, хочется немного развлечься. Ведь клуб потенциально может вполне удовлетворить такого человека.

В Пролетарском районе Москвы, возле площади им. Прямикова, есть тощая церковь, носит она, кажется, имя преподобного Сергия; погруженная в сырость дряхлых тополей, церковь взметнула в небо облезлые кулачки куполов. И вот здесь, в ее мрачных сводах, догнивают старинные старушки и старички. А во дворе церкви - клуб. Ситуация очень необычная для нашего времени. Клуб им. Баскакова - очень маленький, вместимость не более 500 человек.

Весь клуб недавно отремонтирован, и потому в нем все так ярко и чисто. Миша Растопчин с графом Растопчиным, московским генерал–губернатором (помните в "Войне и мире"?), в родословной связи не состоит; рабочий, бывший Красноармеец, коммунист. Миша Растопчин завклубом, завхоз, завфин и прочая и прочая - ведь он за недостатком в штате совмещает в себе чуть не десяток должностей. Растопчин водит меня по клубу - и, еле сдерживая ликующую улыбку, с наслаждением вдыхая сладостный для него запах свежей краски, говорит:

- Ты, если что заметил плохое, прямо говори, мне это сейчас важнее всего. Хочу, чтоб мой клуб был самый лучший. Понял?

Ну как не понять. Да, клуб хорош; правда, в нем нет ослепительной театральной мощности, ведь зрительный зал всего на 500 человек, но в нем уютно и удобно, а это главное. А ведь трудно было приспособить берложий приземистый флигель, раздвинуть его незыблемые капитальные стены и в сырые щели окон вправить куски светлого неба. Растопчин говорит о клубе долго и с увлечением. Он жалуется, что клуб территориально отдалей от самого предприятия - завода "Электропровод". Ему бы хотелось, чтобы рабочие после работы заходили в клуб просто так, посидеть, поговорить. Двери всех секций открыты, кто чем хочет, тем и занимается. Дежурные инструкторы организуют хоровое пение, танцы, физкультурные занятия, учат рисовать, фотографировать, чтобы, в общем, люди чувствовали себя в клубе, как дома, а то и лучше. Кто не хочет заниматься ничем, пусть сидит в буфете за чистеньким столиком, пьет чай и балакает. Нужно добиться того, чтобы посещение клуба было не случайным, а стало привычкой!.

- Вот организовал я курсы кройки и шитья, - продолжает Растопчин. - Женщин набралось много, в быту это необходимая штука. Пришли, конечно, с одной целью - научиться шить и больше ничего. Но, когда вгляделись в клубную работу, втянулись, стали принимать участие. Вот курсы давно уже окончили, а в клуб все равно ходят. Среди них было очень много отсталых. Нужно уметь заинтересовать клубом. Такие вот утилитарные курсы дают блестящие результаты. Словом, - заканчивает Миша, - вот церковь рядом работает по всем правилам церковного дела, а чувствую я, что хочешь ты озаглавить свою статью "Кто кого" или еще что–нибудь в этом духе, а глупо будет. Ты не обижайся, - ну разве можно сравнивать трактор и ослепшую, с трясущимися от старости ногами клячу?

Миша подошел к окну и щелкнул шпингалетом - новым, добротным, напоминающий ружейный затвор, - распахнул форточку, и громкоголосые шумы города в пестроцветном сиянии ворвались в шумы клуба и слились с ними.

Выйдя из клуба, я заглянул в раскрытые двери церкви, в сумрачной мгле сквозь желтые мерцающие огни свечей я увидел тощие лики угодников. Несколько темных фигур копошилось в поклонах, священник тянул что–то унылое, панихидное - жуть.

Я двинулся дальше, и наша веселая московская улица огромыхнула меня живительным светом и шумом.

1932 г.

ПРЫЖОК С НЕБА

Лондон. 1697 год. Сырость, слякоть, туман. Моросит мелкий, холодный дождь. Гулко стучат колеса кебов о неровную скверную мостовую. Еще рано, нет 5 часов, но люди из–за густого тумана идут ощупью, разгребая руками сизую мглу. Юные клерки с согнутыми преждевременно позвоночниками, с бледно–зелеными лицами, кутаясь в потертые пледы, торопятся пробежать быстрее пространство, отделяющее их полутемные, холодные мансарды от банков и контор, в которых они просиживают по десять часов на высоких стульях за покатыми конторками, набивая годами работы мозоли на тощих ягодицах. Изредка в тумане мелькнет тусклое пятно фонаря экипажа, потом опять липкая серая мгла затягивает глаза сырой пленкой.

Люди идут скорчившись, плотно стиснув губы, стараясь как можно меньше наглотаться ядовитого туманнослякотного лондонского воздуха. Слышатся отрывистые фразы, они исходят откуда–то из недр желудков - глухо, как у чревовещателей. Английский язык, очевидно, в некоторой мере обязан лондонскому климату своим невнятным, сквозь зубы процеженным глухим тембром.

Слизь тумана все больше и больше набухает темнотой и влагой. Внезапно приличие протухшей, отсырелой погоды было разрушено криком и шумом сбегающейся к маленькому ювелирному магазину толпы. Вероятно, кого–нибудь в тумане сшибло экипажем. Но нет, слышны хохот, свист, вой, улюлюканье и гогот; оказывается, лондонские джентльмены могут достаточно широко раскрывать рот, разрушая привычные понятия о чопорном сомкнутоустом диалекте, и уснащать свою речь словечками, свойственными в отсталых странах только работникам гужевого транспорта. Предметом внимания лондонской толпы был высокий сухощавый человек с узкими обвислыми плечами, судорожно сжимавший костлявыми желтыми пальцами металлический стержень, на котором было растянуто наподобие тента восьмиугольное перепончатое перекрытие из шелка. Толпа гоготала и улюлюкала, более экспансивные джентльмены делали попытки попасть в бледное лицо человека комками жирной, упитанной навозом грязи. И если бы не энергичное вмешательство величественного алебардиста, первому изобретателю зонтика пришлось бы очень плохо от разъяренной толпы лондонских джентльменов.

Конечно, это крошечное и сиротливое человеческое дерзание не было оснащено высокими помыслами. Может быть, это была вылазка бытового наивного техницизма. Может быть, это был также своеобразный вид протеста против закисшего в веках "знаменитого" английского консерватизма. Прошло много лет, прежде чем зонтику суждено было стать радикальным защитительным средством от дурной погоды, и он завоевал мир, как его теперь завоевали интернациональные орудия быта - примусы и бритва "жиллет".

Величайшие изобретения, взрывая своей мощью целые эпохи, разрушая старые, создавая новые общественные отношения, рождаются и питаются основной силой человечества - общественной необходимостью, и если таковой нет, изобретению, как бы величаво оно ни было, суждено рассыпаться прахом. Лондонский чудак с зонтиком смешон и жалок. Чайник Уатта был бы историческим слабеньким анекдотом, если бы его принцип, заключенный в стальной корпус паровой машины, не был могучим орудием в триумфальном шествии молодого и любознательного тогда капитализма. Когда впервые человек с отчаянной смелостью бросился в небо на полотняных крыльях с вываливающимися наружу внутренностями тяжелого слабосильного мотора, - он был беззащитен и героичен. Упав на землю в руинах биплана, он умирал в величавом сознании своей победы, и это было замечательно. Но и теперь, когда в небе по–земному скучно, тошнит в бумажные фунтики степенных благодушных пассажиров, героика неба не иссякает - она принимает только иные формы. Воздухоплавание завоевало человеческое доверие, и теперь в пассажирский самолет садятся с таким же суетливым равнодушием, как в поезд Москва - Химки, только в аэропорте властвует идеальная организованность и потрясающая чистота.

Нервный, трусящий пассажир долго и горячо трясет смущенному летчику руку, умоляя его потными взволнованными глазами "везти поосторожней". Такому пассажиру нужна гарантия: присутствие своеобразного воздушного спасательного круга - парашюта, только он может вернуть ему потерянное душевное равновесие. И когда его подводят к сиденью и, указав пальцем, скажут: здесь, здесь лежит парашют, пассажир, успокоенный, садится в кресло и летит. И даже самые чувствительные небесные ухабы, подъемы и ямы (небесные дороги, нужно сознаться, значительно хуже наших гудронированных дорог) не могут сронить с губ пассажира снисходительной довольной улыбки. Ибо он знает, что в случае чего - он "прыг и готово", плавно и спокойно спустится на землю на парашюте. Правда, спокойствие и плавность спуска - это понятие относительное. Но факт, что при знании хотя бы элементарной техники парашютизма человек может иметь гарантию благополучного спуска.

В кровавые годы завоевания человеком воздуха авиатору при малейшей аварии грозила бесспорная смерть. Он был там, в воздухе, беззащитен в своем героизме. Теперь, когда лёт по большим небесным дорогам становится тесен от слишком большого движения, авиатор на мощном аппарате, где каждая случайность предусмотрена напряжением высокой технической мысли, может не только сам благополучно спуститься на землю на парашюте, но и спустить на более мощном парашюте самолет с выключенным мотором. На пассажирских самолетах есть парашюты, на которых можно спускаться целыми коллективами.

Как же так, когда люди падали на землю, никто из них не озаботился о своей хотя бы относительной безопасности! Ведь принцип парашюта был известен человечеству еще задогло до аэронавтики. Еще в XV веке великий Леонардо да Винчи дает целый ряд практических воплощений этого принципа. В 1797 г. известный французский воздухоплаватель Гарнерэн, выбросившись из корзины аэростата, производит с высоты 1000 м благополучный спуск на парашюте. На протяжении затем более чем сотни лет аппарат этот стоит вне интересов людей, занимающихся аэронавтикой. Парашют делается достоянием акробатов и канатоходцев. И только мировая война 1914–1918 гг. вытащила из архивов истории старый, забытый парашют. Правда, единичные исследователи продолжали работать над парашютом и до империалистической войны. Среди них нужно отметить изобретателя Г. Е. Котельникова, который еще за несколько лет до мировой войны разработал хороший образец парашюта, с честью выдержавший потом испытание.

Перепончатое чудовище, распростертое над головой лондонского чудака и разорванное на части толпой, легко пережило маленькую трагедию наивного человека. Оно заняло прочное место в домашнем обиходе всего населения земного шара, оно заняло почетное место в одном из самых величественных завоеваний человечества - воздухоплавании. Предельная скорость падения человеческого тела - 200 км в час. Самолет басово клокочет пропеллером, захлебываясь в синеве неба. Авиатор с головой в кожаном шлеме улыбчиво моргает инструктору, потом становится одной ногой на борт, за спиной у него сложенный в пакет парашют, грудь опоясана мощными лямками, правая рука прижата к груди, пальцы крепко стиснули вытяжное кольцо парашюта. Слегка откинувшись назад, авиатор делает прыжок и ныряет вниз головой, в 1500‑метровую глубину.

Назад Дальше