Петерс сидел, она стояла за ним, и он опять говорил о своем революционном прошлом и долге перед партией, вспоминая геройские времена Сидней-стрит и ужасы царского времени. Она, незаметно для Петерса и все время глядя поверх его головы, через копну его каштановых волос, в глаза Локкарту, осторожно вложила заранее приготовленную записку в одну из книг, лежавших у нее под рукой. Он с ужасом смотрел, как она это делает, и высчитывал угол зеркала, висевшего между ней и Петерсом и книгой, куда была вложена записка. Но Петерс, не замечая ничего, продолжал рассказывать о своих геройских подвигах с пятнадцати лет на пользу социализма. И после того, как Петере увел ее, Локкарт бросился к тому Карлейля.
Это была "История французской революции". Записка была короткая: "Ничего не говори. Все будет хорошо". В эту ночь он не спал, он бродил по комнатам. Он думал о том, куда его ведет его дорога, потому что теперь он твердо знал: из Кавалерского корпуса московского Кремля дорога поведет в мир ответственностей, конфликтов и перемен. Он не закончит здесь свои дни, он вернется к себе в Англию.
У Горького был рассказ, я слышала его в его устной передаче. Его невозможно найти в полном собрании его сочинений, он, вероятно, никогда не был написан, а если и был, то был уничтожен, потому что ни в "Заметках", ни в "неоконченных произведениях" его нет. Он в 1923 году, в Саарове, рассказал его домашним, как он это часто делал, вечером за чайным столом.
Рассказ должен был называться "Графиня". Чекист, кровожадный фанатик, преданный партии, безжалостный и жестокий, арестовывает людей, расстреливает их, но ему все мало: он хочет, чтобы в руки ему попалась графиня, настоящая, одна из тех, о которых он читал в книгах или знал понаслышке. Но графини нет. Имеются жены министров, есть жена губернатора, и он ждет, он знает: графиня будет, будет для него, ее приведут к нему. Наступает день (в разгаре "красного террора"), он сидит у себя в кабинете, подписывает смертные приговоры, курит и думает о величии происходящего. И вдруг открывается дверь и входит его помощник, обмотанный пулеметными лентами, с маузером на поясе. Стирая с лица пот, в шапке набекрень, он говорит чекисту:
– Иди. Твою привели…
Я помню, что ночью, оставшись вдвоем с Ходасевичем, и он, и я согласились друг с другом, что Горький этого рассказа или не напишет, или если напишет, то никогда не напечатает, и даже, может быть, сказал В. Ф., "он его в своих бумагах не оставит". И я согласилась с ним, и только некоторое время спустя, когда разговор стал затихать, выяснилось, что мы говорим о разном: я чувствовала неловкость в рассказе оттого, что Горький жил теперь с "графиней", которая играла в доме роль его жены. Но Ходасевич вовсе об этом не думал: он думал о Петерсе.
Но до того, как Локкарт вернулся к себе на родину, прошло не менее двух недель. Только теперь все было по-иному: Мура приходила ежедневно, приносила (все из того же неисчерпаемого американского Красного креста) сардинки, вино, масло и сама вместе с ним ела эти яства или только делала вид, что ест. Голод в Москве стоял острый, и даже в столовой, где Чичерин и Карахан угощали завтраками германских, скандинавских и персидских дипломатов, часто бывал жидкий суп и перловая каша, и тяжелый сырой хлеб, полный соломы и плохо перемолотого овса. Это было только начало. Через полгода уже не было и этого, и только тогда идейные спартанцы на верхах правительства после долгих колебаний начали организовывать, хотя бы для ответственных работников и их гостей, сносное питание. Долгие колебания не давали им этого сделать раньше, потому что – надо это признать – идейным спартанцам, поколению, родившемуся между 1870 и 1890 годами и воспитанному на социал-демократических принципах, было нелегко и непросто признать, что население делится на тех, кому необходимо иметь кусочек мяса и фунт сахару в месяц или новые калоши, и на тех, кто может обойтись без этих роскошеств (если, конечно, он не был контрреволюционером) . Такие категории не входили в их план, и пухнувшие от голода дети мелких советских служащих, и умирающие на скамейках бульваров старики-пенсионеры, которым, разумеется, нельзя было давать карточки первой категории, даваемые ответственным работникам, как-то не входили в схему людей, имевших, по старомодному выражению, идеалы и идеи героев, которым они поклонялись. В этом последнем поколении "чистых" революционеров, со всей их нетерпимостью к врагам, людей, насаждавших "красный террор", были еще живы принципы, по которым они своих не убивали и голодом не морили и оценку человека производили, принимая во внимание не только его настоящее, но и прошедшее, и возможное будущее.
Но дифференциация была произведена, и очень скоро. Только благодаря дифференциации в рангах они и выжили, другого выхода у них не было. От Ленина до академика И. П. Павлова и от Горького до опоры режима, палачей ВЧК, а также поэтов, воспевающих их, и актеров, развлекающих их, люди были первой категории. Среди остальных граждан, по Дарвину, выживали наиболее приспособленные.
Мура приходила на час, на два, и их обоих, по распоряжению начальства, оставляли вдвоем. Они почти не говорили о будущем, т. е. о том времени, когда он будет освобожден; оба понимали, что это будет концом их отношений, потому что ему не дадут и недели прожить на свободе в Москве. Они говорили о прошлом. И он пытался узнать подробности ее жизни в настоящем, что она ест и куда ходит. И он два раза заставил ее рассказать о ее недавнем сидении в тюрьме с вдовой бывшего военного министра Сухомлинова, которая оказалась сильной женщиной, поддерживала всех вокруг и пошла на смерть без страха. Мура рассказала о своем освобождении и как она вышла на улицу и пошла, как во сне, не в ту сторону, куда надо было. И долго шла, пока не сообразила, что идет совсем не туда. Одного она ему не рассказала: при первом допросе, когда она отрицала свою близость с ним, из толстого дела, лежавшего на столе, были извлечены пять фотографий и показаны ей: она в объятиях Локкарта, она у него на коленях, они оба в постели. И тогда она потеряла сознание, в первый раз в жизни. Когда она пришла в себя, пришлось попросить полотенце или просто тряпку: ей вылили на голову графин воды. Над ней стоял Петерс.
Когда она теперь приходила в Кавалерский флигель, на ней все еще были красивые и дорогие вещи, сделанные у дорогих портних года два-три тому назад. Их было мало, и они грозили превратиться в лохмотья: шить она не умела, не была научена, стирать было не в чем, да и нечем: не было ни горячей воды, ни мыла. Наступали холодные ночи, на деревьях вокруг Арбатской площади, во дворах Хлебного переулка, где она продолжала жить на истерзанной мебели, почти уже не было листьев. Голые сучья впервые казались людям страшными, зловещими предвестниками гибельной зимы. Первой убийственной зимы, и может быть – не последней.
Вертемон скрылся (он прятался в шведском посольстве); Рейли ушел в подполье, все еще грозясь единолично опрокинуть вверх дном если не Россию и не Москву, то по крайней мере Кремль, подарить Японии Сибирь, а Англии – Кавказ. За ним рыскали по всем углам столицы и пригородов, но он оставался неуязвим. Немногие французы и англичане, которые были на свободе, выйдя из Бутырской тюрьмы, ожидали освобождения Локкарта, чтобы вместе с ним уехать в Архангельск и Швецию. Русские, замешанные в делах Рейли или просто его знакомые, были выловлены и ликвидированы. Мура приносила Локкарту вести об исчезновении того или другого москвича, которого он знал (а знал он очень многих), о победах союзников и неизбежном поражении Германии, а может быть, и скором мире; о гражданской войне, которая теперь была уже в полном разгаре на юге, и о Сибири, где чехи противостояли посланным туда частям Красной Армии.
Но больше всего они говорили о своей любви. И иногда Мура спрашивала себя, что ее ждет, и с кем, и где? Он уедет, его конечно вышлют, и даже наверное вышлют очень скоро, потому что в день, когда в Англии узнали об его аресте, в Лондоне арестовали Литвинова, и теперь, по слухам, готовится обмен, и прервутся всякие, даже неофициальные, отношения между обеими странами. Его вышлют. А она останется. Из них обоих он был гораздо более склонен к иллюзиям и к англо-саксонскому "все образуется". Она была такая трезвая, такая серьезная, умная и зоркая. Она сумела сделать все, что могла, для его освобождения, и она будет делать все, чтобы облегчить ему отъезд. Но больше ничего она для него сделать не может, да ему и не надо будет больше ничего от нее. Но что она может сделать для самой себя? Ничего. Это не в ее силах. Она не уедет, она останется здесь, в холоде и голоде, в эпидемиях сыпного тифа и испанки, с этими шелковыми и бархатными лохмотьями на плечах, с этой зловещей фамилией, оставленной ей убитым Иваном Александровичем Бенкендорфом, третьим секретарем русского посольства в Берлине. Без крыши над головой, куда она могла бы приткнуться после того, как Хлебный переулок будет ликвидирован.
А люди? Нет больше никого, а если кто и есть, отпущенный после допросов (что сомнительно, – разве что кухарка и дворник), то ведь они боятся теперь каждого, кто имел отношение к Локкарту, к Рейли, к Хиксу, к Вертемону и Лаверню, к Марье Петровне, которая давала им уроки русского языка, и к Ивану Ивановичу, певшему им под гитару "Глядя на луч пурпурного заката", –
Стояли мы на берегу Невы.
Вы руку сжали мне.
Промчался без возврата
Тот сладкий миг!..
Его забыли вы…
Петерс на следующий день после прихода с Мурой явился со шведским генеральным консулом: он хотел показать консулу, что Локкарт жив, что его не пытали в подвале ВЧК, как об этом пишут в европейской прессе, что он получает ту же пищу, что и сам Петерс. Еще прошел день, и "Известия" опубликовали письмо Маршана. Хотя имя Локкарта в нем не упоминалось и Локкарт теперь окончательно был уверен, что его не расстреляют, он начал опасаться, что ему дадут долгий срок заключения, долгий срок одиночки – десять, пятнадцать лет, может быть, больше.
26 сентября в передней кремлевской квартиры отворилась дверь, и он увидел Карахана. Он пришел спросить, возможен ли, по мнению Локкарта, в ближайшем будущем мир между союзниками и большевиками? Он сказал, что Локкарта судить не собираются, что он, по всей вероятности, будет скоро выпущен. Когда он ушел, Локкарт раскрыл Шиллера и, чтобы собраться с мыслями, начал переводить на английский язык монолог Вильгельма Телля:
Пройти он должен
Пустынную долину. Нет другого
Пути в Кюснахт. Я здесь подстерегу
Его. Какой благоприятный случай!
Я все свершу, стрелой его настигну,
И будет тесен для погони путь.
Итак, кончай, наместник, счеты с жизнью!
Твой час настал. Ты должен умереть!
В субботу, в шесть часов вечера Петере пришел вместе с Мурой. Он выглядел счастливым. На нем была кожаная куртка и щегольские брюки, маузер, и широкая улыбка на лице. Он объявил, что во вторник Локкарт будет выпущен. Он был весел, что-то озорное было в его лице. Он обещал дать Локкарту два дня, чтобы тот мог собраться, в четверг ему придется оставить Москву. Затем, нисколько не смущаясь присутствием Муры, он начал говорить о заговоре. Он считал, что американцы тоже, не менее других, замешаны в нем (это был намек на К. Д. Каламатиано, который позже был расстрелян, как и А. В. Фриде). Потом он спросил, почему Локкарт не хочет остаться навсегда в России, стать русским советским подданным, работать на пользу революции? Будущее, сказал он, через десять, двадцать лет будет прекрасным и Россия – самой прекрасной, счастливой и свободной страной в мире. "Мы дадим вам работу. Мы вас используем. Капитализм обречен, ведь так?"
"Он, видимо, не понимал, – писал Локкарт через двенадцать лет в своих мемуарах, – как я мог уехать и оставить Муру". Когда он вышел и Мура осталась с Локкартом одна, они смеялись, и плакали, перебивали друг друга, и обнимались. Мура рассказала, что французы, арестованные в начале сентября, до сих пор сидят в Бутырках и Уордвелл посылает им продукты ежедневно, американской снедью кормит всех своих и ее, и на всех у него хватает, никому отказа нет. И что была страшная сцена недавно между датским посланником и Чичериным, когда посланник вдруг решил, что ВЧК решила расстрелять Локкарта. Он телеграфировал об этом в Лондон. Ллойд-Джордж немедленно послал угрожающую телеграмму наркоминделу. И что все потеряли надежду, пока Ленин был между жизнью и смертью. Все успокоились, когда опасность миновала. Говорят, когда он пришел в себя, первое, что он сказал, было: "Остановите террор!" И вот решено: выпустят и вышлют, и Локкарта, и всех остальных. Его обменяют на Литвинова, который сидит со 2 сентября. Как только Локкарт переедет финскую границу, Литвинов выедет из Англии, обмен будет в Бергене. Она так и сыпала новостями. Хикс, Гренар и Вертемон спрятались в бывшем американском консульстве, но чекисты их выловили оттуда. И Хикс не знает, удастся ли ему, успеет ли он между тюрьмой и поездом жениться на Любе Малининой.
Поздно ночью она ушла, и Локкарт понял, что будущее не сулит ему ничего хорошего: он никогда не вернется больше в этот город, в эту страну, к этой женщине. Он почувствовал, что не в силах уехать. Он думал о предложении Петерса остаться в России, остаться с ней навсегда. Не расставаться. Он думал о том, что Садуль решился на это, что молодой Пьер Паскаль тоже решил не возвращаться во Францию . И, вероятно, Маршан. Но он также знал, что он никогда не сможет стать большевиком и что у него есть родина и долг перед ней и теми, кто его послал сюда восемь месяцев тому назад, и он должен отчитаться перед ними и объяснить свое поведение.
Мура теперь была больна: высокая температура, слабость, головные боли. Она продолжала приходить, зная, что выхода нет, что будет то, чего избежать нельзя: разлука, и почти наверное – разлука навсегда. Она теперь с утра до вечера была с ним, несмотря на то что едва стояла на ногах. Воскресенье и понедельник были их последними днями, никто не мешал им. Во вторник, 1 октября, Карахан зашел проститься. В среду вечером назначен был день отъезда Локкарта и других из Москвы, и во вторник его повезли под стражей на квартиру в Хлебном переулке.
В последнюю минуту Петерс дал Локкарту свою фотографию на память, подписанную им, и, стараясь это сделать незаметно, вложил в руку Локкарта письмо к своей жене в Англию. Они простились.
Чтобы закончить историю этого, не совсем обычного, чекиста, необходимо сказать несколько слов о его конце: в 1920-х годах его жена и дочь, после долгих стараний, получили от советского правительства разрешение и приехали к нему, но он оказался женат на другой женщине, не будучи разведенным. Английская жена поступила прислугой (по другим сведениям – кухаркой) к известной американской коммунистке, жившей годами в Москве, Анне Луизе Стронг. Стронг была долгие годы в Москве редактором коммунистической газеты на английском языке. После того, как в 1950 году Сталин обвинил ее в шпионаже и выслал из Советского Союза, она переехала в Китай, сделалась поклонницей Мао и там закончила свою жизнь. Дочь Петерса Мэй в 1933 году училась в балетной школе, а потом поступила телефонисткой в английское посольство в Москве (когда отношения между СССР и Англией стали нормальными). По советским законам она считалась советской гражданкой, по английским – англичанкой. В конце 1930-х годов ее взяли на улице в Москве агенты ОГПУ: в 1952 году она была приговорена (после двенадцати лет тюрьмы) к десяти годам концлагеря. В 1955 году она еще была жива. Несмотря на все попытки английского правительства снестись с ней и вызволить ее из России, ей не удалось выехать в Англию, где она родилась.
Что до самого Петерса, то в 1930 году мы находим его сердитую и крикливую статью в номере "Известий" от 19 декабря – тринадцатилетний юбилей существования ВЧК – ОГПУ. Дифирамбы Дзержинскому (он умер в 1926 году) заполняют большую часть одной страницы газеты, на другой – статья Петерса о негодяях, которые едва не погубили молодую большевистскую Россию, и только бдительность ВЧК, Дзержинского и его самого, Петерса, спасла Россию от восстановления монархии и капитализма. Тут среди самых злейших врагов названы Черчилль и Пуанкаре, Локкарт, Рейли и Вертемон, замышлявшие гибель революции и раздел России, подкупавшие подонков русского населения, готовившие восстания, взрывы мостов и железных дорог, которые окончательно лишили бы и Москву, и Петроград снабжения и обрекли бы население на голодную смерть. Только героическое письмо Рене Маршана и бдительность ВЧК спасли страну от этих чудовищ (ровно через год Рене Маршан вышел из членов компартии Франции).
Эта статья была напечатана в 1930 году, а через семь лет Петерс, вместе с Лацисом и другими помощниками Дзержинского и сотнями других сотрудников ВЧК – ОГПУ – НКВД, был расстрелян, по приказу Сталина, сменившими их на время работниками этих учреждений, которые позже также были ликвидированы. Об этом можно прочесть в "Бюллетене оппозиции" (1938 г.) Троцкого, в статье, где он пишет о первых после Сталинской конституции выборах в СССР:
"В последние минуты перед подсчетом голосов выяснилось, что 54 кандидата партии исчезли. Среди них называли зам. председателя совнаркома Валерия Межлаука, шесть членов правительства, генерала Алксниса, командующего воздушным флотом, семь других генералов, а также Лациса и Петерса, служивших в ВЧК с первого дня ее существования".
В квартире в Хлебном был большой беспорядок. Тут, после взятия Локкарта, одно время жила стража. Деньги, которые он оставил, и его ценные жемчужные запонки исчезли. Обои были ободраны, кресла вспороты. Выходить из дому в этот день ему не было позволено – до завтрашнего вечера, но он мог принимать приходивших к нему и во вторник и в среду друзей. После ночи вдвоем с Мурой наступил этот последний день. Все было Петерсом тщательно обдумано, и Локкарт стал укладывать чемоданы.