Железная женщина - Нина Берберова 43 стр.


(в 1963 году), и "Иванова" (в 1966 году), с участием Оливье. Ее поддерживал в этом сначала Уэллс, рекомендовавший ее повсюду как знатока русской истории и современной жизни, потом и Локкарт, бывший в добрых отношениях с Кордой (хотя иногда он и называл его жуликом) и друживший с людьми кино еще со времен общей работы с Кэртисом. Он близко знал также Артура Ранка, одно время компаньона Корды, и свел Муру с ним. Неудивительно поэтому, что в сравнительно ограниченном светском кругу военного Лондона мы встречаем имя Муры в списке гостей на приемах французского и чехословацкого "правительств в изгнании". Впрочем, в первом она вскоре перестала бывать, так как отношения Андре Лабарта, с которым она работала в "Свободной Франции", с генералом де Голлем и его "официальной главной квартирой" сильно испортились.

Она получила это назначение (быть "оком Форин Оффис" в "Свободной Франции") в конце 1940 года, когда в Лондоне образовалась группа французов в изгнании. Она очень скоро узнала там многих, бежавших из оккупированного Парижа, начиная с Андре Лабарта, редактора-издателя "Свободной Франции", журнала, выпускавшегося французским центром в изгнании. Она в эти военные годы осуществляла связь между кабинетом Локкарта и редакцией Лабарта, как и канцелярией Массильи и Вьено: первый был до войны политическим директором французского министерства иностранных дел (1937-1938), позже получившим назначение в Турцию (1939-1940), а в 1943 году – специальным уполномоченным министерства иностранных дел в Северной Африке (после операции "Торч"). После войны он был назначен французским послом в Лондон (1944-1955). В то же время Вьено всю войну провел в Лондоне как дипломатический представитель де Голля при британском правительстве. Мура, кроме этой службы, работала также во французской секции Би-Би-Си, в которой директором состоял Гарольд Никольсон, считавший Муру "самым умным человеком, которого [ему] приходилось встречать".

Не все шло гладко между Лабартом и генералом де Голлем. Среди англичан де Голль не пользовался ни симпатиями, ни популярностью. Лабарт, судя по тому, что о нем писали позже его современники, а также по его блестящему, интересному, высококультурному журналу, был человек во многих отношениях замечательный, и тот же Никольсон отмечает в своем дневнике его качества политического деятеля, редактора и человека:

"Обедал с Мурой Будберг и Андре Лабартом. Он рассказывал, как люди, приезжающие из Франции, приходят к нему и хотят видеть его, потому что знают его голос по радио, и любят его. Он страстный, блестящий человек, и я не могу не чувствовать, что он представляет Францию гораздо лучше, чем де Голль. Он так счастлив успехами своего журнала. Таким людям, как я, которые страстно любят Францию, трудно решить, что делать. Разрыв между де Голлем и интеллигенцией очень глубок. Люди из Карлтон-Гардена [главная квартира генерала в Лондоне] антипатичны мне. И все-таки имя де Голля – великое имя".

Иногда обоим, и Муре и Локкарту, казалось, что в сущности Лондон уже не Лондон: Карлтон-грилл был разбомблен, большинство друзей – его, и ее, и их общих – разъехались, кто воевать, кто укрываться от бомб в провинции, и в темном, дрожащем от бомб и героическом Лондоне те, кто продолжал жить, все меньше и меньше появлялись "в свете". Да и "света" было немного, жизнь внезапно упростилась и потеряла свои нарядные краски. "Где были друзья? – спрашивал Локкарт в одной из своих книг. – Но с Мурой Будберг я встречался регулярно. Ее круг знакомых был исключительно широк и содержал в себе всех – от министров и литературных гигантов до никому неизвестных, но всегда умных иностранцев. От нее я получал не только сплетни касательно внешнего мира. но и суждения внешнего мира о мире внутреннем, т. е. о мире Уайтхолла [министерств и официальных кругов]… Я всегда находил ее информацию полезным коррективом для нашего официального самодовольства и благодушия".

И его, и Никольсона германское радио еще в марте 1940 года, т. е. за три месяца до падения Франции, объявило шпионами, печатно заявив, что британское правительство "оплачивает работу известного разведчика Локкарта и отставного дипломата, известного ненавистника Германии Никольсона". Но это не повлияло на настроение Локкарта, как не повлияли на него впоследствии сочинения советских авторов, пьесы и повести о "заговоре Локкарта", где его смешивали с грязью. В мае лорд Бивербрук был назначен министром авиационной продукции, и Локкарт почувствовал, что его прежний патрон и он сам теперь впряглись вместе в одну телегу, в одном и том же нужном и важном усилии, под одним и тем же флагом. До 1943 года советский посол Майский, старый его знакомый, часто встречался с ним; вскоре после его отъезда, в августе., Локкарт был назначен представителем британского правительства при чехословацком правительстве в изгнании.

Локкарта с Яном Масариком теперь связывала почти двадцатилетняя дружба. В своей книге о нем, после его самоубийства, он рассказал об этом "сыне отца республики", человеке исключительных способностей, который чувствовал себя дома и в Европе, и в США, всюду имел друзей, знал девять языков и был превосходным пианистом. Еще в 1919 году, когда Локкарт поехал как коммерческий атташе британской делегации в Прагу, он был принят там как человек, помогший чехословакам год тому назад вернуться через Дальний Восток из большевистской Сибири на родину. Ян в начале своей карьеры был причислен к чехословацкому посольству в Вашингтоне, затем он перевелся в лондонскую легацию. В 1922 году он вернулся в Прагу, жил вместе с отцом в Градчанах, и Локкарт часто бывал у него запросто. Ян работал с Бенешем в министерстве иностранных дел до 1925 года, когда его назначили чехословацким послом в Лондон; он пробыл на этой должности до трагического дня, когда немцы заняли Прагу.

С 1928 года, когда Локкарт поселился в Лондоне, работая в "Ивнинг Стандард", они встречались в "свете" – в салонах, в клубах, и друг у друга. Когда Гитлер захватил Австрию, Локкарт, бывший в Вене, на следующий же день выехал в Прагу, где Ян Масарик сказал ему, обняв его при встрече: теперь настанет наша очередь. И Локкарт тогда уже знал, что он прав и что Чехии осталось жить не больше года.

В 1939 году, в январе, оба вместе успели побывать в США в последний раз перед войной. Теперь и Ян, и Бенеш жили в Лондоне, откуда Ян вел ежедневные радиопередачи на Чехословакию. В 1940 году было сформировано – под нажимом друзей, среди которых одну из первых ролей играл Локкарт, – чехословацкое правительство в изгнании, и Ян был назначен министром иностранных дел, а Бенеш – президентом. Локкарт стал при этом правительстве британским представителем. Бенеш начал к этому времени быстро угасать: его годы, незнание английского языка, его слабое здоровье и удары, нанесенные событиями, постепенно лишили его возможности заниматься делами. Он вместе с Яном вернулся в Прагу после войны. Назначенный английским правительством английский посланник в Прагу должен был их сопровождать, но советское правительство заявило протест, и Ян начал понимать, что оно очень скоро станет настоящим хозяином его страны.

После войны, в качестве министра иностранных дел, Ян половину времени был в разъездах: на конференциях в Сан-Франциско, Нью-Йорке, Париже. Локкарт к нему приехал в Прагу в 1947 году. В этот год советское правительство уже не позволило чешской делегации, во главе с Яном, выехать на очередную парижскую конференцию, и Ян принужден был поехать в Москву, чтобы получить директивы. Вернувшись, он сказал Локкарту, который его ждал: "Я поехал как министр, а вернулся как лакей".

В январе 1948 года Ян был на сессии ООН в США. Они виделись в последний раз на пути Яна домой, в Лондоне. У него все еще были иллюзии, что русские в Чехословакии допустят свободные выборы. Он уехал в конце января. 25 февраля пришла телеграмма, что Бенеша заставили подать в отставку. Ночью с 9 на 10 марта Ян выбросился из окна во дворце в Градчанах. До Локкарта дошла записка к нему: накануне смерти он писал, что надеется бежать. Локкарт до конца не был уверен, покончил ли он с собой, или его убили и самоубийство было симулировано.

В последние годы войны в Лондоне у всех кругом было по две, а то и по три службы: в военной пропаганде, в отделе британского радио, ведавшего оккупированной Европой, в экономических отделах министерств. Локкарт сблизился не только с Черчиллем, с которым давно был знаком, но и с Иденом, которому он помогал разрешать проблемы, возникающие между чехами и поляками. В июне 1941 года он стал особым заместителем товарища министра иностранных дел и координатором англо-французских отношений, работая с представителем правительства де Голля в Лондоне Массильи. Наконец, случилось то, чего он с нетерпением ждал все эти годы: осенью 1943 года приехала в Англию советская делегация во главе с членом политбюро Шверником. Шверник, увидев Локкарта, который был назначен к нему переводчиком, сказал ему: "Я хорошо вас помню. Я думаю, нынче мы оба согласимся с тем, что вы в свое время были центром таких событий, нити которых до сегодняшнего дня было бы трудно распутать". С этим Локкарт не нашел нужным спорить.

После войны, когда ему исполнилось шестьдесят лет, он говорил, что из него ничего не вышло, что он разменялся на мелочи, что он не стал ни Лоуренсом Аравийским, хоть и мечтал им быть, ни министром иностранных дел Великобритании, ни великим писателем, несмотря на все книги, им написанные, ни мореплавателем и открывателем новых земель. Но это было уже тогда, когда он должен был по возрасту отказаться от предложенного ему места посланника и когда король Георг VI наградил его личным дворянством: он получил чин второго класса и стал "Рыцарь-командор св. Михаила и св. Георгия", после того как король приколол ему на грудь белый эмалевый крест с ликами двух святых по обеим сторонам. На этом этапе его жизни никто не мог и не хотел принимать всерьез его жалоб на неудавшуюся жизнь.

Мура отдала шесть лет работы группе Лабарта, куда попала "экспертом по русским делам" на полусекретную службу по рекомендации Локкарта. На приемах во французском посольстве она присутствовала среди приглашенных, которых бывало до пятидесяти человек, но в особняке чехословацкого представительства в эти годы она была на положении почти хозяйки: Ян Масарик был холост, а жена Бенеша, женщина далеко не светская и робевшая с людьми, не владела английским языком, да и часто болела. Так что, когда поздно ночью в гостиной Яна оставалось из двадцати гостей всего пять или шесть человек ему близких, в комнате с притушенными огнями Ян садился за рояль и создавалось то настроение, которое Мура все так же любила, как когда-то давно, когда после вина, ужина и разговоров начиналась музыка. И тот, кто тогда, в те далекие времена бывал рядом с ней, теперь присутствовал в этой гостиной, но уже совсем на других ролях.

Мура работала на Локкарта в "Свободной Франции" всю войну. Уэллс не любил де Голля и отзывался о нем более чем резко – устно и письменно, но не у Лабарта в журнале, где он поместил три статьи по-французски. Французы в изгнании были разделены на две части: одна – правая, считала генерала де Голля символом Франции и мирилась с его тяжелым характером, другая – левая – считала его полуфашистом и, возможно, будущим диктатором. Все знали, что отношения генерала с Черчиллем держатся на шаг от разрыва, да к концу войны их почти уже и не было. Локкарт старался не высказывать своих чувств к генералу, ему важно было знать, что происходит в обеих группах – де Голля и Лабарта, и он был хорошо осведомлен, его обязанностью было иметь дело с либералами; с консерваторами из Карлтон-Гардена дело имел Никольсон.

Уэллс терпеть не мог де Голля и этого не скрывал, впрочем, мало кто в Лондоне его любил, а Уэллс все меньше любил людей вообще, и резкость его теперь становилась привычкой. Война разрушила его ум, и живость, и даже талант, и оставалась от прежнего в нем только эта животная потребность иметь подле себя женщину – для отдыха, наслаждения и игры, как он мечтал всю жизнь, а не для сцен, слежки, обсуждения днем ночных наслаждений и признаний.

Он всегда считался другом Чехословакии и даже (после Мюнхена) выставил кандидатуру Бенеша на Нобелевскую премию мира. Но уже в 1939 году, когда началась война, он был разбит и телесно и душевно (ему было семьдесят три года) тем фактом, что мир, не послушавшийся его "пророческих романов", как он говорил, или гласа вопиющего в европейской пустыне о европейской погибели, идет к своему концу.

В журнале "Свободная Франция" мы три раза встречаем его подпись: он писал по-французски плохо, а Мура, хоть и говорила по-французски хорошо, не могла ни сама писать, ни править ему его неуклюжий, иногда малопонятный стиль. Первая статья неудобочитаема, из почтения к нему ее, видимо, не посмели выправить. Вторая исправлена. Третья же, как это ни удивительно, помещена вслед за статьей его бывшей подруги, до сих пор энергичной и то тут, то там появляющейся в печати Одетт Кеун, которая в "Свободной Франции" высказалась о судьбе "маленьких стран" после войны – по ее мнению, они должны будут все принадлежать большим.

Мурина деятельность у французов и у Корды воспринималась Уэллсом как необходимое убийство времени, хотя он сам во время первой войны (под начальством Бивербрука) работал в министерстве информации, отложив на время свой пацифизм и даже забыв о нем. Теперь он жил в собственном особняке на Ганновер-Террас, который он купил в 1935 году, расставшись с холостяцкой квартирой на Бейкер-стрит. Были люди, которые говорили, что после 1935 года он ничего путного не написал, другие говорили, что все, что было им написано после 1925 года, никому не было и не будет нужно. Многие из проницательных, но осторожных друзей, как и врагов, думали, что своей теорией о "самураях", которые, выбрав сами себя, должны будут контролировать человечество, пропагандировать новое мировое устройство и – если понадобится – силой насаждать образование, он, в общем, был не так далек от тоталитарных теорий своего времени. Орвелл писал в 1945 году, что Англия устояла в войне наперекор пропаганде либералов и радикалов, среди которых Уэллс занимал одно из первых мест, людей, которые презрительно отметали такие анахронизмы, как национальная гордость, воля к борьбе, вера в свое национальное будущее, – вещи, давно сданные в архив друзьями Уэллса и им самим. Нацистские идеи, писал Орвелл, должны были быть Уэллсу гораздо ближе: насильственный прогресс, вождь, государственное планирование науки, сталь, бетон и аэропланы. Что до самураев, то сначала его идея была, что они явятся сами по себе, "сами собой сделаются", но позже он пришел к заключению, что их надо сделать и сделает их он, сам Уэллс, воспитав их тайно и преподнеся миру готовую головку правителей.

Для Орвелла Уэллс был "эдвардианец", т. е. человек, выросший и развившийся в конце прошлого века, человек, период расцвета которого совпал с царствованием Эдуарда VII (1901-1910), и в этом он был прав: эти годы для Уэллса обусловили всю его дальнейшую литературную судьбу, и поколению Орвелла он казался более устарелым, чем люди первой половины XIX века. "Он верил в добро науки, – писал Орвелл, – а когда увидел, что от точных наук может иногда быть и зло, то потерял голову".

Но Уэллс не мог отказаться сейчас, когда ему было за семьдесят, от всего того, что он защищал в течение пятидесяти лет. Он не мог и не хотел этого делать и не видел, что для него начинается – если еще не смерть, – то пустота и отрыв от мира или мира от него, мира, в котором ему становится нечем жить. Средневековье с его жестокостью и ханжеством, которое, по словам Орвелла, воскресало в наше время, и новые кровожадные существа, идущие бодрым шагом из средних веков прямо в нашу эпоху, были совершенно недоступны пониманию Уэллса. Жалости в Орвелле к Уэллсу не было.

Но у некоторых других, как, например, у Локкарта, она хоть и сдержанно, но проявлялась время от времени:

"Уэллс, которого я хорошо знал [еще со времени первой войны] и который одно время был частым гостем лорда Бивербрука в Лондоне, как и в его загородном доме, всю жизнь верил, что он может переделать мир так, как ему хочется. Он переходил от оптимизма к пессимизму. Когда Сталин и Гитлер разрушили его утопию, Эйч-Джи начал пророчествовать конец света, он решил, что человек потерял способность сам устраивать свою жизнь. Его лучшие книги были в прошлом; он сделался автором памфлетов и в разговоре – школьным учителем: выстроив рядами свои факты, он выражался плоскими штампами, выдавая их за оригинальные идеи.

Даже до второй войны был несчастлив, постепенно делаясь все тщеславнее, не выносил критики тем больше, чем ниже падала его литературная репутация. Арнольд Беннет, единственный его друг среди мужчин, умер; Бернард Шоу всегда был ему антипатичен; к молодым он был равнодушен. В противоположность Горькому, он никогда не стремился иметь учеников.

Оставались друзья-женщины, и он необыкновенно страстно ревновал их. Я не любил его и не думаю, чтобы он любил меня… При всем своем социализме, он был мещанином с головы до ног. Я помню его в пиджачном костюме на приеме в советском посольстве. В это время советский посол Майский, в апогее своей популярности, ввел дипломатический этикет, с мундирами и вечерними платьями. Эйч-Джи в пиджаке почувствовал себя несчастным и через полчаса уехал… Я помню, как он публично уверял меня, что нисколько не сноб, но что у него достаточно гордости, чтобы не принять от короля ордена Заслуги".

Что думал он о самом себе, о человечестве и о мире, судьба которого его занимала всю жизнь, достаточно известно: в 1931-1932 годах началось его беспокойство в связи с восхождением гитлеровской звезды в Германии и окаменением власти Сталина в России. И все, на что он возлагал надежды: длительный (или даже вечный) мир как следствие последней войны, которую он назвал в свое время "войной, которая закончит все войны", Лига Наций, торжество демократии, обязательное всеобщее образование, которое приведет людей к пониманию их собственной сущности и судьбы, все это как-то не выходило, как-то не получалось вокруг него, и упрямство его росло, и росла уверенность, что общемировая беда (эту общеевропейскую беду он чувствовал) идет от того, что люди перестали его слушать. Он то собирался начать писать книгу по экономике, то по биологии, "чтобы приготовить разум человека для мирового правительства", то писал "Науку о жизни", где затрагивал такие животрепещущие вопросы, как расизм, контроль над рождаемостью и экологию. Но "семена не всходили", "движение не начиналось", от чего он ссорился с бывшими друзьями, кричал на них, что они не слушают его и не хотят ему помочь спасти мир.

Назад Дальше