"Когда он успевал читать все, что прочитал на своем веку, непостижимо. Ведь кроме того обширного материала, который он считал своим долгом читать как редактор журнала, он, казалось, не пропускал ни одной новой, только что вышедшей (стоящей) книги, постоянно возвращаясь к когда-то прочитанному, открывая для себя новые имена среди пропущенных.
Я не хочу писать панегирик вместо простого рассказа о том, чему был свидетель. И не мне говорить о начитанности Твардовского – это общеизвестно. Мы только постоянно поражались его памяти на слово. Она была фантастической. Он мог процитировать целый абзац из прочитанной накануне книги. Иногда он находился под таким сильным впечатлением от нее, что в течение нескольких дней не мог ни о чем другом говорить. И когда он говорил о книге, которую ты на своем веку читал и перечитывал не раз, он всегда открывал в ней целые залежи того, что ускользало от тебя раньше и, высвеченное его видением, становилось открытием". [2; 191]
Владимир Яковлевич Лакшин.Из дневника:
"26.XI.1962
Твардовский любит книги Географгиза. Недавно прочел сочинение "Старина-четвероног" о цолокантах. "Вот, оказывается, есть и такие интересы. Во всей книге Россия ни разу даже не упомянута, как бы нет ее вовсе… А нам кажется – мы соль земли". [5; 91]
Жизненные принципы и установки
Владимир Яковлевич Лакшин:
"Способность А. Т. к совершенствованию, переменам меня всегда изумляла. При очень твердой нравственной основе личности, сегодня он был не совсем таким, как вчера, и другим обещал быть завтра". [4; 165]
Юрий Григорьевич Буртин (1932–2000), литературный критик, в 1967–1970-е годы – член редколлегии журнала "Новый мир":
"Движение, развитие, самоизменение, самопреодоление – без этих понятий решительно невозможно обойтись, когда думаешь о Твардовском, окидываешь взглядом его творчество. На каждом этапе своего творческого пути он в чем-то очень существенном решительно не похож на себя прежнего. Так, "Тёркин" в нравственно-философском своем содержании, в своей полной свободе по отношению к официальным ценностям есть как бы отрицание "Страны Муравии"; в свою очередь общая тональность уже "Дома у дороги", а тем более "Тёркина на том свете", "По праву памяти" и многих страниц его поздней лирики едва ли не противоположна тёркинскому оптимизму. Человеку, писателю в особенности, свойственно развиваться. Но кардинальные мировоззренческие перемены он, как правило, переживает в жизни один раз, редко два. Уникальность Твардовского состояла, во-первых, в множественности его самопреодолений, во-вторых, в их ярко выраженном историзме, адекватности глубинным сдвигам в духовной жизни общества. Каждое крупное его произведение становилось в этом смысле знамением времени, выражением какого-то существенно нового состояния общественных умонастроений". [11, I; 6–7]
Алексей Иванович Кондратович:
"Было в нем и постоянно острое ощущение нового, понимание необратимости перемен и желание перемен, пытливый интерес ко всему, что происходит сейчас в мире, в стране и прежде всего в народе.
Его могла выбить из колеи, сильно расстроить какая-нибудь заметка в газете, другие на нее и внимания не обратили бы. Он обращал, да еще и видел в ней смысл, какой далеко не всякому виден. Ему говорили: "Ну что вы расстраиваетесь, не придавайте такого значения…", и он в ответ смотрел осуждающе: то есть как не придавать? как же можно не придавать? Ему это было непонятно.
Он был поэт сущего, – не прошлого и не будущего, а настоящего, того, что шло вместе с ним и о чем он мог сказать: "Я жил, я был – за все на свете я отвечаю головой".
Устойчивость, верность, определенность, как я надеюсь, чувствуются в описании одного вполне рядового дня его жизни. И вместе с тем жажда новых впечатлений, узнавания и познания нового, страстная заинтересованность в этом новом, в его успехе и победе". [3; 36]
Федор Александрович Абрамов:
"Твардовский утверждал советскую новь, колхозную, и тут он был вместе со всеми.
Но Твардовский хотел, чтобы в колхозную новь органически вошло все лучшее, что накопила старая деревня (нравственные устои, близость к природе, отношение к делу и т. д.). И это отличало его от современников-нигилистов". [12; 248]
Александр Исаевич Солженицын (1918–2008), прозаик, драматург, мемуарист, публицист, общественный деятель, лауреат Нобелевской премии (1970):
"В сердце Твардовского, как наверно во всяком русском да и человеческом сердце, очень сильна жажда верить. Так когда-то, вопреки явной гибели крестьянства и страданиям собственной семьи, он отдался вере в Сталина, потом искренно оплакивал его смерть. Так же искренно он потом отшатнулся от разоблачённого Сталина и искал верить в новую очищенную правду и в нового человека, испускающего свет этой правды". [7; 42]
Григорий Яковлевич Бакланов:
"В нем неколебимо и свято было отношение ко всему, что пережил народ, вынесший на себе такую войну. А перед теми, кто с войны не вернулся, кто за всех за нас остался там, жило в нем сознание вины живого перед павшими. Потому-то на отдалении лет, после "Я убит подо Ржевом…", после "В тот день, когда окончилась война…", написал он "Я знаю, никакой моей вины в том, что другие не пришли с войны…", заканчивающееся пронзительно искренне: "…о все же, все же, все же…"" [2; 520]
Федор Александрович Абрамов:
"Твардовский – государственник. Это наложило свой отпечаток на все, и уж, конечно, на характер его критики.
Помогает ли государству, народу…
Это иногда сдерживало его, заставляло идти на компромиссы больше, чем это было желательно.
Затем государственность и в том, что он член советского парламента, сам у руля государственного ‹…›". [12; 248]
Маргарита Иосифовна Алигер:
"Он относился к мировой культуре с глубоким уважением, с трогательным почтением человека, в первом поколении приобщившегося к ней, своими силами обретшего и постигшего ее. В одном случайном и весьма смешанном обществе, где мы с ним ненароком оказались вместе; некая интересничающая московская девица внезапно весьма вызывающе заявила, что недавно, перечитав "Гамлета", была сильно разочарована и что вообще Шекспир фигура условная и сильно преувеличенная. Твардовский, вообще-то державшийся в этом неожиданном для себя обществе более чем сдержанно и даже скованно, пришел в ярость. Он был в настоящем гневе, он был глубоко оскорблен, и мы, его спутники, торопливо увели его – другого выхода не было". [2; 407]
Константин Яковлевич Ваншенкин:
"‹…› Он сказал мне, что главное десятилетие художника и в особенности поэта – от тридцати до сорока. То есть проявляется пишущий стихи, разумеется, раньше, но за этот отрезок нужно постараться сделать многое, важное, основное. Это костяк, ядро жизни и творчества". [2; 236]
Александр Трифонович Твардовский:
К обидам горьким собственной персоны
Не призывать участья добрых душ.
Жить, как живешь, своей страдой бессонной,
Взялся за гуж – не говори: не дюж.
С тропы своей ни в чем не соступая,
Не отступая – быть самим собой.
Так со своей управиться судьбой,
Чтоб в ней себя нашла судьба любая
И чью-то душу отпустила боль.[8, V; 501]
Крестьянский сын
Григорий Яковлевич Бакланов:
"В нем жили привычки и понятия той, прежней его, деревенской жизни. То, что считалось умением тогда, сохраняло в его глазах значение и цену на всю дальнейшую жизнь, даже если это и не имело никакого практического смысла. Он, например, мог с четырех ударов затесать кол топором: удар – затес, удар – затес. И гордился этим:
– Ну-ка, вот вы так!.." [2; 512]
Владимир Яковлевич Лакшин.Из дневника:
"3.XI.1962
Когда собирались к Маршаку и Твардовский торопился, нервничал, пришел Олег Васильевич Волков, с красивой бородой (про него известно, что он из дворян и много лет сидел), высокий, представительный, грассирующий господин.
Явился он некстати, не в лучший час, но расположился объясниться с Александром Трифоновичем по рукописи, которую ему вернули.
– Вы пишете про современную деревню, – сказал ему Твардовский, – как 50–70 лет назад можно было писать: тургеневская такая манера, "разнотравье" и т. п. А нынешнего крестьянина вы не знаете. Вот, смотрите, Ефим Дорош, тот знает, хотя он и в разнотравье понимает, но кроме того, и еще кое в чем знает толк.
"Я не знаю совгеменной дегевни? – грассируя на старобарский манер, возмущался Волков: – Давайте встанем гядом косить, я вам подъежу пятки", – кричал он, тряся бородой.
– Ну, этот спор мы должны отложить по крайней мере до июня, – усмехнулся Трифонович, уже натягивая пальто. И вдруг с задором спросил:
– А лошадь запрягать вы умеете?
– Еще бы.
– Ну как? Что сначала сделаете?
Волков стал говорить, сделал какую-то ошибку в последовательности действий (шлея, седелка, подпруга…), и Александр Трифонович его мгновенно сбил.
– Вы не сердитесь, что я говорил так резко, – сказал он, с улыбкой протягивая Волкову руку на прощанье. – Но вы на мою любимую мозоль наступили". [5; 80]
Федор Александрович Абрамов:
"Некоторое время мы молчали. А потом опять с азартом заговорили о крестьянских делах. Твардовский опять начал экзаменовать меня. И верх остался за Твардовским. Иного он не потерпел бы.
– Крестьянский сын, может скажешь, как косу выбирают?
– Как, как? По звону.
– Чепуха. Кустарщина. Косу допрашивают. Был у нас мужик Иван Поликарпов; когда шли покупать новую косу, только его и приглашали. Он с голоса выбирал.
– Как это с голоса?
– А так. Возьмет косу (в одной руке пятка, в другой носок), натянет жало, да как гаркнет: "Отвечай, коса!" Ну, та ему ж ответит, что надо. Безошибочно выбирал.
– Не знаю. У нас что-то так косу не допрашивали. У нас на отбой определяли.
– Да и у нас с голоса выбирать мог только Иван Поликарпов. Я бывал мальчишкой, видел, как он косу допрашивал. И самое смешное при этом – мой отец. Уж, кажется, кто-кто, а мой-то отец слышал металл. Кузнец. Золотые руки. А косу не слышал. Ивана Поликарпова приглашал". [12; 224–225]
Орест Георгиевич Верейский:
"Он любил всласть попариться в баньке, гордился знанием тонкостей банного дела и особо – своим умением тереть спину". [2; 184]
Федор Александрович Абрамов:
"Заговорили о банном деле. Пожалели, что нет поблизости бани. Твардовский с пониманием заговорил. У меня слюнки потекли. И вдруг я слышу: веники вяжут в августе. – Да вы что? Я стал доказывать, привел целый ряд доводов. Твардовский тяжело задышал, на лбу появились знакомые складки, неприязнь в глазах… Вмешивался Дементьев: Федор, не безобразничай. Не спорь. Соглашайся. Уймись, Федор.
Но я не унимался. Истина – раз, а во-вторых, и вино шумело…
– Что – Федор? Веники-то для чего заготовляют? Чтобы листом париться. А в августе? Прутья одни останутся, все листы опадут. Надо же отличать веники от розог. Таким веником можно пороть, драть человека, но не парить.
Твардовский задышал… Но, видимо, этот довод был достаточно убедителен. На какое-то время смолк.
Твардовский знал толк в работе, в ремеслах. ‹…› И вдруг – возможно ли это? – нашелся молокосос (так я, конечно, представлялся Твардовскому), который уличает его в незнании дела. У него не хватило силы признать свой промах. Или не захотел, не знаю почему". [12; 224]
Вячеслав Максимович Шугаев:
"Он с любопытством наблюдал за нашим странным, полумонашеским, полурасхристанным бытом. Порой вмешивался:
– Ну кто же так яичницу жарит?! Сухой блин будет, а не яичница. Давайте покажу.
Резал мелко сало, ссыпал в сковородку, давал подплавиться кусочкам, прозрачно зажелтеть, потом разбивал яйца. Снимал пышную, с ярко-янтарными глазами, в шипящих, булькающих фонтанчиках.
– Вот как это делается!" [2; 500–501]
Владимир Яковлевич Лакшин:
"Твардовский так и не стал до конца городским человеком: опасался переходить улицу, на шумных магистралях вцеплялся в рукав своего спутника. Его внимание притягивали не механизмы, а организмы. Вряд ли он мог устранить простейшую неисправность в часах, наладить радиоприемник или хотя бы починить электропроводку в квартире. Как-то сказал с печальной самоиронией: "Есть три вещи, которым я мечтал научиться, да, видно, в этой жизни не успею: водить автомобиль, печатать на машинке и выучить иностранный язык". (Он знал немецкий, но в скромных пределах.)
Зато все, что произрастает, цветет и плодоносит, он считал подвластной ему сферой и стремился знать до тонкости. А. Т. сердился, когда в описаниях природы автор ограничивался общим определением: дерево, птицы, цветы.
– Для меня это улика. Дерево – так скажи какое: ель, береза; осина? Птица – так дятел это, дрозд или синица?
"Разнотравье", которым отделываются многие деревенские пейзажисты, было одним из самых скомпрометированных для Твардовского слов. Ведь трава – это мятлик, ежа сборная, пырей. Все они были для него непохожи друг на друга и жили каждый под своим именем в его поэзии". [4; 168]
Григорий Яковлевич Бакланов:
"Концом своей палочки он шевелил скошенную траву и говорил о том, что вот пишут "пахло сеном", а сколько и каких запахов имеет скошенный луг! Когда только скошен, когда его солнцем печет полуденным, когда граблями ворошат невысохшую, провянувшую траву. И вечером, когда луг влажен. И сложенное сухое сено… Все это разные же запахи!" [2; 524]
Орест Георгиевич Верейский:
"Для него природа была родным домом. Он относился к ней уважительно, по-хозяйски. Он знал, где можно, где нельзя ходить по траве, потому что это не просто травка, а покос, знал, когда и как можно ранить дерево, чтобы добыть сок, не причинив ему вреда; знал, когда и как пересаживать деревья, чтобы они прижились, как обрезать их, чтобы стала пышной крона. Он никогда не выбирал непременно хорошей погоды для дальнего похода в лес – шел в дождь, не замечая его. Он шел по лесу как хозяин, угадывая по своим тайным приметам грибные места, ругался, увидев следы варварской порубки. Брошенные в лесу обертки, куски газет, всякий пикниковый мусор возмущал его, и он никогда не шел дальше, пока не вытащит спички, не разожжет костерок и не спалит весь собранный им мусор. И не уйдет, пока не убедится, что костерок догорел. ‹…›
Он знал народные приметы и верил им. И если он говорил, что первый снег непременно растает, потому что лег на мягкую, не схваченную морозом землю, что весна нынче будет ранняя или лето дождливое, что гроза пройдет стороной, – мы знали, что так и будет.
Мы шутили, что он угадывал перемены в природе раньше, чем они происходили". [2; 190]
Владимир Яковлевич Лакшин:
"В природе он хотел все знать в лицо – каждую птицу, каждое дерево". [4; 167]
Маргарита Иосифовна Алигер:
"Он любил собирать грибы, и в одну из последних встреч в редакции мы с ним всерьез обсуждали вопрос о том, можно ли искать грибы в очках для дали. Он утверждал, что все-таки можно. А как он умел радоваться найденному грибу! Помню, однажды, завидев издали огромный белый гриб, он бежал к нему с таким восторженным криком и шумом, что трудно было поверить, что он бывает мрачен, озабочен, неприветлив". [2; 409]
Николай Павлович Печерский (1915–1973), журналист, прозаик, детский писатель:
"Мы вышли на дорогу, свернули в лес. То здесь, то там в жухлой лесной подстилке замелькали шляпки грибов. Твардовский стал собирать их в горсть. Я сказал, что грибы нам вроде бы ни к чему. Твардовский возразил:
– Как это – ни к чему? Грибы всегда к чему.
Он продолжал собирать грибы, складывал их в приметном месте, чтобы потом забрать. Скоро у него уже было несколько горок волнушек, подберезовиков, маслят. А у меня так – два-три грибочка, да и те никудышные. Подошел Александр Трифонович. Очень серьезно и строго сказал:
– А грибы брать вы не умеете. Их надо перехитрить. Обязательно. Ходите и бормочите про себя: "Грибов нет, нет грибов". Вот тут-то они объявятся. Попробуйте…" [2; 315–316]
Александр Трифонович Твардовский.Из письма И. С. Соколову-Микитову:
"Лес шелушится, грибочки уходят, спасибо, что хоть два-три раза дались мне по-настоящему, когда уже не только свинушек, но и сыроежек не берешь, – только классные. А случалось набредать и на боровики могучие. Идешь, а он вдруг стоит в траве, притаившись, как сом, а уж по корешку чуешь, что здоров и свеж, хоть и в возрасте. Я между прочим привык приравнивать грибные возрасты к человеческим, – там и младенцы, и юноши, и зрелые мужи, и на склоне лет, и дряхлые". [2; 427]
Лев Адольфович Озеров:
"Крестьянская почтительность к старшим и образованным осталась у него до последних дней". [2; 130]
Садовод
Владимир Яковлевич Лакшин.Из дневника:
"6.VI.1960
Александр Трифонович с любовью говорил о своем саде во Внукове.
– Есть в этом сладость – помогать природе. Какой-нибудь ряд елочек завершу, или этот куст – туда, тот – сюда… А тут по случаю купил необыкновенно удобную тачку…" [5; 40]
Александр Трифонович Твардовский.Из дневника:
"6.V.63. М[осква]
С 30-го веду напряженно-отдыхательный образ жизни, т. е. занялся садом (впервые за все годы обработал приствольные круги двух антоновок по "полному профилю", с изъятием отвратительных крупных и неискоренимых корешков дурной травы, со снятием лишней тяжелой земли (все яблони при посадке заглублены) и внесением компоста.
Пересадил:
1. старую сирень от веранды;
2. клен заморский, выявившийся в кусте жасмина, – страшно трудно дался;
3. маленькую антоновку от лесной стороны;
4. дикую "дулю", что разрослась внизу верхнего сада без толку (принес как-то из лесу прутик).
Думаю пересадить розовый налив из-под большого дуба на сев[еро]-вост[очном] углу и продолжать обработку лучших яблонь.
Наметил срубить (выкорчевать) по крайней мере три яблони – две "голенастые" и одну китайку у фин[ского] домика.
Работа очень трудная, заливаюсь потом, болят руки-ноги, но странным образом дает успокоение и удовольство, думаю об этих "преобразованиях природы" больше, чем об итогах Совещаний, хотя имею в виду статью на тему об элементарных вещах, в разъяснении которых есть настоятельная необходимость". [11, I; 177–178]
Алексей Иванович Кондратович: