Актеры жадно расспрашивали меня о ходе работы. Н. П. Хмелев должен был играть роль Сталина. В конце июня я подробно рассказывал о пьесе В. И. Качалову, вернувшемуся в Москву после киевских гастролей МХАТа. Он был заинтересован предназначавшейся ему характерной ролью кутаисского губернатора. В. О. Топоркова заранее привлекала сцена у Николая II, принимающего всеподданнейший доклад о грозных кавказских событиях в Ливадийском дворце, стоя в красной шелковой рубахе подле клетки с дрессированной канарейкой, которую он самозабвенно обучает петь гимн: "Боже, царя храни".
Когда я недавно перечитывал эту пьесу, скажу откровенно, она показалась мне в художественном отношении довольно слабой, во всяком случае, несравнимой с другими, любимыми моими пьесами Булгакова. Теперь я почувствовал, как она, должно быть, трудно ему давалась. И в каком-то совсем другом свете вспомнилось мне, как он в июне 1939 года не раз звонил мне и вызывал к себе, чтобы прочитать новые или заново им отделанные картины. Ведь почему-то это никогда не бывало ему нужно прежде, когда он писал "Пушкина" или "Дон Кихота", а теперь вот понадобилось… И в "материалах" он никогда, кажется, так не нуждался, как теперь. Как будто не был вполне уверен в том, что пьеса у него выходит такой, какой он ее задумывал. Тем не менее в конце июня она была уже почти готова.
В начале июля происходили первые чтения в театре (почему-то каждый раз в это время за окнами темнело и начиналась гроза).
В Новом Петергофе, куда я вскоре уехал отдыхать, я получил письмо О. С. Бокшанской от 9 июля, в котором она мне сообщила: "Вот интересная для Вас новость - сегодня позвонили из Комитета к Михаилу Афанасьевичу с просьбой через два дня прочесть пьесу, хотя бы без доделок. Михаил Афанасьевич решил читать все, и даже будет почти доделано, потому что для него все очень ясно в уме, а работать он сейчас станет день и ночь, говорит - спать не буду, а закончу, выложу на бумагу то, что найдено умом и сердцем. 2-го июля читал он пять известных Вам картин (1, 4, 5 - арест и тюрьма). Калишьян, и Хмелев, и я была. Пьеса в этих отрывках очень понравилась".
А 14 июля мне писал уже сам Михаил Афанасьевич:
"Дорогой Виталий Яковлевич! Спасибо Вам за милое письмо. Оно пришло 11-го, когда я проверял тетради, перед тем как ехать в Комитет искусств для чтения пьесы. Слушали Елена Сергеевна Калишьян, Москвин, Сахновский, Храпченко, Солодовников, Месхетели и еще несколько человек.
Результаты этого чтения в Комитете могу признать, по-видимому, не рискуя ошибиться, благоприятными (вполне). После чтения Григорий Михайлович просил меня ускорить работу по правке и переписке настолько, чтобы сдать пьесу МХАТу непременно к 1-му августа. А сегодня (у нас было свидание) он просил перенести срок сдачи на 25 июля.
У меня остается 10 дней очень усиленной работы. Надеюсь, что, при полном напряжении сил, 25-го вручу ему пьесу.
В Комитете я читал всю пьесу за исключением предпоследней картины (у Николая во дворце), которая не была отделана. Сейчас ее отделываю. Остались 2–3 поправки, заглавие и машинка.
Таковы дела.
Сергею вчера сделали операцию (огромный фурункул на животе). Дня через два он должен отбыть с воспитательницей в Анапу.
В квартире станет тише, и я буду превращать исписанные и вдоль и поперек тетрадки в стройный машинописный экземпляр.
Я устал. Изредка езжу в Серебряный бор, купаюсь и сейчас же возвращаюсь. А как будет с настоящим отдыхом - ничего не знаем еще.
Елена Сергеевна шлет Вам сердечный привет! Сколько времени Вы пробудете в блаженных петергофских краях? Напишите нам еще. Ваше письмо уютное.
Крепко жму руку!
Ваш М. Булгаков.
P. S. Евгения нет в Москве - он на даче у приятеля.
Устав, отодвигаю тетрадь, думаю - какова будет участь пьесы. Погадайте. На нее положено много труда".
Из Петергофа я переехал в Суханово, под Москву, - у меня оставалось еще больше двух недель отпуска. Но не успел я прожить там и трех дней, как получил из театра телеграмму от В. Е. Сахновского, срочно вызывавшего меня в Москву.
Оказалось, что мне предстоит выехать четырнадцатого августа вместе с Михаилом Афанасьевичем, Еленой Сергеевной и режиссером-ассистентом П. В. Лесли в Батуми и Кутаиси для сбора и изучения местных архивных материалов и вообще для всяческой помощи Михаилу Афанасьевичу на случай, если она ему понадобится. На Кавказе к нам должны были присоединиться уже находившиеся там В. В. Дмитриев - он был художником спектакля - и заведующий Постановочной частью МХАТа И. Я. Гремиславский.
Все мы вместе именовались "бригадой", а Михаил Афанасьевич был в этой командировке нашим "бригадиром". Своим новым наименованием он, помнится, был явно доволен и относился к нему серьезно, без улыбки.
Наконец наступило 14-е, и мы отправились с полным комфортом, в международном вагоне. В одном купе - мы с Лесли, в другом, рядом, - Булгаковы. Была страшная жара. Все переоделись в пижамы. В "бригадирском" купе Елена Сергеевна тут же устроила отъездный "банкет", с пирожками, ананасами в коньяке и т. п. Было весело. Пренебрегая суевериями, выпили за успех. Поезд остановился в Серпухове и стоял уже несколько минут. В наш вагон вошла какая-то женщина и крикнула в коридоре: "Булгахтеру телеграмма!" Михаил Афанасьевич сидел в углу у окна, и я вдруг увидел, что лицо его сделалось серым. Он тихо сказал: "Это не булгахтеру, а Булгакову". Он прочитал телеграмму вслух: "Надобность поездке отпала возвращайтесь Москву". После первой минуты растерянности Елена Сергеевна сказала твердо: "Мы едем дальше. Поедем просто отдыхать". Мы с Лесли едва успели выкинуть в окно прямо на пути свои вещи, как поезд тронулся. Не забыть мне их лица в окне!..
Вечером позвонила Елена Сергеевна. Они вернулись из Тулы, на случайной машине. Михаил Афанасьевич заболел. Они звали меня к себе.
Мы с В. Г. Сахновским просили Михаила Афанасьевича принять нас для разговора о "Батуме", так сказать, "ex officio" от имени театра. Сахновский (он был тогда заведующим Художественной частью МХАТа) сказал ему, что театр продолжает по-прежнему относиться к его пьесе и что он, во всяком случае, выполнит все свои денежные обязательства по отношению к нему, а также позаботится о перемене квартиры, слишком тесной и неудобной для его работы (об этом давно уже шла речь).
Елена Сергеевна записывает со слов В. Г. Сахновского: "Второе - что наверху посмотрели на представление этой пьесы Булгаковым как на желание перебросить мост и наладить отношение к себе. Это такое же бездоказательное обвинение, как бездоказательно оправдание. Как можно доказать, что никакого моста М. А. не думал перебрасывать, а просто хотел, как драматург, написать пьесу - интересную для него по материалу, с героем, - и чтобы пьеса эта не лежала в письменном столе, а шла на сцене?!
Виленкин остался у нас обедать".
Позднее, уже в октябре, в разговоре с Немировичем-Данченко, который происходил в аванложе МХАТа, Сталин сказал, что пьесу "Батум" он считает очень хорошей, но что ее нельзя ставить (об этом есть запись в дневнике Елены Сергеевны - со слов ее сестры О. С. Бокшанской, да и мы все об этом знали). Но еще раньше, в первые же дни по возвращении нашем в Москву, до Михаила Афанасьевича дошли слухи о той реакции, которую вызвала его пьеса: "Нельзя такое лицо, как И. В. Сталин, делать романтическим героем, нельзя ставить его в выдуманные положения и вкладывать в его уста выдуманные слова" (запись в дневнике Елены Сергеевны от 17 августа).
Михаил Афанасьевич был в это время в тяжелейшем душевном состоянии; таким угнетенным я его еще никогда не видел, даже после "Мольера". Его мучили мысли о будущем. Он отлично знал, что от него давно ждут совсем другой пьесы - "агитационной", как в то время говорили, а такую пьесу он и не мог и не хотел написать.
В дневнике Елены Сергеевны есть запись от 14 мая 1937 года, в связи с визитом одного из знакомых, человека отнюдь не их круга: "М. А. говорит, что он очень умен, сметлив, а разговор его, по мнению М. А., - более толковая, чем раньше, попытка добиться того, чтобы он написал "если не агитационную, то хоть оборонную пьесу". А на другой день она записывает: "Днем был Дмитриев. Говорит: пишите агитационную пьесу. Миша говорит: "Скажите, кто вас прислал?" Дмитриев захохотал. Я ему очень рада". (В. В. Дмитриев был их близким и верным другом.)
Последняя, роковая его болезнь началась в августе, или, вернее, тогда она впервые обнаружилась, но врачи ее еще не распознали (потом оказалось, что это злокачественная гипертония). По временам она его еще отпускала. Помню, как я провожал его с Еленой Сергеевной в середине сентября в Ленинград, как он нервничал на перроне, поминутно ощупывая свои карманы: здесь ли билеты, не забыл ли бумажник, хотя только что это проверял. В конце сентября она привезла его домой совсем уже больным. У него начались непрерывные сильнейшие головные боли. Стало заметно ухудшаться зрение. Помню его в темных очках и в черной шапочке, похожей на академическую. И почти всегда в халате, даже когда и не лежал.
Но и после этого наступали короткие периоды улучшения его самочувствия. Все это время он то и дело возвращался к работе - правил роман, "Мастера и Маргариту". Иногда Елена Сергеевна записывала его правку.
Даже еще в январе 1940 года был у нас какой-то разговор, - какой, уже не помню, - о новой пьесе. В это же время мне удалось уговорить его подписать с Художественным театром договор на постановку его пьесы "Пушкин".
С конца января началось резкое ухудшение, которое потом уже грозно нарастало чуть ли не с каждым днем.
Странно, что я так мало конкретного запомнил из периода последней его болезни, хотя бывал у них очень часто, а по телефону с Еленой Сергеевной говорил почти каждый день. Может быть, потому, что было уж очень страшно, и все впечатления сливались в одно, и чувство было одно: острой жалости к нему.
Он умирал так, как и жил всегда: мужественно, без жалоб, без страха, насколько мне дано судить, и с полным сознанием неизбежности. Когда мы оставались вдвоем в его затемненной комнате, он больше говорил обо мне, чем о себе, и у него проскальзывали необыкновенно ласковые ноты в голосе. Однажды он вдруг заговорил, волнуясь, о неизбежности войны, о том, что война близко, что всем надо быть к этому готовыми.
Помню и юмор, не вымученный, легкий, как всегда, и помню, как он один раз спросил: "Почему же вы не смеетесь?"
Меня все время о нем, о его состоянии расспрашивал Пастернак, и мне показалось, что им непременно надо увидеться. Борис Леонидович горячо на это откликнулся и тут же к нему пошел. У меня в дневнике запись от 22 февраля: "У Булгаковых все то же. В выходной был там, но к нему в комнату не заходил. С улицы входить в этот дом жутко. Елена Сергеевна сегодня слегла - сердце. Мне сказала в слезах, что боится сойти с ума.
Пастернак был у них, сидел у Михаила Афанасьевича довольно долго, наедине. Как только он ушел, Елена Сергеевна позвонила мне в театр, сказала, что впечатление у них обоих чудесное, очень тепло - о Пастернаке. А на другой день Пастернак мне звонил. Я даже не ожидал такого". На этом моя запись обрывается. Очевидно, не ожидал такой потрясенности личностью Булгакова. О чем они говорили - остается лишь догадываться тем, кто знал или хотя бы достаточно ясно себе представляет их обоих.
В театре все каждый день расспрашивали о его состоянии, сочувствовали, ужасались. Написали большое коллективное письмо правительству с просьбой отправить его на лечение за границу, в Чехословакию, кажется. Но было уже поздно.
С. Раевский
"Спутники Сатурна"
В "Театральном романе" Булгакова есть хорошо знакомая мне сцена, как ходили в театр по контрамаркам. На самом деле выдавал контрамарки жаждущим попасть на спектакль администратор театра Федор Николаевич Михальский - близкий друг моей дальней родственницы Надежды Богдановны Раевской; через нее я с ним и познакомился. Он был деловым, энергичным и одновременно обаятельным человеком. Его описал Булгаков в "Театральном романе", где он фигурирует под именем Филиппа Филипповича Тулумбасова, иначе просто Фили.
Описанные сцены в конторе театра точно копируют всю тамошнюю обстановку, разве что телефонов было не четыре, а три.
Мои частые посещения МХАТа в конце двадцатых - начале тридцатых годов все больше и больше сближали меня с театром, и я искал случая лично познакомиться с его актерами, а более всего с самим автором "Дней Турбиных".
Случай такой представился.
Наступил 1932 год. На сцене МХАТа возобновился спектакль "Дни Турбиных". Я продолжал часто посещать Художественный театр, одновременно я увлекался верховой ездой. Занятия в школе верховой езды Осоавиахима проходили в большом здании манежа военной академии в Земледельческом переулке. Вместе со мной в группе занималась Любовь Евгеньевна Белозерская. О том, что она была в то время женой М. А. Булгакова, я и не подозревал.
Однажды я участвовал в конноспортивном соревновании в паре с Любовью Евгеньевной, с которой приходилось мне в то время часто общаться на тренировках. Беседуя на театральные темы, Любовь Евгеньевна мне сказала, что автор "Дней Турбиных" ее муж. Приза мы тогда не получили, но награды мне не требовалось. Для меня было важно, что я выступал в паре с женой Булгакова и что теперь я попытаюсь повидаться с самим писателем. Но под каким предлогом?..
В описываемое время я работал в лаборатории одного из московских вузов, а мой друг Женя Островский, физик по специальности, был научным сотрудником в другом НИИ. Одной из научных тем, представлявших в то время значительный интерес, была разработка способа получения некоего ценного сплава. В жизни обеих лабораторий, наряду с серьезными делами, были и комедийные моменты. И мы с Женей решили написать пьесу, посвященную замечательному сплаву, который мы назвали "сатурн", а саму пьесу - "Сатурн и его спутники". Но тут мы узнали, что на такую же тему написал пьесу известный драматург Киршон, называется она "Чудесный сплав" и будет поставлена в нескольких московских театрах, в том числе и в МХАТе. Постановка "Чудесного сплава" в МХАТе и в Театре им. Ермоловой вызвала у нас негодование. Мы нашли ее весьма неправдоподобной, хотя у зрителей она имела большой успех. С упорством взялись мы за писание своей пьесы и вскоре осилили две картины первого действия. Дальше наше творчество застопорилось, а впереди мыслились еще четыре картины.
После долгих размышлений мы пришли к выводу: необходимо посоветоваться с настоящим драматургом, и решили, что лучше всего - с Булгаковым.
А как это осуществить?
Когда я познакомился и даже подружился с Любовью Евгеньевной, то решил, что попрошу ее познакомить нас с Михаилом Афанасьевичем. Я рассказал ей о задуманной пьесе. Она охотно согласилась и обещала позвонить мне по телефону. Через два или три дня раздался звонок.
Помнится, это было в ноябре 1933 года. Любовь Евгеньевна мне сообщила, что такого-то числа по такому-то адресу мы должны прийти к семи часам вечера. Нас примет Михаил Афанасьевич.
Мы отправились и в назначенное время позвонили в старинную квартиру на Большой Пироговской улице. На наш звонок дверь, к моему удивлению, открыла не Любовь Евгеньевна, а молодая элегантная дама с удивительно добрым, привлекательным лицом. "Елена Тальберг", - мелькнуло у меня в голове.
Дама, по-видимому, почувствовала наше смущение и первая вступила в разговор:
- Пожалуйста, проходите. Вы - Раевский?
- Да.
- Любовь Евгеньевна говорила нам, что вы желаете встретиться с Михаилом Афанасьевичем. Пожалуйста, раздевайтесь и проходите сюда, он сейчас выйдет.
Из маленькой передней мы прошли в довольно большую комнату, посреди стоял овальной формы стол, а с противоположной от прихожей стороны две или три ступеньки вели в соседнюю комнату, как выяснилось - в кабинет писателя. Стены комнаты, куда мы вошли, были увешаны многочисленными фотографиями, карикатурами и окантованными вырезками из журналов и газет.
Взглянув мельком, я узнал лица некоторых актеров МХАТа.
Дама продолжала любезно и доброжелательно разговаривать с нами. Я догадался, что в личной жизни Булгакова произошли перемены. С Любовью Евгеньевной у него, по-видимому, сохранились хорошие отношения, но женой его она уже не была.
- Вы, кажется, написали пьесу? - спросила нас дама.
- Да, собственно, не написали, а собираемся написать.
- Это очень интересно. Вы работаете или учитесь?
Мы отрекомендовались, вкратце рассказали о себе и через несколько минут почувствовали, словно находимся в давно знакомом доме, хотя имени его хозяйки мы еще не знали. Прошло, может быть, десять - пятнадцать минут, разговор наш приобретал все более оживленный характер. Я сидел спиной к той двери, что вела в кабинет, когда она резко открылась, и, обернувшись, я увидел на пороге человека, стоявшего, как мне показалось, в театральной позе с поднятыми над головой руками. Я понял, что это был Михаил Афанасьевич Булгаков. Он простоял несколько мгновений, озирая нас, сидящих у стола, потом, подав мне первому руку, быстро сказал:
- Булгаков!
Мы с Женей представились. Беседа с хозяйкой дома прервалась, но только на мгновение.
- Лена! Хорошо бы пива! Как вы на это смотрите? - спросил Михаил Афанасьевич, усаживаясь к столу между нами.
Тут же появились бокалы и пиво. Елена Сергеевна незаметно удалилась в соседнюю комнату, и мы остались втроем.
- Так вы написали пьесу? - начал Михаил Афанасьевич.
- Нет, не написали, а только начали. Есть план, действующие лица и наброски двух картин.
- О чем же вы хотели поговорить со мной?
- Нас главным образом волнует тема. Нам она кажется интересной, но как воспримет ее зритель?
- Только тема? Но ведь тема это не все. Она может быть любой! Вот перед вами бокал с пивом тоже может служить темой. Вы верите в то, что написали, и в то, что собираетесь написать?
Меня, а также, как я понял, и Женю, признаться, озадачило все, что тогда высказал писатель. Мы ставили тему превыше всего, взялись писать пьесу только потому, что считали важным показать зрителю мир, ему неведомый, а для нас живой. Не будь этой борьбы за сплав, и в голову не пришло бы нам заняться драматургией. Мы поэтому замялись с ответом.
Булгаков продолжал:
- Вот мне как-то раз один старик принес на прочтение свою повесть, я ее прочел, а потом спросил его: "Вы верите в то, что написали?" И знаете, что он мне ответил? "Нет, не верю!" Тогда я ему сказал: чего же вы хотите тогда от меня?
Мы рассмеялись и тут же подтвердили, что, безусловно, верим в свою пьесу и никак не представляем себя на месте этого старика.
- Ну вот и отлично! Так рассказывайте, какая же тема, как называется пьеса, действующие лица…
Я пояснил, что стержнем в пьесе является борьба за сплав и как нам представляется в общих чертах все развитие действия.
- Ну что же, пожалуй, это может быть интересным! - очень сдержанно проговорил Михаил Афанасьевич.
Я вытащил рукопись первых двух картин пьесы и начал: