Петр Лещенко. Исповедь от первого лица - Петр Лещенко 2 стр.


Кишинев, в который меня привезли в младенческом возрасте, я считал своей родиной. Здесь жила моя семья - мать, отчим и недавно родившаяся сестренка Валя. Уехать из Кишинева куда-то, бросив их, я не мог. Уезжать - так всем вместе. А куда уезжать? Кругом творилось черт знает что и никто из нас (меня, матери и отчима) не понимал, что происходит. Вдобавок у матери на руках была Валя. Куда поедешь в столь смутное время с ребенком на руках? И на какие средства куда-то ехать? Я не пытаюсь оправдаться. Я просто хочу объяснить, что в 1918 году наша семья не имела возможности уехать из Кишинева куда бы то ни было. Не и-ме-ла!

Никуда мы на самом деле не эмигрировали. Все решилось за нас и без нашего участия. Нашего мнения никто не спрашивал. Жили мы в России, но вдруг оказались в Румынии. Вот и вся наша "эмиграция".

Мои тогдашние политические взгляды походили на окрошку. Всего понемножку и хорошо перемешано. Монархистом я никогда не был, даже в то время, когда на троне сидел Николай Второй. Мне всегда казалась глупостью передача власти по праву рождения. Так можно передавать имущество, но не власть. А вдруг дурак в царской семье родится - что тогда? Он все равно станет царем? В божественную природу царской власти я никогда не верил. Мое убеждение таково - правителя должен выбирать народ. Февральскую революцию я встретил с большим воодушевлением. Нам, учащимся школы прапорщиков, не дозволялось участвовать в митингах, но мы все равно ходили на них с красными бантами на шинелях. Радовались тому, что царь отрекся и теперь все равны. О том, какая из политических партий права, а какая - нет, я тогда не задумывался. Знал только лишь то, что категорически не приемлю монархистов и анархистов. Анархистов я не понимал. Мне казалось (и сейчас кажется), что они сами не понимали, чего они хотят. Всем анархистам, которых я знал, хотелось только одного - пограбить вволю. Это мне не нравилось. Признаюсь честно, что глубоко в политику я не вникал. Голова шла кругом. Вдобавок я убежден, что каждый должен заниматься своим делом. Как хорошо сказал Крылов: "Беда, коль пироги начнет печи сапожник, а сапоги тачать пирожник, их дело не пойдет на лад". Я пою, поскольку умею петь, но вряд ли я смог бы выступать на митингах или заседать в парламенте. Пусть это делают другие, у которых хорошо получается.

Я не вникал в тонкости политики, а просто верил, как верили многие в то время, что после Февральской революции жизнь изменится в лучшую сторону. Октябрьская революция произошла, когда я валялся в госпитале. Сведений о ней до нас поначалу доходило мало, и были эти сведения отрывочными, искаженными. Снова что-то произошло в Петербурге, а что именно - непонятно. Лишь много позже я разобрался, что к чему. Но к тому времени из Румынии в Советский Союз уже нельзя было переехать только лишь по одному своему желанию. Впервые желание жить в Советском Союзе посетило меня в 20-е годы. Я понимаю, что неисполненное желание ничего не стоит. Но если желание было, то о нем следует написать. Такая огромная страна, как Советский Союз, - это же мечта для любого артиста. Можно ездить с гастролями по ней бесконечно. Какие просторы! Сколько зрителей! В отличие от Шаляпина, которого слушают даже те, кто русского языка не знает, мне нужна русская публика. Я хорошо себя чувствую только среди русских. Я так и пишу в каждом своем заявлении, передаваемом в советское посольство: "Хочу жить и петь на родине". Между словами "жить" и "петь" можно смело ставить знак равенства. Песня для меня все равно что жизнь. Я не представляю себе жизни без песни. Не знаю, что буду делать, если вдруг перестану петь. Наверное, сразу же умру от тоски. Сейчас даже смешно вспоминать о том, что когда-то я хотел быть военным.

Кишинев в 1918 году

Те годы были трудным, тяжелым временем. Никто в Кишиневе не ожидал от румынской армии ничего хорошего. Но в действительности все оказалось хуже ожидаемого. Как только румыны заняли Кишинев, генерал Броштяну объявил в городе осадное положение и наделил армию с жандармерией неограниченными полномочиями. Моя бедная мама ужасно волновалась за нас с отчимом, несмотря на то что ей нельзя было волноваться. Она кормила Валю, а от волнения пропадает молоко. За меня мама волновалась потому, что я был прапорщиком русской армии, врага армии румынской. Вспомнит какой-нибудь офицер или солдат о том, как его ранило на фронте, или брата своего убитого вспомнит и застрелит меня со злости. Отчим вынуждал ее волноваться тем, что был зубным техником. В глазах общества зубные техники выглядели обеспеченными людьми, у которых непременно припрятано золотишко. Вдруг кто-то позарится, начнет искать повод для того, чтобы придраться и устроить обыск. Нашего соседа, тихого старичка-ювелира, арестовали якобы за "агитацию", а на самом деле для того, чтобы иметь возможность его ограбить. Отношения между румынской армией и жителями Кишинева были крайне неприязненными. На фоне этой неприязни смешно звучали разглагольствования политиков и генералов о "сердечной братской любви" и прочих теплых чувствах между румынами и бессарабцами.

Дела отчима, и без того не очень хорошие, из-за всех происходивших событий пришли в упадок. Он зарабатывал какие-то гроши, которых едва хватало на пропитание и самые насущные нужды. Доходы падали, а цены все росли и росли. Выйдя из госпиталя, я сразу же принялся за поиски работы. Голос у меня к тому времени уже установился и окреп, но одного умения петь было мало. Для того чтобы найти место, певцу нужны кое-какие связи и репутация. У меня же ни того, ни другого не имелось. Кем я был тогда? Меня спрашивали: "Где вы пели?" Я отвечал: "В архиерейском хоре, давно, еще до войны". - "Что вы делали после?" - "После я был на фронте, а затем лежал в госпитале". Люди морщились и не всегда снисходили до того, чтобы послушать мое пение. А если и снисходили, то говорили: "Допустим, голос у вас есть, но кроме голоса нужно же еще и вид иметь". Для того чтобы выступать в приличных местах, нужно было иметь соответствующую экипировку, а у меня из всей одежды были только поношенный костюм и такое же поношенное пальто. Одежду мне на последние деньги купила мама, когда я вернулся домой из госпиталя. Ей не хотелось, чтобы я ходил по городу в русской военной форме, пускай и без погон. Мама продала старьевщику мою военную форму, которая за время, проведенное в госпиталях, сильно истрепалась, добавила то, что было отложено на черный день, и одела меня. Отчим был сильно этим недоволен. Между нами никогда не было особой приязни. Поначалу я его сторонился, а он старался меня не замечать. Я не мог забыть, как когда-то, еще до войны, он выгонял меня из дому. Мать мою эта неприязнь между мною и отчимом сильно огорчала. Ради мамы я пошел на уступки. Я видел, как она радуется тому, что у нее теперь есть муж, и не хотел разбивать ее счастье. Долгожданное, выстраданное счастье. Вряд ли стоит объяснять, как в обществе смотрят на одинокую женщину, имеющую ребенка неизвестно от кого. Особенно в таком полном предрассудков и чванства обществе, как в дореволюционном Кишиневе. У отчима, видимо, имелись схожие побуждения - ладить со мной ради спокойствия в доме. Так между нами установился тот худой мир, который, как известно, лучше доброй ссоры. Но я всегда знал, что ни на какую поддержку или помощь с его стороны мне надеяться не стоит. Он чужой мне человек. Мы друг другу чужие. До прошлого года я старался не афишировать это обстоятельство, но теперь уже не считаю нужным скрывать. Все могу простить людям, но только не подлость. Раскаявшегося вора или даже убийцу можно простить, но подлеца - никогда. В свой черед я расскажу о подлом поступке моего отчима, который имел место в годовщину маминой смерти. Сейчас же скажу, что до тех пор, пока ко мне не пришли слава и деньги, отчим меня терпел, мирился с моим существованием. "Что поделать, если уж угораздило жениться на бабе с ребенком", это его собственные слова, которые я хорошо помню, поскольку они повторялись не раз и не два. Он же сейчас утверждает, будто никогда ничего подобного не говорил. Когда же нелюбимый и кое-как терпимый пасынок вдруг стал знаменит, отношение изменилось. Отчим начал мною гордиться. Мне это казалось странным, поскольку, на мой взгляд, гордиться можно только тем, к чему ты причастен. Как можно гордиться тем, ради чего ты и палец о палец не ударил? Но я не возражал. Напротив, я радовался тому, что наши отношения потеплели, и видел, как радуется этому мама. Отчим охотно давал интервью журналистам, тем более что ему за это хорошо платили. Очень скоро в этих интервью слово "отчим" заменилось на слово "отец". Признаться, я был крайне удивлен, когда прочел в газете, что мой отец учил меня музыке и пению, купил мне гитару и всячески пестовал мой талант. Я спросил у отчима, он ли рассказал эту чушь или ее выдумали журналисты. Он со смехом ответил, что журналист так просил рассказать что-то "умилительное", так умолял, что мой "добрый" отчим пошел ему навстречу и рассказал то, чего на самом деле не было. Я не стал опровергать его рассказ. У меня и мысли такой не было. Выступить с опровержением означало трясти на людях грязным бельем, что совершенно не в моих привычках. Да и выглядело бы это не лучшим образом. В глазах общества я выглядел бы неблагодарным человеком. Верят в подобных случаях чаще отцам, нежели детям. Но всякий раз, когда при мне поминают "гитару, купленную отцом" или что-то подобное, я испытываю неприятное чувство. Ложь вообще действует на меня не только психически, но и физически. Сталкиваясь с ложью, я испытываю гадливость, как будто наступил в грязное.

Формально мой отчим был прав. Взрослый двадцатилетний парень должен обеспечивать себя самостоятельно. Не в оправдание себе, а всего лишь правды ради напомню, что в тот момент я только что вышел из госпиталя, где провел полгода. У меня были особые обстоятельства. Из первых же своих заработков я покрыл матери то, что она истратила на меня.

Обежав несколько раз весь Кишинев, я нашел кое-кого из знакомых довоенной поры. Сережа Кочергин, с которым мы вместе пели в хоре, пристроил меня петь в только что открывшееся кабаре "Черная роза" и одолжил мне по старой дружбе немного денег для того, чтобы я смог одеться для сцены. Условия в "Розе" были кабальными, много хуже, чем в других местах. Владелец, некто Павловский, выкрест из Бердичева, объяснял плохие условия тем, что сильно издержался, открывая дело, и теперь вынужден экономить на всем, в том числе и на плате актерам. "Павловский - плут, каких мало, - сказал мне Сережа. - Но он ставит дело на широкую ногу и умеет завлечь публику. Это хороший шанс для тебя". Я был согласен. Надо же где-то начать, чтобы заявить о себе, показать себя публике. Я понимал, что начинающему артисту, человеку без имени, нечего рассчитывать на хорошие условия. Что заплатят, то и хорошо, лишь бы только иметь регулярный заработок.

Сережа не ошибся. Павловский начал хорошо. Несмотря на то что подобных кабаре в Кишиневе в то время было предостаточно, публика к нему ходила. В первую очередь из-за того, что Павловский понимал, зачем люди ходят в кабаре, и предоставлял публике все виды развлечений, начиная с девушек и заканчивая кокаином. Он вообще был и плут, и хват, и черту брат. Не упускал никакой возможности заработать. Из-за этой своей неразборчивости Павловский и пострадал. Мало ему было кабаре, так он ввязался в какую-то авантюру с поддельными бразильскими бриллиантами, из-за чего был вынужден спешно бежать из Кишинева. "Роза" закрылась, не просуществовав и двух месяцев. Артисты и служащие остались на бобах. Павловский никому не заплатил полностью за первый месяц. Отнекивался, придумывал отговорки, давал какую-то мелочь, чтобы отделаться. Можно считать, что я прослужил у него два месяца даром. Даже зарекомендовать себя как певца и танцора не успел.

Отчаяние мое было велико. Известности в "Розе" я приобрести не сумел и ничего там не заработал. А ведь на мне висело уже два долга, а не один. Я был должен матери и доброму Сереже. Чертов Павловский! Я так мечтал однажды встретить его и хорошенько проучить по-цыгански. Цыгане таких мошенников учат кнутом и правильно делают. Пощечина для бессовестного человека что комариный укус, а вот кнут - это хорошая наука. Но не встретил я его и уже, наверное, не встречу никогда.

Отчим смотрел на меня волком, мама днем вздыхала, а по ночам плакала, а сам я был согласен на любую работу. Да - на любую, хоть грузчиком, правда, грузчик из меня получился бы никудышный, поскольку статью я не вышел. Ловкости у меня всегда было больше, чем силы. В мальчишеские годы я любил подраться и часто выходил победителем, но побеждал за счет ловкости.

Состояние мое в то время было ужасным. Годом раньше я был русским офицером, командовал взводом, чувствовал себя если не важной птицей, но хотя бы, значимым человеком. А теперь я никто. Жалкий, несуразный, неприкаянный, никому не нужный. Жалеть себя - недостойное и невыгодное занятие, но в то время я предавался ему очень часто. Было такое впечатление, будто мир рушится. Я совершенно пал духом, считал себя неудачником. На фронте вместо чинов и наград "выслужил" контузию. В Кишиневе творится черт знает что. Работы нет. Отчим постоянно попрекает. Мать жалко.

По соседству с нашим домом находилась столярная мастерская Остапа Дроботенко. У меня и в мыслях не было искать там работы, потому что столярного ремесла я не знал совершенно. Но однажды Остап сказал моей матери: "Сынок ваш без дела слоняется, а мне помощник нужен". Так я стал столярничать. Освоился быстро и даже полюбил это занятие за приятный запах дерева, которым была пропитана мастерская. В отличие от Павловского, Остап платил честно и своевременно. В придачу к жалованью я получал чаевые, когда выполнял работу у кого-то на дому. Помню, как однажды в Константинополе я поразил гостиничную прислугу тем, что собственноручно починил подломившуюся ножку кресла. Столяр-турок, придя в мой номер, разложил на полу свой инструмент и ушел. Я удивился, но портье объяснил мне, что наступило время молитвы. Наступило так наступило. Со скуки я взял в руки молоток и сам не заметил, как все починил. Много лет прошло после работы у Остапа, но мои руки не забыли ремесла. Вернувшийся с молитвы столяр уважительно покачал головой, глядя на мою работу, а затем озабоченно спросил, заплачу ли я ему за труды. Платить, по существу, было не за что, ведь он только инструмент успел разложить, но я заплатил не только что было положено, но и добавил сверх того. Вспомнил, как мне тоже, бывало, за какой-нибудь пустяк, который и работой назвать было нельзя, давали щедрые чаевые. Остап на это говорил: "Лучше сделать на копейку и получить рубль, чем сделать на рубль и ничего не получить".

От хождения по домам с тяжелым ящиком мне вышла нежданная польза. Во время работы я имел привычку тихонечко что-нибудь напевать. Один из клиентов, у которого я чинил обеденный стол, заинтересовался моим пением. Мы разговорились. Клиент, которого звали Иваном Антоновичем, оказался регентом из храма вмч. Феодора Тирона, который по фамилии семьи ктиторов Чуфля в народе звали Чуфлинским. В храме этом мне бывать приходилось, но с Иваном Антоновичем я раньше знаком не был.

После того как стол был починен, Иван Антонович усадил меня за него пить чай и начал расспрашивать. Проговорили мы долго, благо других дел в тот день у меня уже не было. Уселся за стол я столяром, а встал из-за него подрегентом. Мне подобная метаморфоза очень понравилась. Я тепло распрощался с Остапом, о котором до сих пор вспоминаю с глубочайшей признательностью. Вместо меня этот добрый человек мог бы нанять умелого, опытного работника. В умельцах тогда недостатка не было. Только свистни, и сразу дюжина голодных умельцев прибежит. В 1918 году в Кишиневе очень трудно было найти работу. Но Остап взял именно меня, неумеху, желая по-соседски мне помочь.

Я не могу назвать себя щедрым или благодетельным, но я никогда не прохожу мимо человека, находящегося в стесненном положении. Если имею возможность, то помогаю. В память об Остапе, Иване Антоновиче и многих других людях, которые помогали мне. Непременно постараюсь упомянуть в своих воспоминаниях о каждом из них.

В ноябре 1918 года Бессарабия окончательно стала одной из румынских провинций. Простые люди к тому времени устали от болтовни политиков и постоянных митингов, которые устраивали то сторонники автономии, то ее противники. Военно-полицейская вольница закончилась, снова начали действовать законы и вообще к весне 1919 года у всех нас появилось такое ощущение, будто жизнь налаживается.

Меня тяготило чувство оторванности от России. Я чувствовал себя отрезанным ломтем, несмотря на то что жил в моем родном Кишиневе. Я всегда был и, несмотря на мое румынское подданство, остаюсь русским человеком, русским патриотом. Допускаю, что у кого-то из читателей это мое утверждение может вызвать недоверчивую усмешку, но это так. При желании я мог бы без труда сразу же по окончании войны перебраться в американскую зону с Верочкой и затем уехать в Америку. В Европе Америка считалась сказочной страной, в которой исполняются все желания, даже самые несбыточные. Америка была страной, которую не тронула война. Но я никогда не думал о том, чтобы стать американцем. Меня приглашали переехать в Париж, но я не поехал. У меня одно желание, я хочу вернуться в Россию, в Советский Союз. Хочу и очень надеюсь на то, что мое желание наконец-то исполнится.

В 1918 году доходившие до нас слухи о том, что происходит в России, были страшными, мрачными. Каких только ужасов не рассказывали! Румынские власти намеренно этому потворствовали, писали в газетах невесть что, поскольку в январе того года молдавские власти позволили румынам оккупировать свою только что провозглашенную республику в страхе перед Красной армией. "Лучше румыны, чем коммунисты", считали в Сфатуле. Далеко не все в Кишиневе были рады такому повороту дел, поэтому румынская пропаганда раздувала и преувеличивала все плохое, что говорилось о Советской республике. Превзойти их во лжи удалось только Геббельсу, но Геббельс вообще не думал о том, чтобы сказанное им походило на правду. Он считал, что любая многократно повторенная ложь может казаться правдой. Румыны врали сдержаннее. Молочных рек с кисельными берегами не обещали, но обещали обеспечить всех бессарабцев работой и еще обещали низкие цены. Цены в то время росли как на дрожжах.

Назад Дальше