Утоли моя печали - Копелев Лев Зиновьевич 30 стр.


Иду, ковыляю и уже, кажется, не чувствую боли, только тяжесть. И умиление от необычайной чуткости вертухая. В саду большая беседка, вернее, навес, застекленный, затянутый плющом, вьюнками. Внутри несколько столов, длинные и квадратные. Меня сажают за отдельный, маленький, в углу. Дежурный заботится, чтобы вошедшие не сразу заметили костыли.

И вот уже мама, Надя, отец. И смуглая, черноглазая девушка. Словно бы знакомая, похожая на те снимки, что у меня. Маленькая, верней, коренастая, но именно девушка - не девочка. Это Майка. А Лену не привели. Надя и мама объясняют: кто-то позвонил - незнакомый женский голос - "приводите дочерей". Они не могли поверить, ведь в извещении были названы только родители и жена. Потом звонила Инна Михайловна, - ее тоже по телефону просили передать, чтоб привели дочерей. (Умница Гумер - догадался, что будут сомневаться…) И все же они решились взять только Майку, она старше.

Надзиратели где-то в стороне. Никто не стоял над нами. Мы сидели за отдельным столом совсем по-семейному. Майка слева от меня, вплотную, ласковая, быстроглазая говорунья. У нее перевязан палец. Вывихнула, играя в волейбол. Рассказывала о школе. Кончает в будущем году; будет поступать обязательно в Бауманский. Раньше мечтала о географии, но это детство. А инженер-механик - это настоящее. Говорила о книгах, о стихах, о подругах, об учителях. Я слушал и едва слышал. Как она похожа на Роню - сестру моего отца. Та была такая же черноглазая, чернокудрявая, чуть скуластая. И так же горячилась, рассказывая, доказывая…

В 1919 году ее - гимназистку, связную киевского подпольного ревкома арестовали и в контрразведке жестоко избили. Много лет спустя мама шепотом рассказывала подругам: "Изнасиловали, заразили". Бесчувственную оставили в кабинете следователя. Она пришла в себя уже ночью. Шатаясь, выбралась. В других комнатах офицеры кутили с проститутками. Когда она выходила из здания, часовые смеялись: "Напилась, шлюха". Она добралась до товарищей. Ее переправили через фронт. Потом она долго болела и почти год была в психиатрической лечебнице. Это в семье тоже считалось страшной тайной. Сыпной тиф избавил ее от душевной болезни. У нее было сильное, мягкое контральто. С детства я любил слушать, как она пела украинские песни, цыганские романсы. В начале двадцатых она вышла замуж за Марка Клубмана, который тоже тогда был в ревкоме. Он ждал, пока она не вылечилась, и женился, зная, что у них не может быть детей. Оба стали учиться. Он закончил юридический, некоторое время работал прокурором, судьей где-то на Волге, к концу двадцатых стал деканом, а потом и проректором Саратовского юридического института. Роня хотела стать биологом, но из-за болезни, кажется, так и не закончила института. Работала в библиотеках, потом лаборанткой в агролабораториях. Каждое лето они приезжали в Киев и в Харьков к нам, к бабушке и дедушке. В 33-м году Марка назначили начальником политотдела МТС в Харьковской области, через два года он стал инструктором ЦК КПБУ, а в 37-м его арестовали и осудили на 10 лет. Роня писала жалобы, протесты, посылала письма и телеграммы Ежову, Вышинскому, Сталину, добиваясь приемов. Она приезжала из Киева в Москву, жила у нас. В конце 37-го мы с ней вдвоем ходили в Консерваторию. Слушали Шестую симфонию Чайковского. Она тихо плакала.

Тогда я видел ее в последний раз. Вскоре ее арестовали. Но через год с лишним, еще подследственной, она попала в "разбериевание", в 1940 году ее отпустили. И она опять писала, телеграфировала, добивалась освобождения Марка. Жила она в Киеве с родителями. Когда немецкие войска подходили к Киеву, ее младший брат Миша уже лежал в госпитале с тяжелым ранением позвоночника. Он и мой брат Саня, сержант артиллерии, чья батарея стояла в Пуще-Водице, верили, что вот-вот начнется наше великое контрнаступление. И Роня верила в это, и дедушка, и бабушка, и они не могли оставить Мишу. Госпиталь эвакуировали; Миша умер где-то в пути. Они уже не успели…

В апреле 1944 года я был в Киеве проездом с одного фронта на другой. Дворничиха рассказала:

- Их уводили туда - в Бабий Яр - на второй день. Такая была очередь. Тогда уже многие знали, что там убивают. Дедушка очень больные были, обезножели. Бабушка и Роня их на колясочке везли. А бабушка еще сильные были. Восемьдесят годов с гаком и похудела очень, ссохлась вся, но ходила прямая, как палка. А Роня поседела и тоже похудела очень, и зубов уже не было. Но глаза такие же, как уголья. Она мне в тот день сказала: "Я знаю, нас убивать будут, но все равно победа настанет. И когда наши вернутся, скажите, чтоб помстились…"

Марк дожил до освобождения и до реабилитации. Умер в Саратове в 1957 году пенсионером.

Майку я увидел впервые после того мартовского вечера 47-го года, когда меня арестовали вторично. Уводили из дома, а она, больная - воспаление уха, жар до сорока градусов, - обняла меня горячими ручонками: "Ты скоро вернешься?"

В новой встрече шесть лет спустя были и радость и горечь неизбывных воспоминаний. (Киевская бабушка варила редьку в меду - ни с чем не сравнимый вкус горькой сладости.)

И я все смотрел и смотрел на взрослую дочку, взрослую, веселую. И, не понимая почему, чувствовал острую, тревожную жалость. Потом думал, что это из-за воспоминаний о Роне, из-за мыслей, как Майке жить после школы, ведь придется в анкетах писать обо мне.

…Мать и отец, перебивая друг друга, уверяли, что адвокаты и какие-то весьма осведомленные знакомые уже точно знают, что очень скоро будут пересматриваться все дела по 58-й и меня, конечно, оправдают.

Надя выглядела спокойнее, здоровее, чем на предыдущем свидании, улыбалась непринужденнее, шутила, рассказывала о веселых проделках дочек. Но тогда же я узнал о расправах с друзьями. С теми, кто писал Сталину обо мне.

Как-то в 1950-м Абрам Менделевич заговорил о мытищинских лабораториях. Оказалось, что он знает подполковников Левина и Аршанского и слышал, что они уже там не работают, потому что защищали какого-то троцкиста. На очередном свидании я спросил Надю, что произошло с Валей и Мишей, почему они больше не работают в Мытищах. Она переглянулась с мамой:

- Мы не хотели тебе говорить, расстраивать: у них были неприятности по партийной линии. Миша теперь живет в Ленинграде, женился, очень счастлив. Муся и Валя уехали в Новосибирск; у них все благополучно; Иван Рожанский в Академии Наук, Юра Маслов демобилизовался, сейчас в Ленинграде, преподает в университете. Галя Хромушина по-прежнему в ТАССе, Боба Белкин в Москве в университете. Мы ни с кем не встречаемся, не переписываемся, все-таки у них были неприятности из-за тебя, мы не хотим их больше подводить…

А в тот светлый день пятьдесят третьего года, вслед за обнадеживающими, ободряющими новостями, я услышал, что Муся, Валя, Миша, Галина и Михаил Александрович Кручинский были еще в 1948 году исключены из партии. Валю и Мишу вскоре демобилизовали. Ивана перевели в кандидаты партии. Юра Маслов, Борис Изаков, мой адвокат и даже судьи - подполковник, который оправдал в 46-м, полковник, который осудил только на три года в 47-м, и сам председатель Военной коллегии Ульрих и его заместители Орлов и Каравайков, которые в ноябре 47-го года сокращали мне десятилетний срок до шести, - получили строгие выговора… Адвокат говорил: все это потому, что некий сановник из Главного политуправления донес лично Сталину и тот сказал: "Надо наказать". Но теперь восстанавливается полная законность, и тот же адвокат уверен, что ему скоро снимут выговор, и хотя Ульрих с тех пор в отставке, но еще бодр, - и он и все другие наказанные судьи также заинтересованы в пересмотре моего дела, будут его добиваться.

На обратном пути я уже едва замечал поля и леса и воскресное многолюдье… Мысли теснило непролазное месиво старых болей, сомнений, надежд и новое мучительное сознание: из-за меня было столько горя, куда больше, чем я представлял. Мама совсем одряхлела. Надя скрывала несчастье друзей, что же она скрыла о своих бедах?.. А я в это время искал "ручные корни", придумывал фоноскопию, учил иероглифы.

Но теперь, теперь-то уж все изменится… А что может измениться? Никакими переменами не вернуть утраченные годы ни маме, ни Наде, ни друзьям, ни мне… И ничем не утолить, не исцелить горе - все горести, которые из-за меня, - и ничем их не искупить.

Валентина уезжала в отпуск в Сочи. Вернулась загорелая, похорошевшая. Жаловалась на легкомыслие курортных кавалеров и что в санаториях полно евреев. Она забыла многое из того, что раньше знала. Но отшучивалась: "….мы с вами этого еще не проходили". И тогда нужно было, дописывая заключительные разделы диссертации, заново растолковывать "автору" обоснование темы, смысл введения и первых разделов.

Она слушала рассеянно, отвлекалась.

- Мы скоро расстанемся, и "быть может, навсегда". Вы думаете, что вас освободят? Я вам этого желаю всей душой. Теперь уже все говорят, что в будущем году никакого спецконтингента не останется. Я слыхала, что вас отправят на другой объект. А вы успеете все написать? Кончить… Это хорошо. Не знаю только, успею ли я усвоить…

Защита не состоялась: она не сдала кандидатского минимума.

Гумер, Иван Емельянович, все вольные приятели говорили, что нас отправят до конца года, но утешали - не в лагеря, а в Кучино. Там сохраняется большая шарашка.

Евгения С. увезли еще в мае. Гумер получил от него веселую открытку из Ухты; там его освободили и выдали паспорт; работает в радиомастерской; живет пока в общежитии.

* * *

Осенью снова было свидание. У вахты опять стоял автобус, но с кремовыми занавесками на окнах. А внутри оказался железный ящик с одиночными сидячими ячейками.

Привезли в Тушино, в фабричное здание бывшей оружейной шарашки. В коридоре стояли и валялись разнокалиберные, разноцветные мишени - силуэты и размалеванные фигуры в шлемах, во весь рост, скрюченные, бегущие, одиночные головы над брустверами…

Родственники размещались по ту сторону узкого стола. Надя и мама привезли обеих дочерей. Лена оказалась крупнее, выше старшей сестры. Матово-смуглая, чуть монголистая, иссиня-черные волосы, темные глаза. Очень красивая. Она застенчиво улыбалась, отвечала односложно. Глядя на дочерей, я и радовался и ощущал необъяснимый страх - какие они? Будем ли мы понимать друг друга?

Надя сказала, что в Новосибирске умерла Муся. Муся!..

В Харькове в 1929 году она была нашей наперсницей и "свахой". Они с Валюшей расписались в ЗАГСе на несколько месяцев раньше нас. А их Иришка ровесница нашей Майки.

Летом 1929 года Надя уехала с родителями к Азовскому морю. Муся еще некоторое время оставалась в городе, и я приходил к ней ежедневно рассказывать, как тоскую, как считаю дни… Она читала мне отрывки из писем Вали. Он был старше нас, семнадцатилетних, почти на три года. Тогда это еще очень ощущалось. В его письмах, частых и длинных, перемежались рассказы о веселых происшествиях, о занятных людях, поэтичные описания природы, цитаты в стихах и прозе, размышления о любви, о литературе, о театре. Они казались мне по-взрослому значительными, и я стал невольно подражать ему. И тоже ежедневно писал Наде если не письмо, то открытку. И тоже складывал конверты пополам - такие узкие пакетики Муся и Валя сделали нашим масонским знаком.

Обо всем этом, о своей любви - впервые большой, настоящей - я рассказывал Мусе, она говорила:

- Давай помечтаем!.. Вы с Надюшкой и Лидочка с мужем, - у нее обязательно будет очень хороший муж, - и мы с Валюшкой будем жить в одном городе - в Харькове или в Одессе, а может быть, в Москве или в Ленинграде но обязательно все в одном городе. И чтоб, как сейчас, - недалеко друг от друга (мы учились в одной школе, жили в одном районе. Муся, Лида и Надя дружили с первого класса: в школе эту троицу прозвали "Ли-Му-Над"), Надюшка будет инженером-химиком, будет заведовать лабораторией на крупном заводе. А Лидочка тоже химиком, но ученой или преподавательницей. Муж у нее будет профессор по каким-нибудь точным наукам. Валюшка станет, конечно, главным режиссером нового театра - замечательного, не хуже мейерхольдовского… А ты будешь редактором газеты, журнала или тоже профессором, но по истории. А может быть, ты хочешь на партийную работу? Но, конечно, по линии культуры?.. Я еще не знаю, кем буду работать. В лаборатории или в научной библиотеке. Но главное - у меня будет салон… Да ты не смейся, не будь дураком. Ты не понимаешь, а я совершенно серьезно. У нас будет большая квартира, обставленная просто, но со вкусом - рояль, хорошие картины, очень много книг. И по вечерам у нас будут собираться друзья и знакомые. Будут приходить интересные люди - артисты, поэты, художники, музыканты. Будем устраивать домашние концерты, читать стихи, разговаривать, спорить… И я буду в черном закрытом платье и в лакированных лодочках. Ну, может быть, еще нитка жемчуга, ничего больше. Я буду вас всех очень вкусно кормить, буду знакомить хороших людей друг с другом, и все будут хотеть к нам приходить… Конечно, у нас будут дети. Ты хочешь сына? А я хочу дочку. И может быть, ваш сын женится на нашей дочке. И у Лидочки будут дети. Я думаю, нам всем нужно иметь по два ребенка. Может быть, мы все еще породнимся…

Она глядела исподлобья, выпуклыми светло-серыми глазами. Маленький убегающий подбородок почти упирался в ямку между тонкими ключицами. Темно-русые кудрявые волосы нависали на лоб… Искорки смеха в зрачках мгновенно сменялись влажным поблескиванием, еще улыбаясь, она уже утирала слезы:

- Если только я доживу… У меня ведь сердце никудышное… Но медицина теперь шагает вперед. Может быть, меня и вылечат…

Осенью 1932 года, когда мы с Надей жили в доме отдыха в Ялте, она писала нам, огорченная тем, что Валя не получил отпуск, - он в то время был уже в армии кадровым командиром:

"…Очень хочется найти какой-нибудь тесный уголок и заткнуть себя. Этим уголком может быть все, что угодно, - работа, в которой захлебываются (говорят, бывает такая), книги, ребенок, муж. И нет под рукой ничего необходимого. Состояние ужасное. Не могу заниматься, не могу работать. Никого не вижу. И слишком пусто, слишком просторно вокруг… Я не знаю, похоже ли то, что я пишу, на то, что испытывается. Но мне чересчур явственно скверно. Понимаете, такая пропасть ощущений, мыслей, надежд и… не могу я без людей!"

Дальше две страницы печальных сетований на одиночество, на невозможность найти место в жизни, и внезапный переход:

"Пожалуйста, не смейтесь! Мне стало самой смешно, и комната посветлела, как будто увидела Левкину широченную и твою, Надюшка, славную (славная моя!) улыбки. По этому поводу вопрос о скверном настроении откладывается".

После этого несколько абзацев деловых новостей о работе, о том, что из сектора учета она переходит в сектор эксплуатации Севукрэнергия и будет получать уже 325 рублей.

"….Остальное все нужно устно. И когда ты, черт такая, приедешь? Не могу я так жить! Даже поплакать в жилетку некому!

…Ну, и где мой муж, а? Если он и завтра не приедет?!

Родненькие, ну, ей-богу, самые последние, на прицепке висевшие силы (именуемые терпением) оборвались. Что делать? Начинаю целовать по очереди тебя и Левку. Кончу в следующем письме".

В последний раз я видел Myсю зимой 1947 года, в дни "интермедии", между тюрьмами, когда провел два месяца на воле. Они жили в Мытищах, в тесной двухкомнатной квартире. Валя и Миша были уже подполковниками, много работали в том же институте, что и до войны. Муся выглядела очень усталой, жаловалась на болезни. Когда я напомнил о ее давних мечтах, она печально улыбнулась. Рассказывала, что от Лидочки давно не было вестей, - она с мужем живет где-то за Ленинградом. (Лидин муж Лев П., инженер, был арестован в 1936 году, освободился весной 41-го года. Был проездом в Москве. Мы встретились. Похудевший, потемневший от нездорового северного загара, он прилетел из Норильска, нового города, которого тогда еще не было на картах. Разговаривал скупо, мало:

- Всякого понавидал. Просто не расскажешь. Кто сам не испытал, не может себе представить. Не поймет и с поллитром. И уж конечно вряд ли поверит…)

Надя сказала, что Муся долго болела, Валя работает на радиозаводе. Они жили в очень маленькой квартире с ее родителями. Отец был парализован. Потом ему отняли ноги. Он и здоровым бывал несносно капризен, назойливо требователен. Каково же ей приходилось с ним больным?

А ведь если бы шесть лет тому назад Муся и Валя не подписали письмо Сталину обо мне, их жизнь могла бы сложиться иначе.

Я смотрел на маму. Это она была тогда главной помощницей моего адвоката: отыскивала свидетелей защиты, настаивала, упрашивала, заклинала… Она спасала сына. Еще в детстве меня раздражал ее материнский эгоизм. И теперь она перебивала Надю, не хотела, чтобы она говорила о печальном…

Но я не мог ей сказать, что в гибели Муси, в бедах моих друзей есть и наша вина - наша с ней. Ее глаза, с красноватыми жилками, потускнели, щеки дрябло обвисли; синевато-бледные губы потрескались.

Нет, я не мог на нее сердиться и старался, чтобы она не заметила, не догадалась, о чем я только что подумал. От этого становилось душно, трудно было говорить…

Надя все понимала. Она стала рассказывать о другом. Лида с мужем живут в Средней Азии, он был опять арестован, потом выслан, но сейчас уже на свободе, работает инженером, у них сын и дочь… Дочка нашей соседки Нина выходит замуж, кажется, очень хороший парень, студент… У Люси П. - сын Вова, необычайно смышленый славный малыш… Майка была в пионерлагере вместе с Женей, сыном Инны Михайловны Левидовой. Он удивительно развитой, серьезный парень; будет вместе с Майкой готовиться в институт; ведь уже в будущем году поступать.

А мама торопилась пересказывать самые новые и совершенно достоверные сообщения о том, что мое дело должны обязательно очень скоро пересмотреть.

- Вот увидишь, сынок, Новый год мы будем встречать вместе. Теперь я знаю, что доживу.

То была наша последняя встреча. Новый год они встречали без меня. Мама умерла 4 мая 1954 года, за неделю до очередного свидания.

Через несколько дней я получил ответ на заявление, отправленное уже после ареста Берии, - стандартная бумага из прокуратуры: "Нет оснований для пересмотра… осужден правильно…"

Назад Дальше