Многих бойцов после медицинского переосвидетельствования не пустили на фронт. Одни остались в Чрезвычайном отряде, другие вступили в конную милицию. Некоторые из ниx заходили ко мне в Москве и были довольны, когда я им давал сборники со стихами Есенина. Кстати, эти знакомства отчасти помогли мне в сороковых годах вплотную взяться за милицейскую тематику. (Повесть и сценарий "Дело № 306", "Волк" и др.)
Над клубом Чрезвычайного отряда шефствовали председатель ВЦИК М. И. Калинин и управляющий делами Совнаркома В. Д. Бонч-Бруевич. Они узнали о моем выступлении перед бойцами. Зайдя в клуб, чтобы посмотреть на ремонт, спросили о Есенине. Они были осведомлены об его четверостишии на стене Страстного монастыря.
– Грубовато! – заявил Владимир Дмитриевич, поглаживая свою каштановую бороду. – Убеждать верующих надо потоньше.
– Да они сами знают, что вытворяли монашки в монастыре! – ответил я.
– Многие знали, – согласился Бонч-Бруевич. – Но жертвовали деньги на монастыри, и монастыри процветали. Нет! Нет, надо поубедительней!
Михаил Иванович поправил очки на носу, а за стеклами сверкнули лукавые глаза.
– И похладнокровней, – добавил он. – Похладнокровней! Зачем было лезть на стену?
В мае я шел по Тарасовке мимо станции, где в ожидании пригородного поезда на скамейках сидели несколько человек. Женщина в ситцевом платочке, выцветшем платье, порыжелых сапогах украдкой торговала великими ценностями того времени: пачками махорки и кусками газеты для "козьих ножек". По платформе неуверенной походкой брел парень в неподпоясанной рубашке c повешенной на плечо гармошкой, которая до отказа распустила узорные мехи; позади шагала плечистая баба и ругала его за то, что он опять "нажрался ханжи". На другой стороне платформы брел дородный босой старик с окладистой бородой, с длинными волосами, в холщовой пропотелой рубахе, в широких портах. Он нес на груди небольшой иконостас и собирал деньги на построение храма божьего. В сшитом из зеленой драпировки с белыми цветами платье, в красной косыночке, бойкая остроносая девчонка, обмакнув кисть в ведерко с клейстером, помазала деревянный щит и наклеила на него сегодняшнюю "Правду". Там черными жирными буквами было напечатано о боях с белополяками.
Я перешел рельсы, двинулся по дорожке вдоль полотна железной дороги. Только свернул на просеку, как мимо меня сломя голову промчался мальчишка лет семи-восьми, а за ним бежал длинноногий кондуктор, держа в руке веревку, на которой обычно сушат белье.
– Стой, Мишка! Все равно выдеру!
С другой стороны просеки наперерез кондуктору бросился высокий человек, и я сперва не узнал Демьяна Бедного. Он перепрыгнул кювет, вырос перед кондуктором и вырвал из его рук веревку. Тот закричал, что этот мальчишка – его сын – опрокинул и разбил настольную лампу, куда была налита бутылка керосина, и он, отец, хочет его наказать.
– Бить ребенка такой веревкой? – спросил Ефим Алексеевич с гневом.
– Вам что за дело? – заорал кондуктор. – Кто вы такой?
В эту секунду я уже добежал до места перепалки и, переводя дыхание, заявил:
– Это – Демьян Бедный!
Кондуктор понизил тон, говоря, что теперь он с семьей остался без света, а его пачки стеариновых свечей хватит ненадолго. Ефим Алексеевич сказал, что пришлет ему настольную лампу и бутылку керосина, но предупредил: если кондуктор будет бить сына, то прочтет о себе в газете.
Познакомился я с Демьяном Бедным в прошлом году в книжной лавке "Дворца искусств", куда заходили многие писатели и поэты. Ефим Алексеевич, страстный библиофил, покупал редкие старинные книги, и я по его просьбе звонил ему по телефону, когда в лавку поступало то, что его интересовало. Бывал я у него на квартире в Кремле, и он показывал мне уникальные книги своей великолепной библиотеки. Заглядывал я к нему и на Рождественку. В 1932 году по радио много раз передавали мою радиокомедию "Король пианистов", положительно оцененную рецензентами. В следующем году Демьян Бедный писал для радио пьесу "Утиль-богатырь", и я ему консультировал. Наши отношения были дружелюбными, и Ефим Алексеевич иногда рассказывал о своей горькой жизни.
Вот и сейчас, когда мы идем на дачу Наркомпрода, которая высоко стоит на берегу Клязьмы, он говорит, что не может видеть, как бьют детей: его в детстве били родители. Потом я понял, что в заступничестве за мальчика еще сыграла роль отцовская любовь, которую Демьян Бедный испытывал к своему единственному долгожданному сынишке Дмитрию.
На даче Наркомпрода Ефим Алексеевич пошел к своим знакомым и просил подождать его. Я увидел сидящего на террасе наркома Цюрупу. День стоял жаркий. Александр Дмитриевич был в белой русской рубашке с расстегнутым воротником, читал газету. Я поднялся на террасу, представился ему, он протянул мне руку. Это был высокий широкоплечий мужчина с открытым спокойным лицом, серыми глазами, седоватыми, зачесанными назад легкими волосами. У него была добрая, приоткрывающая зубы улыбка, мягкий голос и сильные руки.
Я объяснил, что приглашаю для участия в концерте клуба артистов, за это им будет выдан небольшой паек. Артистка О. Л. Гзовская заявила, что тоскует по сыру, и просила положить хотя бы кило в паек.
Цюрупа улыбнулся и пообещал прислать сыр. Он спросил, не работаю ли я в какой-нибудь области искусства. Я ответил, что состою в группе поэтов-имажинистов. Александр Дмитриевич сказал, что Зинаида Николаевна Райх работает в секретариате Крупской и как-то заходила к нему по делу вместе с Есениным. Поэт читал ему, Цюрупе, свои произведения.
– У Есенина в стихах своя тема, – заявил нарком. – Добротные слова. Музыка. Стихи похожи на песни. Я только посоветовал Есенину – пусть глубоко дышит сегодняшним днем, и это сразу почувствуется в его стихах…
Мы возвращались вместе с Демьяном. Он объяснил, что живет недалеко от Тарасовки, в "Удельном лесу", в двухэтажной даче: внизу Демьян, жена, две дочери и сынишка. Наверху – Дзержинские с сыном Ясеком и няней.
Я заявил, что мне предстоит разговор с Феликсом Эдмундовичем по поводу утверждения программы концерта. Демьян Бедный сказал, чтоб я поторопился: на днях Дзержинский уезжает на Украину.
Я должен сделать небольшое отступление и поблагодарить жену Ф. Э. Дзержинского Софью Сигизмундовну, ее невестку Любовь Федоровну, дочь В. Д. Бонч-Бруевича Елену Владимировну, сына А. Д. Цюрупы – Всеволода Александровича, дочь Демьяна Людмилу Ефимовну и сотрудника милиции того района, где в то время находилась Тарасовка, – А. А. Богомолова. Их письменные и устные ответы помогли мне восстановить в памяти некоторые эпизоды и подробности тех далеких дней…
Утром чрезвычайный комиссар поехал со мной к Феликсу Эдмундовичу. И вот я в его кабинете. Вижу близко перед собой его большой лоб с залысинами, умные глаза, над ними густые черные брови; выбритые до синевы щеки, усы, бородку. Одет он в защитного цвета гимнастерку, с накладными карманами на груди, которая стянута черным широким ремнем.
Он спрашивает меня о Всероссийском союзе поэтов, об имажинистах и о Есенине. Я отвечаю все, что знаю.
Во время этой беседы чувствую его доброе отношение к Сергею. Это можно было наблюдать и позднее. В 1925 году Есенину необходим был санаторий. Знаменательно, что, узнав об этом 25 октября того же года, именно Феликс Эдмундович отдал распоряжение тов. Герсону позаботиться о поэте.
Я подал Дзержинскому намеченный для показа красноармейцам список пьес, и он прочел его. Потом назвал две-три пьесы, которых в списке не было. И посоветовал мне в первую очередь организовать выступление какого-нибудь авторитетного деятеля со словом о В. И. Ленине. Я назвал кандидатуру Петра Семеновича Когана, будущего президента ГАХН, который в тот год тоже жил с семьей в Тарасовке.
Показал Дзержинскому первую программу концерта, он одобрил ее. Тогда я сказал о пайках для артистов. Вернув мне программу, Дзержинский поднялся с места. Я встал.
– Вы разбираетесь в хозяйственных делах? – спросил он.
– Не особенно! – признался я.
– Пришлю человека, который будет выдавать пайки!
Возвращаясь в Тарасовку, я думал о чем угодно, но только не о том, что Феликс Эдмундович спас меня от беды. Это я понял после двух-трех концертов: что стоило каптенармусу удержать из артистических пайков по полфунту? Кто бы из актеров стал проверять? Но если бы это открылось, ответил бы не только виновник, но и я, заведующий клубом. Присланный же Дзержинским человек был воплощением честности и аккуратности.
Начало успеху концерта положила В. В. Барсова, которая была в ударе и бисировала шесть раз. И. М. Москвин перед выступлением заявил, что у него пошаливает горло, он прочтет только один рассказ. Но бисировал в третий раз и, раскланиваясь под аплодисменты, показывал на горло. М. М. Блюменталь-Тамарина и Б. С. Борисов сыграли сценку из пьесы Я. Гордина "За океаном". Артистов не отпускали до тех пор, пока не иссяк их репертуар. Казалось, конца не будет выступлению Гзовской – Гайдарова. Однако Борисов, в заключение концерта спевший "Птичий бал" и песни Беранже, особенно "Старый фрак", имел феноменальный успех.
Когда я поднес Гзовской завернутую в газету присланную Цюрупой головку сыра, она в нетерпении разорвала бумагу, понюхала его и зажмурила глаза.
– Боже! – проговорила она, вдохнув запах вторично. – О боже! Я, кажется, мало выступала!..
9
"Мужиковствующие". Есенин рассуждает о "Моцарте и Сальери". "Университеты" Есенина. Надежда Плевицкая. О графе Амори
Комиссар Чрезвычайного отряда отпустил меня по делам клyбa на три дня в Москву. Естественно, я хотел повидаться с Есениным и рассказать ему обо всем, что произошло в Тарасовке и было связано с его именем.
В первый же день я поспешил в Богословский переулок (ныне улица Москвина), но мне сказали, что он ушел с Мариенгофом в "Стойло". Действительно, я застал их за обедом. (Кстати, на столе стояла только бутылка лимонной воды.) Я подсел к их столику, мне также подали "дежурный" обед (такие обеды полагались работающим в "Стойле" членам "Ассоциации"). Я стал рассказывать, как читал "Песню о собаке" бойцам отряда, потом начал говорить о приходе на строительную площадку клуба М. И. Калинина и В. Д. Бонч-Бруевича. Смотрю, Сергей сделал большие глаза, и я невольно посмотрел туда, куда он взглянул. В "Стойло" входили друзья Есенина: П. Орешин, С. Клычков, А. Ганин. В это время Мариенгоф пошел к буфетной стойке за новой бутылкой лимонной воды.
– Завтра в час дня приходи в наш магазин, – тихо проговорил Сергей и стал, улыбаясь, пожимать руки пришедшим поэтам.
Поэты Ганин, Клычков, Орешин принадлежали к так называемым новокрестьянским поэтам, некоторые из них одно время выступали вместе с Есениным, были с ним в приятельских отношениях. По совести, теперь все они, как их назвал Маяковский, "мужиковствующие", завидовали Сергею: и тому, что он пишет прекрасные стихи, и что его слава все растет и растет, и что он живет безбедно. Их довольно частые посещения "Стойла" имели несколько причин: во-первых, они пытались доказать Есенину, что ему не по пути с имажинистами, и предлагали организовать новую поэтическую группу с крестьянским уклоном, во главе которой он встал бы сам. Это абсолютно не входило в намерение Сергея: он понимал, что перерос крестьянскую тематику и выходит на дорогу большой поэзии; во-вторых, эти три поэта всегда приносили водку и приглашали Есенина выпить с ними: "Наше вино, твоя закуска!" Сергей, по существу добрый, отзывчивый человек, не мог отказать им.
От встреч с "мужиковствующими" его пытался отговорить Мариенгоф. Как-то Шершеневич, Грузинов и я говорили на ту же тему с "мужиковствующими", но они заявили, что мы боимся ухода Есенина из "Ордена имажинистов", и продолжали свое. Им было известно, в каких истинно дружеских отношениях состояли в ту пору (1920 год) Сергей и Мариенгоф, и они сочинили такое двустишие:
Есенин последний поэт деревни.
Мариенгоф первый московский дэнди.
Действительно, высокий красивый Анатолий любил хорошо одеваться, и в тот двадцатый год, например, шил костюм, шубу у дорогого, лучшего портного Москвы Деллоса, уговорив то же самое сделать Сергея. Они одевались в костюмы, шубы, пальто одного цвета материи и покроя.
У "мужиковствующих" неприязнь к Мариенгофу росла не по дням, а по часам. Как-то Дид-Ладо нарисовал карикатуры на Есенина, изобразив его лошадкой из Вятки, Шершеневича – орловским рысаком, Мариенгофа – породистым конем – гунтером. С этой поры "мужиковствующие" спрашивали:
– Ну, как поживает ваш Анатолий Гунтер?
Конечно, в то время никто из имажинистов не предполагал, какой подлый подвох последует с их стороны по отношению к Сергею. А пока что, по настоянию Есенина, вышло несколько сборников, где с участием его и Мариенгофа были напечатаны стихи "мужиковствующих".
Я выкроил время так, что ровно в час дня вошел в книжную лавку артели художников слова на Б. Никитской, дом № 15. Есенин разговаривал с Мариенгофом, который показывал ему какую-то книгу.
– Иди в салон, – сказал Сергей, – я сейчас!
"Черт! – подумал я. – Он не хочет, чтобы даже Анатолий слышал!"
Я поднялся на второй этаж, где был салон – место приема поэтов, писателей, работников искусства, приходящих в книжную лавку, чтобы поговорить, поспорить по поводу купленной книги или еще по какой-либо причине.
Когда Есенин пришел в салон, признаюсь, я без обиняков спросил его, почему он делает тайну из того, что говорят о нем члены правительства и ЦК партии.
– Садись! – предложил он. И задал мне вопрос: – Ты в Союзе поэтов бываешь?
– Бываю. Верней, бывал. Сейчас редко захожу.
– Как относятся к тебе молодые поэты?
– Да по-разному. Дир Туманный – хорошо. Рюрик все допытывается, как я попал в имажинисты. Я говорю: прочитали стихи – приняли.
– Допытывается? Наверно, метит к нам?
– А он это не скрывает!
– Ладно! Буду выступать, скажу о ничевоках. Попляшут. Только напомни!
И, выступая в клубе поэтов, сказал улыбаясь:
– Меня спрашивают о ничевоках. Что я могу сказать? – И закончил под аплодисменты: – Ничего и есть ничего!..
Есенин положил руки в карманы брюк и стал медленно шагать по салону. Я молчал.
– Ты Пушкина знаешь? – вдруг спросил он, останавливаясь передо мной.
– Как будто! Читал о нем Белинского, Писарева. Недавно Айхенвальда!
– "Моцарта и Сальери" читал?
– Да!
– Триста с чем-то строк. А мысли такие, что перевесят сочинения другого философа. Помнишь, что говорит Сальери? – Сергей, подчеркивая нужные места, великолепно прочел вслух:
Нет! Не могу противиться я боле
Судьбе моей: я избран, чтоб его
Остановить, – не то мы все погибли,
Мы все, жрецы, служители музыки,
Не я один с моей глухою славой…
Что пользы, если Моцарт будет жив
И новой высоты еще достигнет?
Есенин прочитал монолог до конца, походил по салону, посмотрел на меня и повторил: "Не то мы все погибли, мы все, жрецы, служители музыки". – И добавил: – Видишь, один гений Моцарт губит все посредственности!
– За них Сальери мстит Моцарту ядом, – подхватил я.
Сергей улыбнулся и покачал головой.
– Я хотел встретиться с Леонидом Андреевым – не удалось! А ты разговаривал с ним, и он советовал тебе больше читать.
– Я и читаю. Но ведь что получается: учусь в университете, служу, пишу стихи, теперь вот работаю в "Ассоциации" и немного в Союзе поэтов. Времени-то не хватает!
– Это Пушкин написал, что Сальери отравил Моцарта. На самом деле это легенда. Да и для чего Сальери так поступать? Он был придворным капельмейстером, купался в золоте. А сильных покровителей у него было до дьявола! Этот человек пакостил Моцарту, как только мог. – Есенин поднялся со стула, оперся руками о стол. – Oт Сальери ничего не осталось, а от Моцарта…
Он подошел к одному из окон салона, где на подоконниках лежали навалом книги, покопался в них, вынул толстую, в переплете, и подал мне. Это был краткий энциклопедический словарь Павленкова.
– Если денег нет, потом отдашь! – заявил он. – Теперь рассказывай!
Когда я закончил, он задал несколько вопросов, потом мы спустились вниз, он подошел к лестнице, стоящей возле полок, передвинул ее и полез на самый верх. Там он достал стоящие за томами несколько своих книжек, надписал их и попросил передать по назначению. (Просьбу я выполнил. Бывшему на Юго-Западном фронте Ф. Э. Дзержинскому оставил книги на его даче.)
Провожая меня из книжной лавки и отпирая дверь, Есенин взял меня за плечо и задержал:
– Зависть легко переходит в ненависть, – тихо проговорил он. – Самый близкий друг становится яростным врагом и готов тебя сожрать с кишками…
Думаю, что читатели, хоть немного знакомые с биографией Есенина, вместе со мной скажут, что его слова оказались пророческими…
Когда к обеду я вернулся домой, в моей комнате сидел Грузинов. Имажинисты часто переступали через порог моей комнаты. Ларчик открывался просто: не только устав "Ассоциации вольнодумцев", но бланки, штамп, печать хранились у меня. ("Орден имажинистов" не был юридическим лицом и не имел своей печати.) В двадцатые годы то и дело требовались всяческие справки, удостоверения, заверенные копии документов. В моей "канцелярии" с пишущей машинкой это делалось с предельной скоростью.
Грузинов пришел за справкой для домового комитета. Разговаривая с ним, я подивился, как это Есенин наизусть прочел Пушкина. Говорили, он знает только "Слово о полку Игореве" да священные книги! Иван усмехнулся:
– Ты думал, он мужичок-простачок? Нет, брат, он себе на уме. Хитра-ай!
И объяснил, что Сергей может прочесть не только Пушкина, но и Лермонтова, Баратынского, Фета…
– Да чего там!.. – продолжал с увлечением Иван. – Он прозу знает: лермонтовскую "Тамань", вещи Гоголя. И знаком с новыми стихами Блока, Маяковского, Пастернака, Мандельштама. Хитра-ай! – повторил Грузинов.
– Погоди! Старое он читал раньше. А когда успел новое?
– Ты у него сам спроси!
Мне не пришлось спрашивать Сергея. Вскоре я встретил его на Б. Никитской, идет – веселый.
– Ты чего это, Сережа?
Есенин рассказал, что члены артели художников слова настаивали на том, чтоб он ежедневно дежурил по несколько часов за прилавком. Сергею это было не по душе и, выбрав какую-нибудь интересную книгу, он влезал по лестнице наверх, усаживался на широкой перекладине и читал. Но было известно, что многие покупатели и покупательницы заходят в лавку не только с целью купить что-нибудь, но еще и поглазеть на Есенина, взять у него автограф, а иногда попросить прочесть их вирши и сказать свое мнение. Если поэт сидел где-то под потолком, то снаружи в окно никто его не видел и в лавку не заходил. Или появлялся для того, чтобы справиться, когда торгует Есенин. Члены артели насели на него, и он нет-нет да становился за прилавок и отпускал книги.