<27 октября 1932>
Ничего особенного в моей школьной жизни нет. Левка? Но у меня, кажется, все кончилось. Сегодня, не раз поймав его взгляд, я ничего не чувствовала, кроме легкого удовольствия, и, заметив его взгляд на других девочках, я почти не обращала внимания. В общем, довольно скучно. На последний урок пришла И. Ю. с Кирюшей (брат Левки). Ира рассказала мне, что Левка, увидев малыша, бросился к нему, поднял на руки и поцеловал. Я не могла этого видеть, но когда я, уже одевшись, шла из раздевалки, то увидела Левку, стоящего около двери с Кирюшей. И опять назойливый вопрос всплыл в голове: "Каковы их семейные отношения?" По крайней мере, теперь я знаю, что Левка любит Кирюшу.
Вчера я была в театре на "Сверчок на печи". Вначале мне эта вещь не очень понравилась, но оригинальная разведка дополнила картину. В антракте мы с Ирой пошли в фойе, смешиваясь в толпе шелковых и ярких платьев, и на меня неприятное впечатление производили эти тряпки, в которые с таким удовольствием облекались женщины.
<31 октября 1932>
В мастерской, когда учитель рассказывал о частях станка, Левка с Алькой стояли немного позади и немилосердно коверкали названия частей, причем Левка прямо-таки захлебывался от смеха. Когда закончился опрос, все перешли на другую сторону мастерской, а мы с Ирой остались, о чем-то разговаривая. Вдруг меня кто-то дернул за руку, я обернулась и вытаращила глаза от удивления. Передо мной стоял Левка и, указывая куда-то вперед, захлебываясь от смеха, говорил: "Луга, смотри, Алька мотор пустил!" Я чувствовала, что надо что-то ответить, и, взглянув на сияющее восторгом лицо Альки, нравоучительно сказала: "Дурак ты!" – и поскорей отвернулась, чтоб не фыркнуть ему в лицо.
На четвертом уроке было пение. Мы, по обыкновению, сели так, чтоб видеть Левку. Он сидел рядом с пианино и посередине урока начал писать мелом на крышке: "Луга!" И так без конца писал, смотрел на меня и смеялся, показывая симпатичные продолговатые ямочки на щеках. Когда мы шли на четвертый этаж, Левка очутился впереди нас, но подождал, когда мы пройдем, и пошел за нами.
<1 ноября 1932>
У меня сейчас появилось новое желание – это учиться играть на рояле. Недурная, конечно, идея, но невыполнимая. А как хочется! Сегодня вечером Женя и Ляля, придя из института, играли на пианино и пели, я присоединилась к ним. На душе было как-то легко и спокойно, я люблю такое состояние наплыва необузданной доброты. В общем, меня частенько тревожит мысль о том, что без умения играть я буду плохо чувствовать себя на будущих вечеринках. Да, я совсем не представляю, что буду там делать, и мне немного страшно и любопытно.
Тянет ли меня эта веселая жизнь? Да, тянет определенно. Под звуки фокстрота и тому подобной музыки мне невольно рисуется картина с оживленной молодежью, веселой, но не легкомысленной, и я мечтаю быть душою общества, но только мечтаю. Разум же мне говорит твердо и настойчиво, что я не гожусь, да, не гожусь в эту компанию остроумных людей с живым умом и высокими побуждениями. И, твердо веря в одно, я продолжаю думать о другом и рисовать блестящие перспективы в будущем. Мечты, мечты! О, неужели каждая девочка в моем возрасте мечтает так же? Если да, то последние надежды гибнут; если нет, то, может быть, я еще буду жить, как мне хочется, познаю счастье жизни и моло дости.
<2 ноября 1932>
Только что написала три первых слова, как меня мама позвала пить чай. Оставив дневник на столе, я пошла к ним в комнату; была половина двенадцатого. Я маме весело рассказывала о школе. Мы вместе смеялись и шутили. Вдруг в дверь раздался резкий сильный стук. Бетька неистово залаяла, я быстро вскочила, меня всю передернула нервная судорога, как это иногда бывает при неожиданном шуме. "Кто?" – спросила я, подходя к двери и беря одной рукой Бетьку за шиворот.
Грубый мужской голос крикнул: "Дворник". Я поняла, хотя в душе еще шевелилось сомнение, и, отпустив Бетьку, с легким колебанием открыла дверь. В коридоре свет не горел, на лестнице тоже было темно, и я рассмотрела лишь неясные очертания мужской фигуры, в потрепанном пиджаке, в фуражке и с большими усами. Дальше мелькнуло другое мужское лицо. Я, может быть, на секунду только приостановилась, размышляя: "Да или нет?" – но потом отступила в сторону, пропуская мимо себя дворника, двух военных и двух простых красноармейцев.
В это время в дверях комнаты показалась мама. "Кто здесь живет?" – спросил первый мужчина (русский), в новой, с иголочки шинели. "Луговская". – "А Рыбин живет?" – "Да", – мама указала на папу. После ряда формальностей этот же военный вытащил из шинели два листа бумаги, развернул их и, передавая один папе, а другой маме, проговорил: "Это вам, а это вам". "Сколько вы комнат занимаете?" – спросил он маму. "Да всю квартиру". "Значит, все комнаты ваши?" – "Вестимо, – вмешался дворник, – раз говорят, вся квартира, уж значит, вся ихняя".
В это время военный спрашивал у папы: "Есть ли у вас какая-нибудь переписка?" – "Переписка? Нет, пожалуй, ничего нет", – отвечал папа спокойным голосом со слегка презрительным видом. "Ну, а литература?" – "Вот вся… – Он открыл небольшой желтый шкаф и указал на две нижние полки: – Ищите".
"Ну а мы пока пойдем в следующую комнату", – заметил другой военный, в кожаной рыжей куртке, в такой же фуражке и в широких синих штанах. "Пожалуйста". Он прошел в Женину и Лялину комнату, снял куртку и, положив ее на стол, принялся ворошить книги и тетради. Я стояла в коридоре, грызла ногти и спокойно смотрела, как производился обыск, скрывая в душе злость и ненависть к этим двум людям.
Меня поразила в их лицах поразительная несимпатичность. Первый, в шинели, был блондин с серыми проницательными глазами, тонкими губами, при улыбке слегка растягивающимися вниз, что делало его лицо очень неприятным; второй, в куртке, оказался евреем невысокого роста, с коротко постриженными черными волосами, типично еврейским носом и маленькими карими глазами, цвет лица его был ярко-розовый, а на совсем гладкой коже неприятно обозначалась сбритая борода.
Я прошла в комнату и села на постель, продолжая грызть ногти и стараясь унять дрожь в ногах. Вдруг я услышала голоса девочек, быстро вскочив, я бросилась в коридор: "Девочки пришли". Они со спокойными лицами вошли в помещение и разделись. Мама взглянула на них и сделала многозначительную мину: "Хотите поешьте, хлеб в кухне". Мы прошли туда, и, пока Женя и Ляля ели и пили чай, я рассказывала о происшедшем. Волнение тихонько закралось мне в душу, и дрожь в ногах усилилась. В комнате продолжался обыск. Ляля села и начала рисовать карикатуры, Женя принялась за какую-то книгу, а я, сидя рядом с ней, посматривала то на этого еврейчика, то на дворника, то на Лялю, то на маму, которая сидела на стуле с бледным лицом.
На каждое замечание военного мы отвечали какой-нибудь колкостью и посмеивались. Например, он достал копилку и, улыбаясь, заметил: "Большие, наверное, здесь сбережения?" – "Очень", – поспешила ответить мама. "Можно ножичком вынуть", – выпалила Женя, и в ее голосе чувствовались легкое презрение и насмешка. Или он слазил на шкаф и порылся там в пыльных бумагах. "Запылились, наверное". – "Да, есть немножко. Надо предупреждать перед приходом". – "Хорошо, в следующий раз предупредим". – "Еще больше подсыпем", – заметила вполголоса мама.
Время шло довольно медленно. Ляля боялась за свой дневник, а я еще больше за свой – как вспомнила, что у меня там написано, так жутко становилось. Когда он перешел в мою комнату, напряжение дошло до последней степени. Мы остались втроем в комнате, дверь была открыта. Проходивший по коридору красноармеец посмотрел на нас и улыбнулся. Вскоре в мою комнату пришел и второй следователь. Папа ходил по коридору. "Всю жизнь провел так", – заметила Женя. "Кто, папа?" – "Да. А интересно так".
Покончив с комнатой, блондин перешел в коридор, он был без фуражки, и я заметила на его голове шапку густых волнистых волос. Он открыл шкаф для белья и расталкивал ногой грязную старую обувь, не нагибаясь. Потом перешел к сундуку и открыл крышку. Содержимое ящика оказалось не особенно чистым, и следователь, обернувшись к маме, сказал: "Переберите, пожалуйста". "Это не входит в мои обязанности", – отрезала мама. И дворник принялся выкладывать грязные валенки. Мы все собрались в коридоре и с усмешкой следили за действиями сыщиков. Но вот обыск окончен, и все собрались в маминой комнате (кроме нас троих). Я ходила мимо открытой двери и из отрывков слов составляла себе понятие о теме разговора.
Перед самым концом, около трех часов, мы, усевшись на кровати, напряженно ждали: возьмут или нет? Минуты проходили долго, в папиной комнате было совсем тихо. И вот послышались шаги, все пятеро гостей вышли в коридор. "До свидания!" – "Заходите почаще". Они засмеялись и хлопнули дверью. "Ура! Все в порядке". Утром в школе мне нестерпимо хотелось рассказать о происшедшем Ире, и только перед концом уроков я забылась.
<5 ноября 1932>
Сегодня нас погнали маршировать по улицам, что меня разозлило донельзя, и еще больше раздражало бессилие, в котором я находилась. Идти по грязной холодной земле, в сыром тусклом свете осеннего дня, постукивать на остановках замерзшими ногами и ругать советскую власть про себя со всеми ее выдумками и хвастовством перед иностранцами… и морщиться от разноголосого и нестройного пения. Я твердо решила не идти на демонстрацию, и это отчасти немного успокаивало мое оскорбленное самолюбие.
<8 ноября 1932>
Поразительное событие. Сейчас ко мне пришла Ира и никак не могла попросить меня, чтобы я рассказала ей о том, что случилось у нас первого октября. О, ребенок! Я отвечала на ее вопросы, пока она не догадалась, и тогда случилось что-то невообразимое – какое-то другое выражение появилось на ее лице. Она боялась произнести это слово, хотя для меня оно не представляло ничего особенного. Да, она была мала еще, чтобы слушать такие вещи.
О, как мне было смешно смотреть на эту девочку, которая считает чем-то неприличным говорить об обыске. Когда хлопнула за ней дверь, я встала на окно и, глядя на тротуар, по которому должна она пройти, со смехом и иронией шептала: "Она еще мала. Она еще совсем маленькая". О бог мой, как могут быть наивны люди, недаром я говорила это ей перед тем, как сказать, что она мала. Ха-ха! Она не ожидала этого и, вероятно, с содроганием думает теперь, что ее папу возьмут за то, что она бывает у меня. У меня! У которой был обыск. Ха-ха!
<12 ноября 1932>
За последнее время все вошло в свою колею, и совсем нечего писать. Вчерашний день отличался только похоронами сталинской жены Аллилуевой. Народу было масса, и немного неприятно становилось при взгляде на веселую, оживленную толпу любопытных, с веселыми лицами толкающихся вперед, чтобы взглянуть на гроб. Мальчишки с криками "Ура!" носились по мостовой, топая ногами.
Я ходила взад и вперед, прислушиваясь к разговору прохожих, и мне удавалось уловить несколько слов, в которых звучали удивление и немного ехидная ирония. Мне как-то не жаль было эту женщину – ведь жена Сталина не может быть мало-мальски хорошей, тем более что она большевичка. И зачем такой отчет, объявление в газете – это еще больше восстанавливало против нее. Подумаешь, царица какая!
Вообще, странно слышать, что у Сталина есть сын и была жена, я никогда не представляла его личной жизни и их семейных отношений. Вечером, когда пришли Женя и Ляля, я почему-то на всех немилосердно злилась, так действовали на нервы их оживленная болтовня, смех и нескончаемые восхищения катафалком Аллилуевой.
Они начали рассказывать про свой институт, про рисование, и опять во мне заговорила зависть к ним, возможно, не зависть, а что-то в этом роде. Они умеют и рисовать, и петь, играть на рояле, танцевать, мало ли еще других вещей, которых я не умею и, знаю, никогда не сумею сделать. А чем я хуже их? Остается одно это несчастное писание, от которого ни пользы, ни проку нет, кроме пустой траты времени. А время так нужно на все, за что ни возьмись, нужно время.
<14 ноября 1932>
Вчера вечером я ждала маму, которая пошла в театр. Было уже половина первого, а она не шла. Наши все легли спать. Я поставила на керосинку чайник и, одевшись, влезла на окно и стала смотреть в открытую форточку. На улице было пустынно и тихо, редко когда по промерзшей земле начинали стучать чьи-нибудь ноги. Я прислушивалась к этому стуку, но мамы все не было. Замерзнув, я слезла с окна и села в коридоре на пол, укутавшись в пальто. Бетька была тут же, сидела рядом со мной и внимательно прислушивалась. В уголках ее карих глаз по временам вспыхивал и переливался красный огонек.
Я была почти уверена, что мама не придет, что она попала под трамвай. Я предполагала, что я буду делать без нее и стоит ли вообще жить. Стук парадной двери, гулко раздавшийся на лесенке, заставил меня вздрогнуть. Бетька приподняла уши, понюхала под дверью, и кончик ее опущенного хвоста неуверенно закачался. Я подошла к двери и, приложив ухо к замочной скважине, напряженно слушала. До меня долетели чьи-то тяжелые шаги. Бетти села и тихо заскулила. Это была мама!
<16 ноября 1932>
Вчера мне пришлось сидеть с Левкой почти рядом. Я уже, кажется, писала, что он в своих симпатиях очень непостоянен (как с девочками, так и с мальчиками), и это совершенная правда. Он, к величайшему смеху с нашей стороны, о чем-то заговаривал со мной и, вообще, дурил порядком.
С Алькой тоже творится что-то неладное: придет в класс, сядет где-нибудь на соседней парте и давай болтать с нами о том о сем.
Сегодня я маме сказала про вечеринку, и, как я и думала, она не имеет ничего против и даже, кажется, одобряет. Я рассказала ей все откровенно, что относилось к делу. Сейчас выстирала платье, в котором пойду, оно у меня единственное, сушу его над керосинкой. Потом, одевшись, пошла сначала к бабушке, чтобы поесть, а там была Ляля, и она, слегка лукаво прищурившись, заметила: "Что, Нина, на вечеринку идешь?" – "Да", – преувеличенно холодно и небрежно ответила я.
К Ире я пошла в половине шестого, она была, конечно, еще дома и, к моей радости, совсем не наряжалась. Проходили минуты, а Ксюша все не шла, я уже начала волноваться, но вскоре она пришла, и мы все тронулись в путь. На улице было приятно прохладно, тускло светили фонари, и я старалась не думать о вечеринке, наполняющей меня каким-то неясным волнением. Ксюша тоже боялась. Но вот мы у цели: подошли к дому Наташи, где должна быть вечеринка. Поднялись на пятый этаж, за нашей дверью чудился шум и смех. Ира позвонила, кто-то открыл дверь, мы вошли в переднюю и огляделись.
В комнатах еще никого не было. "Неужели же мы первые?" Да нет, были еще девочки. В большой комнате, куда нас пригласили, стоял рояль, а по стенам висели многочисленные зеркала. Мы сели, не зная, что делать и о чем говорить. Ксюша очень стеснялась и даже немного раздражала меня этим. К счастью, все скоро пришли, кто-то сел играть на рояле, а мы начали играть в лото, и я удивлялась, как развязно Алька себя вел среди девочек. Скоро пришли И. Ю. и Левка. Я, искоса оглянувшись, увидала обращенное на нас его лицо; он был в модной фуражке с длинным козырьком. "Он опять в галифе", – шепнула мне Ира. "А, Левка! Я бить тебя буду", – закричал Алька, а когда тот разделся и сел рядом со мной, то он спросил Левку: "Что ты не приходил, я ждал тебя…" – "Я мать ждал, она меня одного не пускала".
Через некоторое время к нам подошла И. Ю.: "Бросьте эту игру, давайте бегать и смеяться". Она сложила карточки и погнала нас в другую комнату. Там, встав в круг, мы стали играть в "щетку". Сколько смеха! Я была не очень оживленная, сначала просто не освоилась, потом уже намеренно, а Ксюша все время стояла рядом с Левкой и, встречаясь со мной глазами, смеялась. Потом мы играли в шарады и в фанты, и мне досталось быть оракулом. Пришлось подчиниться, и когда ко мне подводили ребят с вопросом: "Что этому?" – то я старалась ответить с юмором, например: "Отрежет ноги трамвай". Все смеялись.
Сначала я отвечала ничего, потом пошло все хуже и хуже, я уже не знала, что придумать и что отвечать, чувствуя, что невыносимо краснею под шалью. И. Ю. пыталась подсказывать мне, и я так была ей благодарна. Ксюше досталось подойти к кому-либо и поцеловать, а она выбрала меня. Поставили ряд стульев друг против друга, посадили ребят и завязали Ксюше глаза. "Луга, давай поменяемся", – предложил мне Алька. "Давай". Я посадила его на свое место, накрыла его шалью, а сама села на его место. Вот подошла Ксюша, обняла его сильно и искренне, намереваясь поцеловать. Я с силой потянула ее назад, оттащила его и быстро села на свое место, но она Альку заметила. Боже! Сколько же хохота было! Алька слегка покраснел и, садясь на место, заметил: "А она обнимается".
За чаем мы сидели недалеко от Левки и Альки, и мне не было скучно. Я, как всегда, молча наблюдала за всеми, чувствуя себя вполне хорошо. Ира старалась острить, и эта разговорчивость с ее стороны оставляла во мне какой-то неприятный осадок. Потом были танцы, и как же я жалела, что ничего не умею: ни играть на рояле, ни танцевать. Левка тоже не танцевал и все время стоял около рояля, облокотившись рукой о крышку в артистической позе. Когда опять стали играть в лото, он встал рядом со мной, и я слегка касалась его колен. В общем, мы прекрасно провели время, и хотя я не люблю всякие игры, это не помешало мне хорошо повеселиться.
<17 ноября 1932>
Ужасно сегодня в школе было скучно, совсем неинтересно. Это, кажется, первый день, когда я осталась недовольна школой. Сидя в солнечной комнате, я вдруг вспомнила летнее время, когда еще был перед ее окнами ресторан. Я вспоминала ряд ярких огней вдали и неясные силуэты людей, темный сад с узкими аллеями, молодые, так ласково трепещущие тополя, гирлянду синих и красных огоньков и фонтан, жемчугом разлетающийся в бассейне, в котором так очаровательно отражались фонарики и парочки. Какой-то неведомой, беспечной и заманчивой жизнью веяло на меня из этого сада, когда я стояла в темной комнате у открытого окна и вдыхала теплый ночной воздух с опьяняющим ароматом душистого табака. Тогда мое сердце неспокойно билось и волновалось.
В те дни, когда ночи были так прекрасны, я не раз, сидя в темноте на окне, начинала думать о Левке. Тогда этот образ вызывал во мне жгучую боль и краску на лице, тогда эта миниатюрная фигурка в смешных коротких брючках так ласкала воображение, и кажущиеся громадными голубые глаза переворачивали все внутри. Но это прошло. Ночи стали холодные, глаза поблекли, и сердце оставалось спокойно, когда они смотрели на меня, слегка мерцая. Я теперь равнодушна. И боже мой! Какое счастье было – и что осталось? Поневоле поверишь, что любовь – великая вещь.