Людмила Штерн была дружна с юным поэтом Осей Бродским еще в России, где его не печатали, клеймили "паразитом" и "трутнем", судили и сослали как тунеядца, а потом вытолкали в эмиграцию. Она дружила со знаменитым поэтом Иосифом Бродским и на Западе, где он стал лауреатом премии гениев, американским поэтом-лауреатом и лауреатом Нобелевской премии по литературе. Книга Штерн не является литературной биографией Бродского. С большой теплотой она рисует противоречивый, но правдивый образ человека, остававшегося ее другом почти сорок лет. Мемуары Штерн дают портрет поколения российской интеллигенции, которая жила в годы художественных исканий и политических преследований. Хотя эта книга и написана о конкретных людях, она читается как захватывающая повесть. Ее эпизоды, порой смешные, порой печальные, иллюстрированы фотографиями из личного архива автора.
Содержание:
ОТ АВТОРА 1
Глава I - НЕМНОГО ОБ АВТОРЕ 2
Глава II - ОБЗОРНАЯ ПАНОРАМА 5
Глава III - ЖИЗНЬ ДО БРОДСКОГО 7
Глава IV - ДУХОВНЫЙ ОТЕЦ 9
Глава V - ПЕРВОЕ ПОЯВЛЕНИЕ ГЕРОЯ 10
Глава VI - ДНИ ЗОЛОТЫЕ 12
Глава VII - ПАСИК 15
Глава VIII - "КАК НА ОСИНЫ ИМЕНИНЫ ИСПЕКЛИ МЫ КАРАВАЙ..." 17
Глава IX - ЭПИСТОЛЯРНЫЕ И ДРУГИЕ ИГРЫ 18
Глава Х - МАРИНА 19
Глава XI - ТАМ СУДЯТ ПОЭТОВ 22
Глава XII - ОТЪЕЗДЫ 24
Глава ХIII - ВСТРЕЧИ 27
Глава XIV - ПРОБЛЕМЫ ПЯТОГО ПУНКТА 30
Глава ХV - ШМАКОВ 33
Глава XVI - ЛИБЕРМАНЫ И ЛИБЕРМАНИЯ 36
Глава XVII - СОРОКАЛЕТИЕ И АЛЬМАНАХ "ЧАСТЬ РЕЧИ" 40
Глава XVIII - "РУССКИЙ САМОВАР" 42
Глава XIX - "А ДЛЯ НИЗКОЙ ЖИЗНИ БЫЛИ ЧИСЛА"… 45
Глава ХХ - КОВАРСТВО И ЛЮБОВЬ 46
Глава XXI - ДРУГИЕ ЮБИЛЕИ 48
Глава ХХII - ВСТРЕЧИ С СОБЧАКОМ 50
Глава XXIII - ПОСЛЕ ДОЛГОЙ РАЗЛУКИ 51
Глава XXIV - ПОСЛЕДНЯЯ 53
Приложение 55
Примечания 59
Людмила Штерн
Поэт без пьедестала
Воспоминания об Иосифе Бродском
Светлой памяти дорогих и любимых Гены Шмакова, Алекса и Татьяны Либерман
Я считаю своим приятным долгом выразить глубокую благодарность друзьям Иосифа Бродского и моим друзьям за неоценимую помощь, которую они оказали мне при написании этих воспоминаний.
Я очень обязана замечательному фотографу, хроникеру нашего поколения Борису Шварцману за разрешение использовать его уникальные фотографии в этой книге.
Спасибо Мише Барышникову, Гарику Воскову, Якову Гордину, Галине Дозмаровой, Игорю и Марине Ефимовым, Ларисе и Роману Капланам, Мирре Мейлах, Михаилу Петрову, Евгению и Надежде Рейн, Ефиму Славинскому, Галине Шейниной, Юрию Киселеву и Александру Штейнбергу за письма и материалы из их личных архивов.
Я также пользовалась дружескими советами Льва Лосева и Александра Сумеркина, которых, к моему глубокому сожалению, не могу поблагодарить лично.
И, наконец, – бесконечная признательность моему мужу Виктору Штерну за неизменную поддержку постоянно сомневающегося в себе автора.
ОТ АВТОРА
За годы, прошедшие со дня смерти Иосифа Бродского, не было дня, чтобы я не вспоминала о нем. То, занимаясь чем-то, с литературой никак не связанным, бормочу его стихи, как иногда мы напеваем под нос неотвязный мотив; то вспыхнет в мозгу отдельная строчка, безошибочно определяющая душевное состояние этой минуты. И в самых разных ситуациях я задаю себе вопрос: "А что бы сказал об этом Иосиф?"
Бродский был человеком огромного масштаба, сильной и значительной личностью, обладавшей, к тому же, редким магнетизмом. Поэтому для тех, кто близко его знал, его отсутствие оказалось очень болезненным. Оно как бы пробило ощутимую брешь в самой фактуре нашей жизни.
Писать воспоминания об Иосифе Бродском трудно. Образ поэта, сперва непризнанного изгоя, преследуемого властями, дважды судимого, побывавшего в психушках и в ссылке, выдворенного из родной страны, а затем овеянного славой и осыпанного беспрецедентными для поэта при жизни почестями, оказался, как говорят в Америке, "larger than life", что вольно можно перевести – грандиозный, величественный, необъятный.
Бродский при жизни стал классиком и в этом качестве уже вошел в историю русской литературы второй половины ХХ века. И хотя известно, что у классиков, как и у простых людей, имеются друзья, заявление мемуариста, что он (она) – друг (подруга) классика, вызывает у многих недоверие и подозрительные ухмылки.
Тем не менее за годы, прошедшие со дня его кончины, на читателей обрушилась лавина воспоминаний, повествующих о близких отношениях авторов с Иосифом Бродским. Среди них есть аутентичные и правдивые заметки людей, действительно хорошо знавших поэта в различные периоды его жизни. Но есть и недостоверные басни. При чтении их создается впечатление, что Бродский был на дружеской ноге – выпивал, закусывал, откровенничал, стоял в одной очереди сдавать бутылки, советовался и делился сокровенными мыслями с несметным количеством окололитературного люда.
Дружить, или, хотя бы, быть лично знакомым с Бродским сделалось необходимой визитной карточкой человека "определенного круга".
"Надрались мы тогда с Иосифом", или: "Ночью заваливается Иосиф" (из воспоминаний ленинградского периода), или: "Иосиф затащил меня в китайский ресторан", "Иосиф сам повез меня в аэропорт" (из мемуара залетевшего в Нью-Йорк "друга") – такого рода фразы стали расхожим паролем для проникновения в сферы. Недавно на одной московской тусовке некий господин рассказывал с чувством, как он приехал в Шереметьево провожать Бродского в эмиграцию и каким горестным было их прощание. "Вы уверены, что он улетал из Шереметьева?" – спросила бестактная я. "Откуда ж еще", – ответил "друг" поэта, словно окатив меня из ушата...
Удивительно, что при такой напряженной светской жизни у Бродского оказывалась свободная минутка стишата сочинять. (Употребление слова стишата не является с моей стороны амикошонством. Именно так Бродский называл свою деятельность, тщательно избегая слово творчество .)
Полагаю, что и сам Иосиф Александрович был бы приятно удивлен, узнав о столь многочисленной армии близких друзей.
...Иосиф Александрович... Мало кто величал Бродского при жизни по имени-отчеству. Разве, что в шутку его американские студенты. Я назвала его сейчас Иосифом Александровичем, ему же и подражая. У Бродского была симпатичная привычка величать любимых поэтов и писателей по имени-отчеству. Например: "У Александра Сергеевича я заметил..." Или: "Вчера я перечитывал Федор Михалыча"... Или: "В поздних стихах Евгения Абрамыча..." (Баратынского. – Л. Ш. ).
Фамильярный, как может показаться, тон моей книжки объясняется началом отсчета координат. Для тех, кто познакомился с Бродским в середине семидесятых, то есть на Западе, Бродский уже был Бродским. А для тех, кто дружил или приятельствовал с ним с конца пятидесятых, он долгие годы оставался Осей, Оськой, Осенькой, Осюней. И только перевалив за тридцать, стал и для нас Иосифом или Жозефом.
Право писать о Бродском "в выбранном тоне" дают мне тридцать шесть лет близкого с ним знакомства. Разумеется, и в юности, и в зрелом возрасте вокруг Бродского были люди, с которыми его связывали гораздо более тесные отношения, чем с нашей семьей. Но многие друзья юности расстались с Иосифом в 1972 году и встретились вновь шестнадцать лет спустя, в 1988. На огромном этом временном и пространственном расстоянии Бродский хранил и любовь, и привязанность к ним. Но за эти годы он прожил вторую, совсем другую жизнь, приобретя совершенно иной жизненный опыт. Круг его знакомых и друзей невероятно расширился, сфера обязанностей и возможностей радикально изменилась. Иной статус и почти непосильное бремя славы, обрушившееся на Бродского на Западе, не могли не повлиять на его образ жизни, мироощущение и характер. Бродский и его оставшиеся в России друзья юности оказались в разных галактиках. Поэтому, шестнадцать лет спустя, в отношениях с некоторыми из них появились заметные трещины, вызванные или их непониманием возникших перемен, или нежеланием с ними считаться.
В Штатах у Бродского, помимо западных интеллектуалов, образовался круг новых русских друзей. Но они не знали рыжего, задиристого и застенчивого Осю. В последние пятнадцать лет своей жизни он постепенно становился не просто непререкаемым авторитетом, но и мэтром, Гулливером мировой поэзии. И новые друзья, естественно, относились к нему с почти религиозным поклонением. Казалось, что в их глазах он прямо-таки мраморел и бронзовел в лучах восходящего солнца.
...Наше семейство оказалось в несколько особом положении. Мне посчастливилось оказаться в том времени и пространстве, когда будущее солнце Иосиф Александрович Бродский только-только возник на периферии сразу нескольких ленинградских галактик.
Мы познакомились в 1959 году и в течение тринадцати лет, вплоть до его отъезда в эмиграцию в 1972 году, проводили вместе много времени. Он любил наш дом и часто бывал у нас. Мы были одними из первых слушателей его стихов.
А три года спустя после его отъезда наша семья тоже переселилась в Штаты. Мы продолжали видеться и общаться с Бродским до января 1996 года. Иначе говоря, мы оказались свидетелями почти всей его жизни.
Эта давность и непрерывность определила специфику наших отношений. Бродский воспринимал нас с Виктором почти как родственников. Может быть, не самых близких. Может быть, не самых дорогих и любимых. Но мы были из его стаи, то есть – "абсолютно свои".
Иногда он раздражался, что я его опекаю, как еврейская мама, даю непрошеные советы и позволяю себе осуждать некоторые поступки. Да еще тоном, который давно никто себе не позволяет.
Но, с другой стороны, передо мной не надо ни казаться, ни красоваться. Со мной можно не церемониться, можно огрызнуться, цыкнуть, закатить глаза при упоминании моего имени. Мне можно дать неприятное поручение, а также откровенно рассказать то, что мало кому расскажешь, попросить о том, о чем мало кого попросишь. Ему ничего не стоило позвонить мне в семь часов утра и пожаловаться на сердце, на зубную боль, на бестактность приятеля или истеричный характер очередной дамы. А можно и в полночь позвонить – стихи почитать или спросить, "как точно называется предмет женского туалета, чтобы был вместе и бюстгальтер, и пояс, к которому раньше пристегивали чулки". (Мой ответ: "грация".) "А корсет не годится?" – "Да нет, не очень. А почему тебе нужен именно корсет?" – "К нему есть клевая рифма".
Бродский прекрасно осознавал природу наших отношений и, несмотря на кочки, рытвины и взаимные обиды, по-своему их ценил. Во всяком случае, после какого-нибудь яркого события, встречи или разговора он часто полушутя-полусерьезно повторял: "Запоминай, Людесса... И не пренебрегай деталями... Я назначаю тебя нашим Пименом".
Впрочем, для настоящего "пименства" время еще не пришло. Как писал Алексей Константинович Толстой,
Ходить бывает склизко по камешкам иным,
О том, что очень близко, мы лучше умолчим.
...Эта книжка – воспоминания о нашей общей молодости, о Бродском и его друзьях, с которыми мы были связаны долгие годы. Поэтому в тексте будут постоянно фигурировать нескромные местоимения "я" и "мы". Это неизбежно. Иначе, откуда бы мне было известно все то, о чем здесь написано?
Среди любителей русской словесности интерес к Бродскому острый и неослабевающий. И не только к его творчеству, но и к его личности, к его поступкам, характеру, стилю поведения. Поэтому мне, знавшей его много лет, захотелось описать его характер, поступки, стиль поведения.
Эта книжка не является документальной биографией Бродского и не претендует ни на хронологическую точность, ни на полноту материала. Кроме того, поскольку я – не литературовед, в ней нет и намека на научное исследование его творчества. В этой книжке есть правдивые, мозаично разбросанные, серьезные и не очень рассказы, истории, байки, виньетки и миниатюры, связанные друг с другом именем Иосифа Бродского и окружавших его людей.
Существует симпатичное американское выражение "person next door", что можно вольно перевести как "один из нас". В этих воспоминаниях я хочу рассказать об Иосифе Бродском, которого, в силу обстоятельств нашей жизни, я знала и воспринимала как одного из нас.
Глава I
НЕМНОГО ОБ АВТОРЕ
Чтобы объяснить, как и почему я оказалась в орбите Иосифа Бродского, мне следует коротко рассказать о себе и своей семье.
Биографии писателей, художников, композиторов и актеров часто начинаются шаблонной фразой: "Родители маленького Саши (Пети, Гриши, Миши) были передовыми, образованнейшими людьми своего времени. С детства маленького Сашу (Петю, Гришу, Мишу) окружала атмосфера любви и преданности искусству. В доме часто устраивались литературные вечера, концерты, ставились домашние спектакли, велись увлекательные философские споры..."
Все это могло быть сказано о моей семье, родись я лет на сто или пятьдесят раньше. Но я родилась в эпоху, когда те, кто мог сидеть в уютной гостиной, сидели в лагерях, а другие, кто был еще на свободе, не музицировали и не вели увлекательных философских споров. Писатели, художники, композиторы боялись раскланиваться на улице.
Когда в 1956 году мой отец праздновал день своего рождения, за столом собрались двадцать человек, и среди них не было ни одного, избежавшего ада сталинских репрессий.
Мне невероятно повезло с родителями. Оба – петербургские интеллектуалы с яркой и необычной судьбой. Оба были весьма хороши собой, блестяще образованны и остроумны. Оба были общительны, гостеприимны, щедры и равнодушны к материальным благам. Меня не унижали, никто не ущемлял моих прав и мне очень мало что запрещали. Я росла и взрослела в атмосфере доверия и любви.
Отец по характеру и образу жизни был типичным ученым, логичным и академичным. Он обладал совершенно феноменальной памятью – на имена, на стихи, лица, числа и номера телефонов. Был щепетилен, пунктуален, справедлив и ценил размеренный образ жизни.
Мама, напротив, являла собой классическую представительницу богемного мира – артистичную, капризную, непредсказуемую и спонтанную.
Хотя по характеру своему и темпераменту они казались несовместимыми, но прожили вместе сорок лет в любви и относительном согласии.
Мой отец, Яков Иванович Давидович, закончил в Петербурге Шестую гимназию цесаревича Алексея. (В советское время она стала 314-й школой.) Его одноклассником и приятелем был князь Дмитрий Шаховской, будущий архиепископ Иоанн Сан-Францисский. Их сблизила любовь к поэзии и политике. Во время Гражданской войны оба служили в Белой армии. Отец был ранен и попал в Харьковский госпиталь, а князь Шаховской оказался в Крыму и оттуда эмигрировал во Францию.
Отец стал юристом, профессором Ленинградского университета, одним из лучших в стране специалистов по трудовому праву и истории государства и права. (Кстати, среди его учеников был и Собчак.) На его долю пришелся весь "джентльменский набор" эпохи. В начале войны отца не взяли на фронт из-за врожденного порока сердца и сильной близорукости. Ему было поручено спасать и прятать книги из спецхрана Публичной библиотеки. Там он был арестован по доносу своих сотрудников за фразу "Надо было вооружаться, вместо того чтобы целоваться с Риббентропом".
Первую блокадную зиму отец провел в следственной тюрьме Большого Дома. Следователь на допросах, для большей убедительности, бил отца по голове томом Марксова "Капитала".
Отец остался жив абсолютно случайно. Его "дело" попало к генеральному прокурору Ленинградского военного округа – бывшему папиному студенту, окончившему юридический факультет за три года до войны. Одной его закорючки оказалось достаточно, чтобы "дело" было прекращено, и полуживого дистрофика вывезли по льду Ладожского озера в город Молотов (Пермь). Мы были эвакуированы туда с детским интернатом Ленинградского отделения Союза писателей. В этом интернате мама работала то уборщицей, то воспитательницей, то медсестрой.
В 1947-м, сразу после защиты докторской диссертации, отца объявили космополитом и выгнали из университета. У него случился обширный инфаркт, что в сочетании с врожденным пороком сердца на двенадцать лет сделало его инвалидом. Вернулся он к преподаванию в 1959 году, а пять лет спустя, в 1964-м, умер от второго инфаркта.
Папиной страстью была русская история. Он досконально знал историю царской семьи и был непревзойденным знатоком русского военного костюма. Ираклий Андроников в книжке "Загадка Н. Ф. И." рассказал, как отец по военному костюму молодого офицера на очень "невнятном" портрете сумел "разгадать" Лермонтова.
В последние годы жизни отец консультировал многие исторические и военные фильмы, в том числе "Войну и мир". После его смерти мы подарили его коллекцию оловянных солдатиков, фотографии старых русских орденов и медалей, а также рисунки, эскизы и акварели костюмов киностудии "Мосфильм".
До 1956 года мы жили на улице Достоевского, 32, в квартире 6, а над нами, в квартире 8, жила адвокат Зоя Николаевна Топорова с сестрой Татьяной Николаевной и сыном Витей. Мы были не только соседями, но и друзьями. Не знаю, была ли Зоя Николаевна в прошлом папиной студенткой (возможно, они познакомились позже), но за чаем они часто обсуждали различные юридические казусы.
В своей книге "Записки скандалиста" Виктор Леонидович Топоров пишет, что пригласить его маму, Зою Николаевну Топорову, в качестве адвоката Иосифа Бродского посоветовала Ахматова.
Вполне возможно, что и Анна Андреевна тоже. Но я помню, как отец Бродского, Александр Иванович, на следующий день после ареста Иосифа приехал к моему отцу просить, чтобы он порекомендовал адвоката. Отец прекрасно знал весь юридический мир и назвал двух лучших, с его точки зрения, ленинградских адвокатов: Якова Семеновича Киселева и Зою Николаевну Топорову. После разговора втроем и папа, и Александр Иванович, и сам Киселев решили, что Якову Семеновичу лучше устраниться. Он, хоть и носил невинную фамилию Киселев, но обладал уж очень этнически узнаваемой наружностью. На суде это могло вызвать дополнительную ярость господствующего класса. Зоя Николаевна Топорова – хотя тоже еврейка – но Николаевна, а не Семеновна. И внешность не столь вызывающая, еврейство "не демонстрирующая". Такая наружность вполне могла принадлежать и "своему".
Зоя Николаевна была человеком блестящего ума, высочайшего профессионализма и редкой отваги. Но все мы, включая и папу, и Киселева, и Зою Николаевну, понимали, что, будь на ее месте сам Плевако или Кони, выиграть этот процесс в стране полного беззакония невозможно.