Генка прыгнул, отбил все, что можно было отбить (см. облитые йодом места) и потерял сознание. Его выловил дежуривший на лодке спасатель и привел в чувство... Словом, выжил.
И что вы думаете? Сволочные отдыхающие не вручили ему обещанную сумму ни в конверте, ни на блюдечке, а вместо этого стали кричать: "Все видели, как парень прыгнул с Гнезда? Давайте, кто сколько может". Захотели очень немногие, и Генка, придя в сознание, должен был подходить к каждому за "жалкой подачкой". Набралось рублей шестьсот. "На боль наплевать, – говорил Генка, – но этого унижения я стерпеть не мог".
Тот же спасатель посадил его в автобус. На обратном пути Генкин рассудок якобы помутился. Он открыл окно автобуса и стал выбрасывать эти чертовы деньги... Все выкинуть не успел, потому что приехали в Ялту. И вот оставшиеся башли он отправил родителям в Ленинград.
– А как же Галкин билет? – заволновались мы.
– Недостойна она этих... – (Не помню точно, чего она была недостойна – то ли страданий, то ли мучений, то ли просто "много чести".)
На Галкин билет мы все же денег наскребли и на следующий день отчалили на четвертой палубе "России". Днем стояла адская жара, и матросы, поливая из шланга палубу, по нашей просьбе поливали и нас. Ночью, напротив, шел проливной дождь, и те же матросы притащили и закрыли нас брезентовым полотнищем. К утру, как пишут в романах, "распогодилось, засияло солнце, засверкало море". За двадцать минут до прибытия в Сочи Генка Штейнберг объявил, что теперь он прыгнет в море с борта "России". Но с условием: пусть не он, а мы будем собирать с пассажиров башли. Мы отговаривали, Генка уперся, подбежал к борту, начал разминаться. Отжимался, растягивался и приседал, пока мы не подошли к причалу. Прыгать было поздно.
Эпилог. Перед отъездом из Ялты мы с Витей, терзаемые подозрениями, попросили нашего приятеля Виталия Пурто, оставшегося в Ялте, смотаться в Ласточкино Гнездо и спросить, прыгал ли кто-нибудь оттуда накануне.
Через два дня на Сочинском почтамте в окошке "до востребования" нас ждала такая телеграмма:
Последний раз Ласточкина Гнезда прыгал пьяный матрос 1911 году за золотые часы тчк. Разбился насмерть тчк. Виталий.
Глава IV
ДУХОВНЫЙ ОТЕЦ
А теперь перенесемся еще на два года назад, в 1953 год. Нашему герою только что исполнилось тринадцать лет. Поскольку он в этом возрасте стихов не писал, в этой главе он фигурировать не будет: пусть немного подрастет...
Я училась в десятом классе. В марте 1953 года умер товарищ Сталин, в связи с чем я чуть было не лишилась аттестата зрелости. Нас собрали в Голубом зале 320-й женской школы Фрунзенского района (кстати, бывшей Стоюнинской гимназии, которую окончила моя мама), где мы должны были неутешно скорбеть. Учителя и ученики рыдали в голос. Некоторые прямо захлебывались от слез, другие икали. У меня с публичным проявлением скорби уже тогда были проблемы: я начала хихикать, и не могла остановиться. Меня вывели из зала, на следующий день исключили из комсомола и собирались выгнать из школы. Но мама достала медицинскую справку о том, что я страдаю невротическими аномалиями – результат детской травмы. Аномалии выражаются в неадекватном проявлении чувств: смехе от горя и плаче от радости.
Летом, после окончания школы и перед вступительными экзаменами в институт, мы с отцом поехали на неделю в Зеленогорск. Лежим на пляже, а недалеко от нас расположилась дама средних лет с сыном. Сын – брюнет, губошлеп с крупными чертами лица, вяло листает учебник химии. На лице – покорность и скука. Когда дама уходит купаться, молодой человек торопливо вытаскивает из-под полотенца другую книжку и тонет в ней носом. Дама возвращается, и до нас доносится ее гневный голос: "Женя, сколько раз можно говорить одно и тоже! Никаких книжек, кроме учебников! Сдашь, поступишь и читай на доброе здоровье!"
"Оцени демократические свободы в нашей семье, – смеется папа, – или, может быть, я плохой отец?"
Вскоре дама встает, обматывается полотенцем и делает прихотливые па, означающие смену мокрого купальника на сухое белье. Затем со словами "Ну пошли же, Женя, наконец" они удаляются с пляжа. Я гляжу им вслед и чувствую смутное сожаление, что не удалось с этим Женей познакомиться.
"Смотри-ка", – говорит папа, – мамаша забыла купальник". Я срываюсь, хватаю купальник и догоняю их в сосновой аллее, ведущей от пляжа к Приморскому шоссе. Улыбки, благодарность, снова улыбки. Но... визитными карточками мы не обменялись.
Формально познакомились мы через год у Мирры Мейлах на вечеринке по случаю ее дня рождения. Я была уже студенткой Горного института, a Мирра Мейлах – студенткой филфака Ленинградского университета.
Два слова о Мейлахах, которые тоже уже обессмерчены в художественной литературе. Один из членов этой семьи, выведенный под псевдонимом Б. Б., удостоился стать героем одноименного романа, сочиненным его близким другом А. Г. Найманом, который облил помоями своего героя с головы до ног. Этот Б. Б. (а в жизни – М. М.), будучи на десять лет моложе нас, на вечеринки к сестре не допускался, а в тот вечер скорбел ангиной и даже не был выпущен из своей комнаты. В середине бала я зашла проведать его. Ученик второго класса М. М. сидел в постели с закутанной в компресс шеей и, под окрики домработницы Фроси, с отвращеньем пил горячее молоко. Я присела на край кровати, и он вынул из-под подушки заранее заготовленную записку. Написана она была без единой орфографической ошибки и предназначена мне.
"В этом доме никто меня всерьез не принимает, а я очень люблю джаз. И я бы хотел всю жизнь сидеть рядом около с тобой и слушать пластинки".
...Накануне этого дня рождения позвонила Мирра, перечислила гостей, и в том числе одного знакомого из "Техноложки", который знает русскую поэзию и вообще литературу лучше всех на земном шаре. "Лучше меня?" – спросила наглая я. В ответ – сардонический хохот.
Студентом из "Техноложки", знающим русскую поэзию и вообще литературу "лучше всех на земном шаре", оказался молодой человек с зеленогорского пляжа по имени Женя Рейн.
Кстати, впоследствии мой отец подверг сомнению знаменитую Женюрину эрудицию, язвительно заметив, что "старик знает все, но неточно".
Мы с Рейном друг другу понравились. Некоторое время он даже за мной приударивал, но лениво и не целеустремленно. Впрочем, в памяти осталось несколько ночных звонков с попытками покорить меня поэзией.
– Слушай, чего я тебе посвятил, – гудел Рейн в трубку. – "Была ты всех ярче, нежней и прелестней. Не гони же меня, не гони".
– Женька, не валяй дурака, это Блок.
– А как насчет "Не всегда чужда ты и горда, и меня не хочешь не всегда. Тихо, тихо, нежно, как во сне, иногда приходишь ты ко мне"?
– А это Гумилев, из сборника "Костер".
– Ну и черт с тобой, спокойной ночи.
Я помню, как впервые пришла к Рейну в гости. На столе, прикрытая крахмальной салфеткой, притаилась румяная ватрушка. К ней была прислонена записка:
Женя, оцени мое благородство. Я спекла этот шедевр для твоей прекрасной дамы. За это в течение двух недель будешь без звука выносить поганое ведро и ходить за картошкой. Если она не придет, не вздумай слопать ватрушку сам. Завтра ожидаются Григорий Михайлович и Соня. Целую, мама.
В общем, роман с Рейном завял, так и не вспыхнув, и превратился в дружбу длиною в полстолетия. Мне посчастливилось стать и первым издателем его стихов. В 1963 году я напечатала на машинке в пяти экземплярах шестьдесят два его стихотворения. Мы собрали их в книжечку, переплели в красный с черными силуэтами домов "ситчик" и приклеили фотографию Рейна с сигаретой во рту перед стаканом вина. Один экземпляр сохранился и стоит у меня на полке, рядом с многочисленными его сборниками, увидевшими свет более четверти века спустя.
Бродский, познакомившись с Рейном, сразу оценил его талант и масштабность. Помню, что самым любимым стихотворением Иосифа в этом самодельном рейновском сборнике были "Комнаты":
Я посещал такие комнаты,
в них доски неизвестной мебели,
в них подлинники незнакомые,
как будто бы меня там не было.
Неправда, был я в этих комнатах,
снимал ботинки, гладил волосы,
десяток слов, пристрастьем тронутых,
произнести мне удавалося.
Но я столы водил по комнатам,
и ставил стол почти у выхода,
столам заклеенным и погнутым
была какая в этом выгода.
А девушки, ценя материи
необычайных качеств зрительных,
располагали так на теле их,
что были грубо поразительны.
Простив столов перемещение
и кое-что из прежних выходок,
не требовали освещения.
Была какая в этом выгода?
Утрами, выходя на площади,
грузовиками дальше вывезен,
я спрыгивал на крик: "Немедленно
слезайте, вы нужны, послушайте", -
из кузова на землю вызванный.
А комнаты, как были комнаты?
Их ремонтировали, в них отчаивались,
какими стали они – в начале есть.
А мое любимое стихотворение из этого сборника – "Сосед Котов".
В коммунальной квартире жил сосед Котов,
расторопный мужчина без пальца.
Эту комнату он отсудил у кого-то.
Он судился, тот умер, а Котов остался.
Каждый вечер на кухне публично он мыл ноги
и толковал сообщенья из московской газеты "Известия".
И из тех, кто варили на кухне и мылися, многие
задавали вопросы – все Котову было известно.
Редко он напивался. Всегда в одиночку и лазил...
Было слышно и страшно, куда-то он лазил ночами,
доставал непонятные и одинокие вазы,
пел частушки, давил черепки с голубыми мечами.
Он сидел на балконе и вниз, улыбаясь, ругался,
курил и сбрасывал пепел на головы проходящих.
Писем не получал, телеграмм и квитанций пугался
и отдельно прибил – "А. М. Котов" – почтовый ящик.
Летом я переехал. Меня остановят и скажут:
– Слушай, Котова помнишь? Так вот, он убийца,
или вор, или тайный агент. – Я поверю. Мной нажит
темный след неприязни. За Котова нечем вступиться.
За фанерной стеной он остался неясен до жути.
Что он прятал? И как за него заступиться?
Впрочем, как-то я видел: из лучшей саксонской посуды
На балконе у Котова пили приблудные птицы.
Это блистательное описание советского человека несомненно займет достойное место в "совковом" этнографическом гербарии.
Рейн привел Иосифа к Анне Ахматовой. Рейна Бродский называл своим учителем. Разумеется, не единственным. Своими учителями Иосиф считал Мандельштама, Цветаеву, а также английских поэтов Фроста и Одена. Но именно Рейну первому он читал только что написанные стихи. Рейну он посвятил несколько стихотворений, лучшие из которых, на мой взгляд, – ранний "Рождественский романс", а много лет спустя – стихи из "Мексиканского дивертисмента". В предисловии к вышедшему в свет в 1991 году сборнику Рейна "Против часовой стрелки" Бродский писал:
Если <...> рай существует, то существует и возможность того, что автор этой книги и автор предисловия к ней встретятся там, преодолев свои биографии. Если нет, то автор предисловия останется во всяком случае благодарен судьбе за то, что ему удалось на этом свете свидеться с автором этих стихотворений под одной обложкой.
Глава V
ПЕРВОЕ ПОЯВЛЕНИЕ ГЕРОЯ
Итак, 20 мая 1959(?) года состоялась дозмаровская свадьба. Происходила она в 15-метровой комнате на Коломенской, 27. Среди гостей преобладали геологи и геофизики, а также поэты из Горного лито и, в частности, мой любимый тогда поэт Глеб Горбовский.
Но в хорошо знакомой геологической компании я заметила вкрапления новых лиц. Народу было человек тридцать, а стульев – девять или десять. Я пришла поздно, и все стулья, а также колени сидящих на этих стульях были заняты. И даже на полу между стульями было уже не приткнуться. "Новое лицо", а именно рыжий вихрастый юноша в клетчатой рубахе и потертых вельветовых брюках, оказался единственным, чьи колени были свободны. Нет, он не уступил мне стул. Слегка прищурившись, он окинул меня оценивающим взглядом и сказал: "Мадам, зуб даю, мы встречались где-то раньше. – И, показав на свои колени, пригласил: – Прошу, если не брезгуете". Я уселась на колени к незнакомому человеку, и он тут же заерзал и забормотал мне в ухо: "Поехали с орехами по дальней дорожке, вдруг кочки, кочки..." Слава богу, я успела вскочить с его колен до слова "обрыв".
Оглядываясь, где бы пристроиться, я вытащила из сумки сигарету, и молодой человек, молниеносно выхватив у кого-то из рук спичку, взлетел со стула и лихо зажег ее о свой зад.
Этот трюк всех восхитил, и к нему потянулось несколько рук со спичками: "Оська, еще! Зажги еще!" Гости тоже стали тренироваться и чиркать спички о свои задницы, но так эффектно ни у кого не получалось.
В тот вечер Ося Бродский был в ударе: острил-шутил и, наверно, удачно. Народ хихикал. Я ни одной шутки не запомнила, но в память врезался его характерный жест: сострив, он смущался, делался пунцовым и хватался за подбородок. Это довольно частое сочетание – застенчивости и задиристости в равных дозах – было свойственно молодому Бродскому. А возможно, распространенное мнение о его задиристости было и вовсе ошибочным. Была в нем скорее "светская недостаточность", некая угловатость поведения.
Со свадьбы мы с Бродским вышли вместе. На подступах к белым ночам Ленинград в три часа утра тонул в светло-сиреневых сумерках. Мы не прошли и полквартала, как увидели свободное такси. Я его остановила: "Давайте, Иосиф, я сперва отвезу вас, а потом поеду домой". – "А как может быть иначе?" – удивился мой кавалер. "А иначе может быть, что вы сперва отвезете меня". – "Мне бы это и в голову не пришло", – хмыкнул Бродский, залезая в машину.
Летом 1959 года Галя Дозмарова начала работать в Дальневосточном геологическом управлении и была отправлена на полевой сезон в Якутию. Именно она и устроила Иосифа в свою геологическую экспедицию.
Я не помню, чтобы в то время Бродский жаловался на здоровье. Но то, что уже тогда сердце у него пошаливало, каким-то образом было известно. Перед отъездом в Якутию Галя Дозмарова предупредила об этом начальника экспедиции, и это не осталось без внимания: его щадили. В следующем, 60-м году Иосиф, по его выражению, "рванул" из экспедиции в середине сезона. Объяснения этому поступку разным людям давались различные. Мне он говорил, что его заели комары. Якову Гордину он изложил соображения более высокого порядка, включая суровый характер начальницы экспедиции.
Кстати, с легкой руки Дозмаровой в Якутии оказалось много ярких персонажей, в том числе рано погибший талантливый поэт Леня Аронзон, Ефим Славинский, Владимир Швейгольц и Гоша Шилинский. Перечисленные выше лица уже навеки связаны с именем Бродского, хотя бы потому, что четыре года спустя, 29 ноября 1963 года им была оказана честь упоминания в газете "Вечерний Ленинград", в качестве друзей и сподвижников нашего "окололитературного трутня":
...Кто же составлял и составляет окружение Бродского, кто поддерживает его своими "ахами" и "охами"?
...Марианна Волнянская, 1944 года рождения, ради богемной жизни оставившая в одиночестве мать-пенсионерку, которая глубоко переживает это; приятельница Волнянской – Нежданова, проповедница учения йогов и всякой мистики; Владимир Швейгольц, физиономию которого не раз можно было обозревать на сатирических плакатах, выпускаемых народными дружинами; <...> уголовник Анатолий Гейхман; бездельник Ефим Славинский, предпочитающий пару месяцев околачиваться в различных экспедициях, а остальное время вообще нигде не работать, вертеться около иностранцев. Среди ближайших друзей Бродского – жалкая окололитературная личность Владимир Герасимов и скупщик иностранного барахла Шилинский, более известный под именем Жоры.
Эта группка не только расточает Бродскому похвалы, но и пытается распространять образцы его творчества среди молодежи. Некий Леонид Аронзон перепечатывает их на своей пишущей машинке, а Григорий Ковалев и В. Широков, по кличке "Граф", подсовывают стишки желающим...
Интересно, что наряду с реальными друзьями Иосифа – Славинским, Аронзоном, Володей Герасимовым, упоминается Швейгольц, никогда не бывший близким приятелем Иосифа, не говоря о том, что в статье названы люди, которых Бродский и вовсе в глаза не видел. Володю Герасимова Иосиф искренне любил и впоследствии посвятил ему стихотворение "Стрельна". Впрочем, не миновал он своим пером и Швейгольца в стихах "Из школьной антологии":
Здесь жил Швейгольц, зарезавший свою
любовницу – из чистой показухи.
Он произнес: "Теперь она в Раю".
Тогда о нем курсировали слухи,
что сам он находился на краю
безумия. Вранье! Я восстаю.
Он был позер и даже для старухи -
мамаши – я был вхож в его семью -
Не делал исключения...
Много лет спустя, пытаясь документально засвидетельствовать основные вехи творчества Бродского, я не раз спрашивала его: "Когда ты написал свое самое, самое первое стихотворение?" – "Не знаю, вернее, не помню", – отмахивался он. – "А стихотворение-то само помнишь?" – "Вспомню – скажу".