Танки повернули на запад - Николай Попель 2 стр.


Я был удивлен: такие бои, так тяжело дается наступление, а командир бригады помнит о нашем мимолетном разговоре, ломает над ним голову. С симпатией посмотрел на рослого подполковника в затасканном бушлате с байковыми петлицами и зелеными полевыми "шпалами". На голове у Горелова, несмотря на мороз, форменная танкистская фуражка с черным околышем. В ушанке я никогда его не встречал.

К Лучесе подтягивались все новые и новые машины. Они рассредоточивались в прибрежных кустах. Горелов решил, взорвав лед, часть танков переправить по дну, так как здесь было неглубоко.

В это время ниже по течению реки я увидел "тридцатьчетверку". Спросил у Горелова: куда она?

- Не имею понятия, - ответил подполковник. - Сейчас выясню.

Он подозвал командира батальона. Тот вскинул бинокль и уверенно отрубил:

- Танк лейтенанта Петрова. Горелов сразу успокоился:

- Пусть идет. Этот не обмишулится.

"Петров, Петров", - старался я вспомнить. Каждый из нас, наверно, знает не одного Петрова… А-а, так это тот, вероятно, на которого жаловался вислоусый командир стрелковой дивизии.

Горелов, кивая головой, выслушал мой рассказ:

- Он самый, Николай Петров. Если бы на каждом танке такие командиры сидели… Я его в дороге оценил. В их эшелоне бомбой штабной вагон разворотило. Помните? Пожар, паника… В придачу ко всему паровоз пылает. В таком случае надо, чтобы хоть один нашелся, голову не потерял. И нашелся. Лейтенант Петров свой танк прямо с платформы рванул и стал эшелон растаскивать. Тут и другие подхватились… А еще под Торжком… Он там в горящую теплушку к больным бросился…

Горелов не закончил фразу, схватил меня за рукав:

- Товарищ генерал, в укрытие. Саперы знак подают - лед взрывают.

Так я вторично услышал о лейтенанте Петрове. А вскоре мне назвали его имя и в третий раз.

Ночью мы остановились в домике лесника. Стены были не тронуты. На них в застекленных черных рамках висели фотографии чадолюбивой родни хозяина, в красном углу - скромная иконка и под ней - вырезанная из журнала цветная "Аленушка". Самого хозяина не было. И не было в избе ни потолка, ни крыши. Колючие мелкие звезды и луна - "казацкое солнце" - висели прямо над головой.

До нас кто-то отдыхал в доме: снег на полу затоптан, на листе железа угли - разводили костер. Наверно, торопились, не до печки было. Погрели на костре консервы, посушили портянки, покурили и, прежде чем сморила сытая теплота, вернулись к машинам.

Танковые батальоны настойчиво буравили немецкие позиции. Но расширить клин почти не удавалось. Особенно узок он был при основании. Горловина какие-нибудь три километра - насквозь простреливалась. Минувшей ночью я наблюдал, как гитлеровцы по обе стороны горловины сигналили друг другу ракетами.

Катуков подбросил часть сил к этому узкому (в буквальном смысле слова) месту. У нас были основания для такой предусмотрительности. Немцы сумели отсечь наступавший южнее механизированный корпус генерала Саламатина. Слухи об этом распространялись, как круги по воде: чем дальше от центра, тем больше. В наших батальонах уже тревожно шептались об окруженных "саламатинцах".

Мы с Михаилом Михайловичем Балыковым по примеру предшественников не стали разжигать печь. Хворост, на который плеснули бензином, вспыхнул на листе кровельного железа. Михаил Михайлович подвинул к огню две открытые банки мясных консервов с яркими аргентинскими этикетками.

Присаживаясь к костру, разведенному в доме, я снова огляделся по сторонам.

В этих черных стенах когда-то жили люди, большая, судя по фотографиям, крестьянская семья. О ней напоминал черный картонный диск репродуктора, болтавшийся на гвозде, языки копоти над топкой русской печки, глубокие зарубки на косяке, которыми отмечали рост ребятишек.

- Культурно закусим, - Балыков мечтательно грел над огнем руки, - потом часочка два прижмем…

Однако "культурно закусить", а тем более "часочка два прижать" нам не довелось. Снаружи донеслись громкие голоса. Коровкин кого-то урезонивал, срываясь на крик, а тот отвечал ему замысловатой бранью.

Когда я открыл дверь, "холуйская морда" и "урка" замерли в традиционной позе двух петухов, изготовившихся к поединку. Боюсь, Коровкину досталось бы. Его противник был шире в плечах и имел мощную поддержку с тыла: три автоматчика явно не намеревались довольствоваться ролью секундантов.

- Отставить, Подгорбунский! - возмущенно крикнул я.

- Есть отставить, - неохотно согласился парень в свежем маскхалате и белых маскировочных брюках, старательно заправленных в сапоги. Он еще кипел и, проходя мимо Коровкина, не мог удержаться от наставления:

- Надо быть человеком, а не двуногой комбинацией из трех пальцев.

Коровкин вовсе не собирался оставить последнее слово за противником. И тоже высказался о том, кем надо быть и кем не надо.

Подгорбунский со своей свитой вошел в дом, быстро огляделся, втянул носом запах разогревшегося мяса:

- Вижу ваш Т-70. Надо, думаю, стукнуться к генералу…

- Откуда вам известно, что это мой танк?

- Когда я слышу такие вопросы, то могу подумать, что вы забыли о нынешней профессии старшего сержанта Подгорбунского и о его прежнем, как говорится, роде занятий…

Нет, я помнил и о прошлой и о теперешней специальности старшего сержанта Подгорбунского. История нашего знакомства уходила в далекие мирные дни июня сорокового года. Как-то раз в Стрые командир стоявшей там танковой дивизии генерал Мишанин сообщил мне о пополнении, которое он неожиданно получил.

- И по времени необычно, и в количестве непредусмотренном: один-единственный человек с сопровождающим. Однако этот один стоит, пожалуй, целого взвода…

Начальник строевой части штаба ввел плечистого паренька лет двадцати пяти, смуглого, с азартно блестевшими глазами. Новенькая гимнастерка обтягивала его, как сверхсрочника - ни одной складки спереди. Под гимнастеркой угадывалось мускулистое подвижное тело.

- Садитесь, товарищ Подгорбунский, - кивнул Мишанин, - доложите о себе заместителю командира корпуса по политической части.

Генерал Мишанин и сам приготовился слушать, предвкушая еще не известное мне удовольствие.

- Пожалуйста, - любезно согласился Подгорбунский, - не впервой.

"Ну и гусь", - подумал я. А Подгорбунский продолжал как ни в чем не бывало:

- Полагаю, лучше всего начинать с родословной. Тем более что папа и мама относятся к наиболее светлым страницам моей биографии…

Мне становилось невмоготу от этой развязности. Однако я заметил, что, рассказывая о родителях, Подгорбунский избегал залихватских словечек и блатных оборотов. Отец Подгорбунского командовал отрядом у Лазо и погиб, когда сыну не исполнилось и двух лет. Вскоре умерла мать, тоже партизанившая в дальневосточной тайге.

- Так и попал я в детский дом. На день триста грамм черняшки, тарелка кондера и по воскресеньям - пирожок, зажаренный в собственном соку. А на рынках - молоко, сметана, мед, кедровые орешки и другие деликатесы… В нашем детдоме "Привет красным борцам" воровать научиться было легче, чем письму и чтению… К девятнадцати годам я имел тридцать шесть лет заключения. Количество приводов учету не поддается…

- Как же вы оказались на свободе и попали в армию? - удивился я.

- На свободе при желании и некоторой сметливости оказаться не так уж трудно. А в армии - по чисто патриотическим побуждениям. Против Советской власти я никогда ничего не имел, а выступал лишь против личной собственности, обычно в мягких вагонах черноморского направления. Последний раз в лагере решил попробовать - а правда ли, что труд есть дело чести, доблести и так далее. Вкалывал за двоих, и считали мне день за три. В тридцать восьмом познакомился я в лагере с одним полковником. Ручаюсь, его зря посадили. Он рассказывал мне про армию и про танки - словно песню пел. В девятнадцатом году партизанил в Сибири. Мудрый старик. Когда умирал, взял с меня слово, что стану порядочным человеком. Написал я письмо Михаилу Ивановичу Калинину. От него запрос в лагерь. Из лагеря на меня характеристика: трудолюбив, сознателен и так далее. Остальное вам известно… Газет я не читаю, международное положение чувствую сердцем…

- Ну, голубчик, - восхитился добряк Мишанин, - тебя в самодеятельность надо, в ансамбль.

- Ни в коем случае! - вскочил Подгорбунский, сразу став серьезным. Только в механики-водители. Иначе сбегу. Не вынуждайте ставить Михаила Ивановича в неудобное положение.

Спустя несколько дней ко мне в Дрогобыч позвонил Мишанин:

- Друг-то Михаила Ивановича удрал. Пробыл трое суток в учебном батальоне и утек. Вот артист.

Вечером Мишанин позвонил снова. Подгорбунский никуда не удирал, спрятался в казарме на чердаке и отказывался спуститься, пока ему не дадут слово учить на механика-водителя.

- Но из него и должны были сделать механика-водителя, - удивился я.

- Командир учбата, когда узнал биографию, решил готовить трактористом. Боязно танк доверять. Что же теперь делать?

- Учить на механика-водителя…

В начале войны я потерял Подгорбунского из виду. Встретился с ним уже при погрузке эшелона в Калинине. К петлицам механика-водителя были пришиты три суконных треугольничка.

- Знал, что вы здесь, - весело улыбнулся старший сержант, - но без предлога и приглашения не счел возможным являться.

Он блестел быстрыми глазами, коренастый, ладный, в пригнанной по росту шинели, в новеньком кожаном шлеме, какой был не у каждого командира бригады.

На фронте Подгорбунского назначили командиром взвода разведки. Хотя взвод был танковый, Подгорбунский и его бойцы должны были пока что действовать в пешем строю. Да и впоследствии они обычно без машины пробивались во вражеский тыл и орудовали там с непостижимой дерзостью.

Единственного пленного в ночь перед наступлением притащили разведчики Подгорбунского. Пробрались в блиндаж, в котором трое немцев слушали пластинки. Двух прикончили финками, а одному сунули в рот салфетку и поволокли. Подгорбунский бросился назад к патефону, аккуратно поставил мембрану на самый обод пластинки. Из блиндажа, как и пять минут назад, несся веселый тирольский вальсок…

…От Подгорбунского, нашедшего меня в лесном домике без крыши, я и услышал в третий раз о Николае Петрове:

- В беде он, товарищ генерал. Коля не отступит, назад не пойдет.

- Откуда вы знаете?

- Я с Колей вместе в одном эшелоне ехал. Если б не он, на тот свет приехал бы. В теплушке для больных валялся: воспаление легких, жар - до сорока… А тут бомбежка. Справа по ходу не выскочишь - огонь, левая дверь снаружи закрыта. Ну, глядим, хана. Дым, дышать нечем. Вдруг кто-то ломами закрытую дверь долбает… Как, что - не помню. Очухался, вижу: несет меня, аки младенца, лейтенант какой-то. У самого у него бушлат тлеет… Так и познакомился с Колей Петровым. Такие люди на вес золота, грамм на грамм. Он все в жизни понимает. Я с ним в дороге душу отводил. Ум и сердце работают синхронно… А теперь вот второй день о нем ни слуху ни духу. И никто не чешется…

- В бригаде не один танк Петрова.

- Товарищ генерал, я к вам как к человеку, а не как к начальнику.

- Это что значит?

- Ну, может, я горячусь, может, не так выражаюсь. Но надо понимать. Я не одного дружка похоронил на войне. А Коля Петров не только мой друг. Он друг всем людям. Только люди о том еще не знают… Разрешите сесть?

Подгорбунский опустился на пол у костра, пляшущего посредине комнаты. Неподвижно уставился на консервные банки, цветные этикетки которых уже потемнели от огня. Я подсел рядом:

- Есть хотите?

- Не то слово.

- Приступайте.

Подгорбунский откинул капюшон халата, снял ушанку с пушистой серой цигейкой, пригладил длинные воло- сы (и командирская ушанка и длинные лохмы все это "не положено" старшему сержанту), обернулся к стоявшим в углу автоматчикам:

- Орлы, консервы с генеральского стола. Навались, пока начальство не передумало.

Поев, Подгорбу некий пристально, недобро посмотрел на меня:

- Так насчет Петрова примете меры?

- Послушайте, Подгорбунский, вы, кажется, злоупотребляете…

- Эх, товарищ генерал, разве сейчас до таких условностей, как дисциплинарный устав. Коля Петров погибает.

Это же государственная потеря… Разрешите идти?

Разведчики, перекинув на грудь автоматы, скрылись. В шалаше, наскоро сложенном из еловых веток, я нашел Горелова. Бригадные штабные автобусы так же, как и автобусы корпуса, застряли в снегу. Командные пункты размещались в насквозь продуваемых шалашах. Горелов в полушубке, накинутом поверх бушлата, при колеблющемся язычке свечи читал какую-то бумагу. В углу на черном ящике прикорнул его заместитель по политической части Ружин.

- Легки на помине! А мы тут как раз читаем поздравление от вас с комкором. Значит, выговор схлопотали. "Плохая организация наступления", "слабая связь"… Обидно, - Горелов вздохнул. - Обидно, хоть и справедливо. Не привык выговора хватать. Привык, чтобы хвалили. А тут - нате… В первые месяцы войны было такое чувство: Идет бой, дурно ли, хорошо ли идет, но идет помимо меня, сам по себе. Постепенно научился все нити в пятерне держать. Теперь наступление, и опять замечаю - не охватываю бригаду, танки расползлись. Неведомо толком, где кто…

- А где Петров, ведомо? - перебил я. Горелов ответил не сразу:

- Примерно ведомо. С ним был парторг батальона Завалишин. Вернулся дважды раненный. Петров приказал ему. Через сутки приполз раненый механик-водитель Соломянников. Тот тоже кое-что доложил. Подожгли два немецких танка, а теперь сами подбиты. Снаряды кончаются. Горючее все вышло. В танке, как в леднике. Петров уперся, ни в какую не желает оставлять "тридцатьчетверку". Да и нелегко, немцы обложили…

- Покажите мне точку, - я достал из планшета карту, - пойду к немцам.

Из угла отозвался Ружин:

. - Разрешите и я… Петров - лучший…

Ружин имел странное обыкновение не оканчивать фразу. После того как смысл был ясен, он не произносил последних слов.

…Всю ночь метались мы по стреляющему от мороза, лесу. С просеки на просеку, с опушки на опушку. Однообразное покачивание минутами усыпляет, рывки будят. Душно. Откидываю верхний люк. Каленый ветер перехватывает дыхание.

То справа, то слева вяло всплывают к звездам ракеты и гроздьями осыпаются на вершины деревьев.

Под утро Коровкин, отчаявшись, затормозил.

- Может, мы уже на сто верст к немцам в тыл зашли.

- Надо, товарищ механик-водитель, святая обязанность… - напомнил о себе молчавший всю ночь Ружин.

- Надо, Павел, - присоединился я. - Попробуем взять левее.

Коровкин, откинувшись назад, яростно рванул рычаги. Часам к одиннадцати мы вышли на чистую, заметенную нетронутым снегом опушку. У оврага недвижимо темнела "тридцатьчетверка"…

2

Тихо, как бывает только на войне в час, когда осколки и пули не вспарывают со свистом недвижный воздух. Откуда-то доносится обессиленный расстоянием дальний грохот.

Для любителя-лыжника, когда у него на груди нет автомата, вдруг попасть на такую слепяще белую опушку все равно, что нежданно-негаданно очутиться на празднике.

Был ли Петров лыжником? Возможно, был. Ружин говорит, с Поволжья. А там лыжи любят.

Выскочил бы, пригнувшись из-за той вон бело-синей ели, развернулся с ходу - только лыжня сверкнула бы на солнце…

Петрова вынесли из танка, положили на притоптанный снег. Комбинезон и полушубок задубели, порыжели от пропитавшей их крови.

Я никогда уже не узнаю, любил Петров лыжи или нет. Не узнаю и самого Петрова, о котором с такой теплотой, с особым, не до конца мне доступным смыслом говорят и Горелов, и Подгорбунский, и Ружин.

В обитом листовым железом сундуке отдела кадров лежит его тощее "личное дело" - малиновая папка с грифом "хранить вечно". Папку-то можно хранить вечно…

Нет больше лейтенанта Петрова - человека, который, по убеждению Подгорбунского, был другом для людей. Сколько бы еще сделал такой, проживи он лет до семидесяти!

Потом, после войны, не раз посокрушаются: "Тут бы хорошего человека", "Сюда бы умницу". И невдомек будет, что хороший умный человек Николай Александрович Петров погиб 4 декабря 1942 года в танке, подорванном фугасом.

Пройдут быстрые годы. Отгремевшие бои станут строчкой или главкой в учебнике военной истории. Отстроятся деревни и города. А людям будет недоставать Николая Петрова, убитого фашизмом. Даже тем, кто ни лично, ни понаслышке не знали его.

На совещаниях, в беседах я не раз напоминаю о нашей задаче уничтожить гитлеризм. Но гораздо реже говорю о необходимости и искусстве оберегать наших людей - это подразумевается само собой. Однако, может быть, об этом тоже следует повторять каждый день, при каждом случае.

Я слышал от одного полковника: "Идет бой, надо думать о победе, а не о цене ее".

Ой ли? Цена - это та же победа.

Ожесточение битвы не ослабеет до последней ее минуты. Фашизм останется самим собой до своего смертного часа. Но жизнь бойцов в какой-то мере зависит и от организаторского умения, смелости и проницательности начальников. И еще от одного: от нашей непримиримости к промахам и недочетам, губительным в бою, ко всяческим "авось", "давай", "так сойдет". В те дни нелегко дававшегося нам зимнего наступления у меня выработалось, как мне кажется, более определенное отношение ко многим командирам. Стала куда важнее, чем прежде, цена, какой они брали победу, их взгляд на успех и пролитую кровь.

Еще в августе - сентябре сорок второго года в районе Ржевского выступа на некоторых участках наши части пытались наступать. Очертания фронта после тех попыток мало изменились. Но в тылу у гитлеровцев оказались прорвавшиеся в начале наступления части нашей пехоты, артиллерии, танков и конницы. Случайные сведения, приходившие от них, не радовали: артиллеристы остались без пушек, танкисты лишились танков, иссякло питание для раций, а уцелевшие до поры до времени кони пошли в солдатские котелки…

В первых числах декабря корпусу было приказано разыскать остатки окруженных частей, связаться с ними и помочь им вырваться.

Легко сказать: разыскать, связаться, обеспечить выход.

Как, какими силами и кому выполнять задачу? Мы сидим с Катуковым в низкой землянке, с великим трудом вырытой саперами в окаменевшем от мороза грунте. Неровные стены хранят следы лопат. Перерубленные корни торчат непрошеными вешалками. Катуков не вынимает изо рта сигарету. Одна кончится, бросит окурок в плоскую консервную банку, чик зажигалкой - и затянулся снова.

Сладковатый сигаретный дымок слоистым облаком затягивает потолок. Ало светятся раскаленные стенки железной печки. В консервной банке уже не умещаются окурки.

Силы определены. В тыл к противнику будет брошен танковый отрад с десантом. Он разыщет окруженную группу, сам усилит ее и поможет вырваться.

Но кто возглавит отряд?

Задача необычная. Действовать надо самостоятельно, принимать решения на свой риск и страх. Нужен человек умный, смелый и уверенный в себе. Но такой, который, оказавшись почти неподконтрольным единоначальником, не вообразит себя этаким царьком, не станет, как говорит Михаил Ефимович, "сам себе самоваром".

Назад Дальше