Несравненная Екатерина II. История Великой любви - Чайковская Ольга Георгиевна 17 стр.


Но все же какая-то непрестанная тревога пронизывала его жизнь, мысли о времени, о вечности приходили в голову – и о смерти. Однажды они с Порошиным говорили о беспредельности времени, Павел "изволил сказывать, что прежде всего плакивал, воображая себе такое времени пространство, и что наконец умереть должно". Вот о чем думал он под вой ветра, этот печальный наследник престола, король Матиуш Первый – вспомнить корчаковского Матиуша тут уместно: представьте, маленький Павел тоже мечтал о том, чтобы создать государство детей! Однажды, когда он обувался, а Семен Андреевич говорил с ним о республике Платона и "Утопии" Мора, потом, "во время чесания волос" мальчик в ответ рассказал своему учителю, что мечтает создать собственную республику, которая "должна состоять из малолетних", – вечная мечта одинокого ребенка в жестком мире взрослых.

Семен Андреевич Порошин следил за развитием Павла с тревогой, нежностью и вниманием старшего брата. Он тоже отлично помнил, что воспитывает мальчика, которому предстоит стать самодержавным правителем огромной Российской империи, но куда глубже Панина сознавал свою ответственность, не боясь впасть в преувеличение, можно сказать – ответственность перед народом: чувство народа было очень сильно в Семене Андреевиче, понятие отечества он переживал глубоко и горячо. Его ранит то легкомысленное отношение ко всему русскому, национальному, которое нередко чувствуется в застольных беседах вельмож. Ужасно страдал Порошин, когда кто-то, говоря о Петре I, "прошел молчанием все великие качества сего монарха, о том только твердить рассудил за благо", что Петр много пил. Порошин был оскорблен не одним тем, что о прадеде плохо говорили при правнуке, но и вообще посягательством на великий образ.

Однако защитить своего кумира Порошин не смог, единственный довод, который оказался в его распоряжении: если бы Петра I не было, его нужно было бы выдумать Павлу для подражания, – наивный патриотизм, готовый пойти на ложь, лишь бы поддержать идею национальной гордости. Не будем, однако, забывать, что Порошину немногим за двадцать. Куда важнее то, что молодой офицер приучал великого князя к русской культуре.

Именно Порошин, математик, рассказал наследнику о Несторе, о разных эпизодах русской истории; о том, как живут русские крестьяне, каковы их обычаи, как они "увеселяются"; никогда он не упускает случая подчеркнуть преимущества русских мастеров. Здесь у Порошина четкая внутренняя установка: он полагает, что ребенку до поры до времени не следует слушать о недостатках своего народа, о них он сам со временем узнает, нужно сперва вложить в душу ребенка "любовь и горячность к народу", тогда и слабости этого народа будут по-другому глядеться – мысль, выдающая, конечно, настоящего педагога.

Сознательно и планомерно воспитывает Семен Андреевич в наследнике престола чувство ответственности перед страной, не устает твердить, что слава государя состоит в том, чтобы "быть в беспрерывных трудах и подвигах в пользе о прославлении любезного отечества". Очевидно, речи Порошина были увлекательными, потому что Павел слушал с большим вниманием и говорил: "Подлинно, братец, вить это правда".

Между наследником и его учителем математики завязываются удивительные отношения – целый роман. Конечно, Павел уже тогда был вспыльчив (и тогда грубил), верил наветам, непрестанным, кстати, ввиду того, что его любовь к Порошину вызывала зависть его маленького "двора". Но мальчик добр. Узнав, что Порошин беден и "со своими доходами ест на олове", горячо его утешает: "Не тужи, голубчик, будешь и на серебре есть" (понимай: когда наследник станет царем).

Вот Павел упрашивает Панина, чтобы для сына кормилицы, которому пять лет, "сделать какое-либо счастье, определить его во флот или какое другое место"; или задумал добыть чин асессора для своего учителя рисования Грекова. Прямо к матери мальчик обратиться не смеет, а потому упрашивает сделать это Строганова. И вот вечером у Екатерины Строганов "по положенному принялся кашлять и вздыхать", императрица спросила, что значат эти вздохи, а Строганов ответил, что у его высочества уже давно к ней просьба. Екатерина засмеялась и спросила, что это за важная просьба, Павел принужден был объяснить, и Греков стал асессором. Эта сцена на редкость точно говорит об атмосфере, которую создала вокруг себя Екатерина, – все очень мягко, очень мило, просьба выполнена в ту же минуту и с улыбкой – только вот сын к матери сам почему-то обратиться не смеет.

Зато потом в покоях Павла устроили великий праздник в честь нового асессора, было торжественно, шумно, весело, жгли фейерверк, знатно надымили, и пахло порохом.

Все теснее становится связь между учителем и учеником. Только Порошину мальчик может признаться, что в покоях матери ему "несносно". Только Порошин видит, как великий князь, которому предстоит трудный экзамен по богословию (торжественный, в присутствии матери!), говорит, "из угла в угол попрыгиваючи": "Ой, трушу, трушу". Именно в комнату к Порошину прибегает он утром – поцеловаться, пошептаться, поведать "свои таинства".

У них было общее дело – математика, которую преподавал Порошин. Однажды Павел спросил его, "кто самый большой математик", и Порошин назвал Эйлера. "А я знаю еще кого-то, отгадай, – сказал Павел и сам ответил: – Есть некто Семен Андреевич Порошин да ученик его Павел Романов, разве это не математики?"

Откровенность за откровенность: Порошин читал Павлу свой дневник, и "где приятные места ему приходили, тут изволил попрыгивать и петь весело, а где не по нас, тут мы нахмуривались и пели голосом заунывным".

Случалось им ссориться, и серьезно. Вот Павел, который, как видно, наслушался чьих-то злых наветов, дуется и не разговаривает. Не разговаривает и Порошин.

Павла хватает ненадолго, на следующий день, пишет Порошин, он "старался заигрывать со мной и изволил приласкиваться". Но Порошин, обидевшись той легкости, с какой его друг поверил наветам, "не входил ни в какие шутки".

Павел стал томиться, все время "забегать изволил", чтобы примириться, – Порошин оставался тверд. Дела шли своим чередом, занятия, уроки – а они все еще не разговаривали друг с другом. Наконец посреди каких-то занятий Павел не выдержал:

– Долго ли нам так жить? – спросил он. – Пора помириться.

На что Порошин сухо ответил, что обида его велика.

А наутро мальчик сам прибежал в его комнату, бросился ему на шею и, целуя, говорил: "Прости меня, голубчик, я перед тобой виноват; вперед уж никогда сердиться не будем, вот тебе моя рука". "Я расцеловал руку Его Высочества, – пишет Порошин, – и по некоторых разъяснений постановивши твердый мир, пошел за ним чай пить".

Порошин недаром держал себя так твердо в этой истории – злоба придворных пылала вокруг и грозила им бедою. Зависть была столь велика, что Семен Андреевич просил своего ученика не проявлять своей к нему любви так явно.

Мы сейчас в последний раз увидим их вдвоем. По Невскому мчат санки, я представляю их по описанию одного из мемуаристов: "Это маленькие санки на двоих, третий на запятках. И они так уютны, что кажутся очень малы, и столь легки, впору для одного бегуна. По светло-зеленой краске покрыты лаком и по приличным местам выложены бронзой. Выбивка, подушки и на медведях покрывало из лучшего разноцветного рытого трипа". Санки цесаревича, конечно, убраны еще богаче – вместо трипа, надо думать, бархат, вместо медведя – соболя или черно-бурые лисы, – сидит в них счастливый мальчик, вырвавшийся на свободу, Порошин стоит на ЗАПЯТКАХ.

Доехали до СЛОНОВОГО двора, где еще недавно жил подаренный когда-то Анне Иоанновне слон. Здесь Павел увидел мужиков, пивших теплое сусло, ему захотелось попробовать, остановились – мальчик пил, а собравшийся народ, так пишет Порошин, смотрел на него "с великим удовольствием". И снова полетели санки по снежным улицам Санкт-Петербурга. Великий князь "был очень весел. Оборачиваясь ко мне, изволил со мною разговаривать и хвалил сусло. Его Высочество сим катанием несказанно был доволен. На улице из саней ко мне оборачивался, хотел меня поцеловать в своей радости. Но я сказал, чтобы изволил сидеть починнее, что мы уже домой приехавши поцелуемся".

Хоть Порошин и чувствовал, что беда надвигается, обрушилась она неожиданно. Панин узнал, что Порошин ведет дневник, пожелал его прочесть, и вот однажды Семену Андреевичу было сказано, что он назначен на Украину, в Ахтырку, командовать полком. Проститься с мальчиком ему не дали. Не пришлось Семену Андреевичу "на серебре есть" – он умер в армии в 1769 году от какой-то болезни.

В дневнике Порошина, согласитесь, написан первоклассный лирический портрет – проза писать такие научится еще не скоро. А уж если речь идет о ребенке, то писателям XVIII века и не снилось такое мастерство и тонкость в изображении детского внутреннего мира, да и есть ли что-нибудь подобное в XIX? Пушкинский Петруша Гринев хоть и написан очень мягко, но все же иронически (с некоторым – правда, очень легким, – оттенком Митрофанушки: чего стоит один мочальный хвост, приделанный к Мысу Доброй Надежды!). Ни Багров-внук, ни дети Ростовы (даже Петя!), ни даже Сережа Каренин не разработаны так тонко и не вызывают у нас такого щемящего чувства – разве что дети Достоевского?

Лирический портрет, созданный Порошиным, можно смело сопоставить с шедевром Рокотова – портретом маленького Павла. Мы помним, как поэтичны портреты Рокотова, но, кажется, нигде он не достигает такого очарования, как в портрете великого князя Павла (1761 год).

Это – вещь маленькая и веселая. Павел заключен в овальную рисованную раму, за край которой как-то очень живо выскочил кусок горностаевой мантии. Цвета здесь детские, радостные – светло-красный бархат, пересеченный голубой лентой, белые пудреные волосы. Сам маленький Павел Петрович тоже приветлив и весел, но заметно странное противоречие между его сияющим взглядом и крепко сомкнутыми губами, словно он боится выболтать что-то, о чем болтать не положено; впрочем, губы эти готовы улыбнуться, и вот уже слышится нам его голос: "Что же вы, чижички, не купаетесь!"

Но есть тут секрет: в его доверчивом взгляде, если к нему присмотреться, можно заметить некое вопросительное выражение; если смотреть подольше, откроется в них еще и словно бы растерянность, даже нечто похожее на тревогу и страдание (подобный эффект несомненен в оригинале, репродукция может и не передать). Это он "плакивал", воображая себе "такое времени пространство и что наконец умереть должно", это он, один в комнате, сидел и слушал, как воет непогода.

Мальчик схвачен с удивительной проницательностью, и притом именно в главном – в сочетании веселости, простодушия, печали и тревоги. И таким беззащитным кажется он нам в своем мундирчике с орденской лентой и взбитыми височками.

В том же зале Русского музея висит рокотовский портрет Екатерины – вот когда становится ясно, что у крупного художника для каждой модели своя живопись: если повесить рядом портреты матери и сына, возникает впечатление, будто их писали разные мастера: матовая, воздушная, легкая живопись павловского портрета – и яркая, четкая, сверкающая до глянца в портрете императрицы. Екатерина здесь в мехах, в драгоценностях, в назойливом сверкании атласа, пышет здоровьем, у нее самоуверенный взгляд, но написана она без любви, даже без симпатии, с заметной холодностью. Художник, влюбленный в маленького Павла, такой и должен был ее ощущать.

Вряд ли в ее отношении к Павлу следует винить одну Елизавету, отнявшую у нее сына, прервавшую естественные связи матери с ребенком. У Екатерины был сын от Григория Орлова, ребенок, которого никто не мог у нее отнять (была впоследствии и дочь от Потемкина – Елизавета Темкина).

Этот мальчик родился, можно сказать, в свете пожара. Было это месяца за два до переворота, то есть крайне несвоевременно, в преддверии роковых событий, и преданность ее гардеробмейстера Шкурина дошла до того, что он поджег собственный дом, чтобы этим отвлечь внимание двора. Несколько лет маленький Алексей жил у него под видом сына.

Что мешало Екатерине взять ребенка к себе? Ведь в те времена незаконнорожденные, как мы знаем, получали дворянство, усеченную фамилию отца, поместья и чины, жизнь их не всегда была гладкой, но никакого особого позора в подобных обстоятельствах общество не видело – ни для родителей, ни для детей. Так что же мешало Екатерине подобным образом распорядиться судьбой своего второго сына?

Многое. Она шла к власти не только как императрица, но и как мать наследника, и притом страдающая мать. Тогда ночью после переворота гвардейцы, беспокоясь за судьбу Екатерины, пожелали ее видеть. И она вышла на балкон, держа на руках Павла, ей нужно было, чтобы этот трогательный образ закрепился в сознании ее подданных – она с наследником на руках.

Присутствие при этом побочного младенца?

Если Павла у нее отняли в первую же минуту его жизни, если он был рожден не то от нелюбимого мужа, не то от изменившего любовника, то Алексей был от Орлова, которого она любила неистово, всей душой, – почему же в душе у нее тепла было не больше, чем к первенцу, наследнику престола?

Когда Алексей подрос, его отдали в Шляхетский корпус, от этого времени сохранился его маленький дневничок. Юноша (ему уже семнадцать) упоминает князя Орлова (всегда так – "князь Орлов") и "Ее Императорское Величество" (всегда так: Ее Императорское Величество), и невозможно понять, знает ли он, что это его родные отец и мать. Кажется, что не знает, но может ли это быть, неужто никто никогда ему ничего не сказал? Или ему запрещено об этом говорить, и он даже в дневнике написать об этом не решается?

Алексей в кадетском корпусе на попечении его начальника генерала Рибаса (которого в корпусе ненавидят) и его жены (судя по тому, что происходит в доме Рибасов, – тяжкой истерички). А верховный надзор принадлежит Бецкому. В начале 1771 года Алексей обедал у Бецкого, а потом "имел честь видеть Ее Императорское Величество в Эрмитаже". Он влюблен в императрицу и говорит о ней с неизменным восхищением.

Он мало бывает в обществе, но все же бывает. Вот Алексей на обеде у директора корпуса, кто-то умильно благодарит его за чей-то устроенный брак – он в недоумении. "Вы шутите надо мной", – говорит он, никогда в жизни не слыхал он об этом браке. "Это вы так говорите от скромности", – возражают ему и продолжают благодарить.

Он удивлен. Но тут его увлекает в угол какая-то девица и жалуется на свои несчастья; а через несколько дней на маскараде его изловила некая госпожа Толстая, "очень странно беседовала" с ним о родственнике своего мужа; Алексей пробовал сбежать, но она настигла его и продолжала говорить "так долго, что упала в обморок". Неужели же и тут он ничего не понял, бедный одинокий сын могущественной Екатерины?

Как трудно, однако, приходится детям, попавшим в поток политики или под колесо истории.

Когда Бецкой привозил его в дома знати или во дворец (где он видел и Потемкина, и Ланского – фаворитов), Екатерина устраивала старику выговоры. Алексей знает о них, и это ничуть не изменяет его отношения к императрице. Его приглашают в гости, в концерты – он отказывается. Может ли быть, чтобы он не понимал, почему должен отказываться?

Когда решено было, что юноша едет путешествовать, он встретился с Екатериной. Императрица пришла, села в кресло и стала ему говорить, что сперва надо узнать свою страну, а уж потом ехать в чужие; "милостиво выразила надежду, что он "доволен распоряжениями относительно него". Алексей растроган. "У меня выступили слезы, – пишет он, – я едва не расплакался. А потом она встала и ушла. Я имел счастье в другой раз поцеловать ее руку".

После кадетского корпуса Алексей, получив богатое поместье, стал сильно кутить, уехал за границу, там пустился уже в сильный загул; сохранились письма к нему Екатерины – очень спокойные, доброжелательные, она говорит, что понимает молодость с ее ошибками, не видит в них ничего рокового, но просит его остановиться в Ревеле и в Петербург не приезжать.

(Любопытно, что графское достоинство Алексей Бобринский получил не из рук матери, а из рук своего единоутробного брата Павла. Может быть, они, встретившись, нашли о чем поговорить?)

Такая душевная холодность? Да нет, скорее душевная путаница; оба сына ее были так сильно оплетены политическими нитями, что отношения с ними неизбежно вызывали в душе ее неловкость, раздражение (то, что сейчас точнее называют душевным дискомфортом). Павел был причиной ее многих чисто политических тревог, особенно в 1762 году, когда Никита Панин с группой вельмож требовали, чтобы она стала всего лишь регентшей при Павле; со временем эти тревоги не утихли (ведь и Пугачев называл Павла своим сыном, заявлял, что тревожится, "как бы его не извели").

Но все же Екатерина никак не желала сыну дурного. Когда Павел с женой Марией Федоровной были за границей, некий театр пребывал в смущении: давать ли "Гамлета" с его сценой "мышеловки", – таким образом предполагалось, что на Екатерине лежит тень злодейства и представлять трагедию в присутствии этого российского Гамлета по меньшей мере бестактно, – все это была дань романтическому воображению.

На самом деле, повторим, Екатерина, при всем ее равнодушии к сыну, заботилась о его воспитании, о его образовании (все же он был наследником престола), приставила к нему одного из самых образованных людей – Никиту Панина. За столом Павла, как мы видели, собиралось изысканное общество, люди интересные и талантливые. Самого д’Аламбера, как мы опять же знаем, она звала в наставники наследнику престола, – словом, видно явное желание сделать из Павла не только образованного человека, но и просвещенного, но и самого передового. Ни тени злодейства тут нет и в помине.

Нормальная женщина, которой Бог не дал любви к детям? Но и это не так. Забегая далеко вперед: всю свою нерастраченную любовь она отдала внукам, Александру и Константину, она была гениальной бабушкой, их воспитание, физическое и нравственное, было предметом ее страстных забот, она сочиняла для них сказки, писала рассказы из русской истории, ее переписку с внуками весело читать.

Екатерина осматривает водные пути, по которым шло в Петербург продовольствие, плывет по Волхову и пишет письмо: "Константин Павлович. Много бы у вас бегания и кричания было, если бы вы со мной на барке находились; всякую минуту мы видим, что ни на есть новое по берегам". Она собиралась взять внуков с собою в Крым, но они заболели. "Любезный внук Константин Павлович, – пишет она из этой поездки, – поздравление ваше с праздником мне приятно было: написано оно прямодушно, но с весьма косыми строками; видно, что вы спешили, либо после сыпи и кори так водится в граде Святого Петра". А Константин отвечает: "Любезная бабушка! Я, бабушка, криво писал для того, что спешил; ето не вина кори, а ето моя вина, и для того я вас прошу прощения. Братец и я вышли гулять в сад, мы были сожжены от солнца". Ему уже восемь. И тут же Александр (ему десять): "Любезная бабушка! Я вас очень благодарю за ваше письмо, я вас люблю всем сердцем и душою и буду всегда стараться во всем вам быть угодным. Желаю вас видеть как можно скорее".

Назад Дальше