Солдаты промаршировали на эстакаду, обменялись приветствием с усталым освенцимским конвоем и приняли от него заключенных. Раздавалась резкая команда, ладони хлопали о приклады, винтовки были сброшены с плеч. Новый конвой состоял из пожилых усатых немцев-солдат "ваффен СС", говоривших на медлительном баварском наречии. Но нашлось и несколько бравых молодчиков, которые тотчас стали орудовать прикладами, выравнивая ряды: "Ну, будет наконец порядок, вы, сволочи?.."
В ту ночь бумажный столбик в градуснике картотеки лихорадочно рос и впервые достиг цифры 1500. Лагерь "Гиглинг 3", все еще не достроенный, располагавший лишь тридцатью землянками за оградой из колючей проволоки, набитый до отказа, кишел, как муравейник. Зденек тогда еще не сидел за картотекой в конторе. Он был среди тех, кто тащился со станции в лагерь, с трудом преодолевая четыре бесконечных километра; многие узники так ослабели от голода и жажды, что едва передвигали ноги. Винтовки конвоя, шагавшего рядом с колонной, уже не пугали измученных людей. "Куда мы идем? спрашивали заключенные солдат, лица которых не были жестоки и суровы и которые не ругались, как остальные. - В плохой или хороший лагерь? Есть там заграждение с электрическим током? Есть крематорий и газовые камеры?"
За ящиком с картотекой, тогда еще чистым, новехоньким и даже пахнувшим смолой, сидел той ночью сам глава конторы Эрих Фрош, великий писарь, достойный многотысячного лагеря, а не делопроизводства смехотворно малочисленной команды, которая доселе жила "Гиглинге 3". Ауфбаукоманда строительная команда, сплошь старые, видавшие виды узники, эвакуированные из Варшавы, - неделями ютилась на голом глинистом участке посреди леса и строила лагерь: сперва четыре добротных барака для эсэсовцев, чуть подальше - шесть сторожевых вышек над прямоугольником двойного проволочного заграждения, через которое пропущен ток, и внутри - тридцать мерзких бараков для заключенных. Среди "стариков" уже утихла драчка за места старосты лагеря, блоковых и капо; наконец-то настает час, когда в ящике писаря зашуршат тысячи новых карточек.
Обилие карточек даст писарю уверенность в себе, доходы и утехи. Ибо, в самом деле, что такое писарь стройкоманды? Первый среди равных в компании ста пятидесяти прожженых хефтлинков, норовистых ребят, которых не так-то легко обделить жратвой, - каждый из них готов замахнуться киркой на нарушителя его прав. Обирать им некого, вот они и грызутся между собой, как волки, а кругом чертова уйма работы, от которой никуда не уйдешь: лагерь должен быть построен, хоть лопни!
В стройкоманде постоянно были нелады, озлобление, козни. Теперь всему этому конец. Теперь в лагере есть полторы тысячи новичков, три тысячи рабочих рук, а это значит - полторы тысячи пайков, которыми насытятся и старые "волки". Они получат подданных и станут господами. Ну а господам живется ведь совсем иначе: они не чужды и потех, и любви… Господином среди господ будет писарь Эрих Фрош. Так же как в Варшаве, как прежде в Освенциме, Буне и в других местах. "Волкам" понадобятся всякие поблажки от главного писаря: им захочется отлынивать от работы, они постоянно будут просить пополнения взамен умерших и за это приносить писарю разные вещи. Сигареты, жратву, золото. Будет весело. И все это благодаря тому, что заполнилась картотека…
Узники приходят со станции, строясь в сотни на апельплаце. Прожекторы со сторожевых вышек ярко освещают их. Эсэсовский конвой остался за оградой лагеря, и "волки"-старожилы сами принимают новичков. С карандашом и бумагой в руке они бегают вокруг стада и поспешно записывают имена, заставляя тупых новичков произносить их по буквам. Среди "волков" кого только не встретишь - есть даже греки и турки; некоторые плохо знают латинский алфавит. А у новичков такие заковыристые имена: Мошек Грюнцвейг, Ольджих Елинек, Янош Жолнаи. И писарь, несмотря на свое радостное возбуждение, бранится на чем свет стоит, когда кто-нибудь из его приспешников приносит ему листок с еще одной сотней перевранных фамилий. Полюбуйся, Фредо, чего твои грамотеи опять наворотили! - сердито хрипит он, обращаясь к самому толковому из греков, который будет арбейтдинстом, кем-то вроде производителя работ, а пока помогает писарю разносить фамилии по карточкам. Этим же занят глава группы снабжения француз Гастон. Но оба они достаточно неловки в таком деле, и писарь нетерпеливо оглядывается, скоро ли они подадут ему следующую карточку. Он пыхтит, дыхание у него учащается, красный шрам на шее - след операции, навсегда сделавшей его голос хриплым, - становится еще темнее.
- Поторапливайтесь! - хрипит он. - Пока мы не кончим, нельзя впускать в бараки, а на апельплаце уже четверо мертвых.
- Будет и больше, - утешает его капо Карльхен, который только что зашел в контору; в руке у него, как всегда, увесистая дубинка. - Из полутора тысяч их передохнет еще немало…
Нетерпеливый писарь хлопает кулаком по столу.
- Не учи меня! Это как-никак живой транспорт из Освенцима, трижды отсеянный. Они должны быть здоровы, как быки. Если кто-нибудь из вас, старых хефтлинков, придет доложить мне, что у него помер избитый новичок, я буду считать его убийцей и собственноручно подам на него рапорт в комендатуру, не будь я Фрош!
- Я и не знал, что у тебя такое простое имя, - неосторожно огрызнулся Карльхен. - Разве тебя не величали всегда Фрош Великий?
Писарь быстро выпрямился.
- Заткнись! - крикнул он, побагровев. - Ты-то как раз один из таких убийц. Но тут тебе не лагерь истребления, тут будут работать и… Изволь-ка отложить свою палку! И если ты еще раз позволишь себе какие-нибудь шуточки по поводу моего имени… Это относится ко всем; какой же у нас будет авторитет в глазах новичков, если мы не ладим между собой? Я писарь лагеря! И я крепко разделаюсь с тем, кто будет подрывать мой престиж! Понятно?
Карльхен кашлянул и незаметно поставил дубинку в угол.
- Ты ведь сам был блоковым в Освенциме и знаешь… - укоризненно сказал он.
- Я никогда не брал палки в руки, - захрипел писарь и нетерпеливо повернулся к новой сотне карточек, вовремя подсунутой хитрым греком Фредо. - Я умел обходиться без побоев! Я мог себе это позволить, - пробормотал он почти благодушно, потому что ящик все пополнялся и пополнялся.
* * *
На дворе была холодная ночь. Прибывшие тщетно надеялись, что им дадут поесть. Кто-то из них подсчитал, что в последний раз им выдали хлеб 56 часов назад, еще в Освенциме. Большинство озябших, отчаявшихся новичков покорно легли на землю.
После "волков" около них появились "шакалы": человек с нарукавной повязкой санитара обходил ряды и говорил: "Кто продаст хорошие ботинки? Даю похлебку и горячую картошку".
Вот до чего прожились и поизносились "старички" на стройке лагеря; новой одежды и обуви взять было негде, и теперь им годились даже те обноски, что выдали новичкам в Освенциме. Но гораздо важнее было то, что вместе с этими обносками в Гиглинг прибыли десятки умелых рук, которые смогут перешить старое тряпье и превратить опорки в сносную обувь. "Шакалы" и "волки" ходили по рядам и выискивали себе придворных портных и сапожников, ибо каждый господин хотел теперь иметь слуг. "Что ты умеешь делать?"-задавали они строгий вопрос каждому новичку.
Мошек Грюнцвейг говорит, что он портной, - ладно, посмотрим. Ольджих Елинек заявляет, что у него была фабрика готового платья в Простейове. Сам он, конечно, шить не умеет, только бахвалится, дохлятина! Дать ему пинка под зад! Янош Жолнаи признается, что учился сапожному ремеслу. Ага, в Будапеште всегда были отличные сапожники, это стоящее дело! Но Янош тут же гордо добавляет, что ремеслом не занимался, а торговал ортопедическими рентгеновскими аппаратами. Осел!
Психология старожилов и новичков совершенно различна, их словно разделяет непреодолимая стена. И по ту сторону этой стены высказываются совсем другие соображения.
- Ты слышал, - шепчет голодный жаждущему, - они записывают по специальности. Видно, им нужны портные и сапожники. Ручаюсь, мы будем работать на фабрике, где шьют для армии.
Жаждущий не хочет спорить, ему и так все ясно. И когда "волк" наклоняется к нему и спрашивает о профессии, он спокойно отвечает: "Портной".. "Волк" идет дальше, а "портной", хитро улыбнувшись, поворачивается на другой бок и говорит голодному:
- Если попаду на фабрику, это уже хорошо. У немцев все механизировано, всюду новые машины, с которыми они каждого учат обращаться. Никто и не узнает, что я не портной.
Но голодный не уверен в этом. Он считает, что врать весьма рискованно. Сделаешь брак на фабрике - заместят, пришьют тебе саботаж и пристукнут. Нет, лучше действовать иначе. На каждой фабрике есть бухгалтерия, работать там даже лучше, чем в цехе. Почему не сказать правду: я, мол, бухгалтер… и не приврать к тому же, что у меня есть опыт работы на швейном производстве.
- Неужто все польские евреи - портные? - удиввляется голландец Дерек, забежав на минуту погреться в конторе.
- Что ты меня спрашиваешь? Я ариец, колбасник из Вены, - сердито ворчит писарь.
Вслед за Дереком по ступенькам спускается взволнованный санитар Пепи.
- Знаете, кого я встретил? - кричит он еще в дверях. - Парня, который знал моего отца. А вы не верили, что у моего папаши до сих пор три кинематографа в Судетах - один в Уста, другой в Дечине и третий в Либерце. Так вот, этот парень, кинорежиссер из Праги, лично знал моего папашу. Точно мне его описал: такой, говорит, приятный господин с седыми усами.
- Дурачок, Пепи! - хихикает писарь. - Мы работаем как проклятые, а он ходит интервьюировать кинорежиссеров.
- И выторговывать обувь, - замечает Фредо, кинув взгляд на ботинки в руках санитара. - Сколько порций похлебки ты за них дал?
- Пускай приведет сюда того типа, - просит Гастон. - У нас тут еще не бывало кинорежиссера.
- Не дурите, - ворчит писарь.
- Да! - восторженно восклицает Пепи. - Вот возьму и приведу, спросите-ка у него о моем папаше. Он даже вспомнил название нашего кино в Уста, честное слово!
И Пепи исчезает за дверью.
В лагере есть не только "волки" и "шакалы", но и "гиены" - охотники до живого мяса. Карльхен первым отправляется на рекогносцировку - нет ли среди новичков смазливого мальчика. Он, правда, уже выяснил путем расспросов, что в Освенциме всех узников моложе восемнадцати лет отправили в газовые камеры. Но Карльхен надеется, что какому-нибудь отцу удалось протащить малолетнего сына через "селекцию". Опытный хефтлинк, Карльхен знает, какой спрос будет на таких мальчиков, как только "волки" нажрутся досыта. Эй, ты! - наклоняется он над фигуркой, притулившейся на земле, довольно далеко от конторы. - Сколько тебе лет?
Спрошенный слегка выпрямляется и, испуганно замигав, отвечает:
- Двадцать, сударь.
Карльхен смеется. - Меня ты не бойся, дурачок. Тебе же не больше пятнадцати. - Двадцать, - упорствует юноша, и в голосе его слезы. - А вот это мой старший брат, он больной, сударь.
Карльхен бросает беглый взгляд на лежащего человека, лица которого не видно.
- Как тебя зовут? - спрашивает он юношу.
- Берл Качка из Лодзи, сударь.
- Берл? - смеется Карльхен. - Это похоже на перл, а?
Юноша сперва не понимает, что сказал по-немецки капо, потом тоже улыбается…
- Нет, сударь, не перл. Берл значит медведь, медвежонок.
- Claner Bar, ah da schau her, - еще громче хохочет Карльхен, пристально глядя в большие глаза юноши, потом заставляет его подняться и ведет к своему бараку. - А все-таки сдается мне, что я нашел перл. "Неужто мне вправду разрешили уйти с апельплаца? - удивляется Зденек и, прихрамывая, спешит за нетерпеливым санитаром в контору. - Боже мой, хоть бы дали поесть чего-нибудь горячего".
Пепи вталкивает его в дверь, слабые ноги Зденека спотыкаются на ступеньках, и он чуть не падает на пол. Яркий свет слепит Зденеку глаза. В клубах табачного дыма перед ним неожиданно возникают любопытные лица сидящих полукругом людей.
- Шапку долой, когда стоишь перед главным писарем, - рявкает кто-то.
Рука Зденека послушно тянется к грязной, наголо остриженной голове и снимает шапку.
- Спросите-ка его, спросите! - восклицает санитар.
- Что вы тут подняли галдеж?! - хрипит писарь и угрожающе поднимает голову. - Вот выгоню всех отсюда!
Гастон встает и делает успокоительный жест. Покрасневшие глазки писаря следят за ним из-под стальных очков, Эрих молчит. Этот долговязый француз, на котором даже неподогнанная арестантская куртка сидит как-то элегантно, умная голова и пользуется уважением. Гастон один из немногих в лагере, кого писарь несколько опасается.
- Говорят, что вы кинорежиссер? - по-французски спрашивает Гастон и, обойдя стол, останавливается перед новичком, который ниже его на полголовы.
Зденек плохо видит окружающих. Какие-то смеющиеся светлые пятна вместо лиц… - Да… я работал на киностудии, - отвечает он запинаясь. - Это верно… но я еще молод… - Он уже не мог лгать так смело, как соврал санитару. Надежда на горячую еду улетучивалась. - В больших картинах я был только ассистентом… И сам сделал несколько короткометражек.
Санитар не понимает по-французски и, слыша, как бегло говорит Зденек, решает, что новичок подтверждает его, Пепи, слова.
- Вот видите, - торжествует он. - Он знает моего папашу…
Гастон легким движением руки отстранил санитара и спросил так непринужденно, словно разговор шел где-то в кафе: - Демонстрировались ваши фильмы и во Франции, мсье?
Зденек не успел ответить - вмешался писарь. Озлившись, что он не понимает разговора и что ему мешают работать, он накинулся на Пепи:
- Нечего водить сюда своих дохлых мусульман! Для этого у тебя завтра будет лазарет. Вон отсюда, вы оба!
Гастон с вежливым сожалением пожал плечами и вернулся на свое место. Зденек беспомощно и боязливо оглядывается. Только теперь он разглядел большой необструганный стол и деревянный ящик с карточками. Но вдруг в глазах у него опять помутнело, колени ослабли. Он был рад, когда санитар взял его за рукав л потянул к двери.
- Не бойся, - упрямо твердил Пепи, - скажи им, что ты знал моего папашу.
"Для этого он меня и привел, - сообразил Зденек и послушно закивал, как петрушка. - Ну, конечно, знал!"
И вот он уже снова не в светлой конторе, а на апельплаце, и ночь над ним еще холоднее и чернее, чем прежде.
2.
Зденек так смертельно устал и изголодался, что даже не мог съесть три холодные картофелины, которые сунул ему санитар. Вместе с другими заключенными он присел на корточки на сыром шлаке; Зденеку казалось, что он уже не живет, что он погрузился в какую-то полубессознательную дремоту, которая заменяла сон узникам Освенцима.
…В его памяти встали картины освенцимского ада… Из короткой четырехгранной трубы крематория вырываются языки пламени, бросая скачущие блики на узкие окна большой конюшни, где живут заключенные. На голом бетонном полу сидит на корточках тысяча человек, каждый между расставленных колен другого, повернувшись к нему спиной и не имея возможности вытянуться. Одеял нет, вместо одежды - скудное тряпье. Раздается резкая команда:
- Schlafen, los!
Измученным босым ногам трудно без обуви, но ее сложили рядами у кирпичной кладки посредине конюшни, чтобы "волкам" - или там, в Освенциме, были "тигры"? - было удобней выбирать то, что им приглянется. Полумертвые люди переводят взгляд с вожделенной обуви на блики, вздрагивающие в окнах. Здесь у меня украдут ботинки, там сожгут мою жену… Но глазам не хочется плакать, им хочется только спать. "Schlafen, los!"
Зденек испуганно вздрагивает во сне. "Я сплю, сплю, - отчетливо сознает он, - сплю с открытыми глазами. То ли я спятил, то ли уже умер, но я сплю с открытыми глазами и все мое существо вопиет: "Спасай свои башмаки!"
Измученные руки и ноги с трудом слушаются Зденека, но все же он поднимается с пола, бесконечно долго пробирается среди полумертвых, постанывающих во сне людей и тащится к длинному ряду ботинок. Оглядев его, Зденек видит, что "волки" уже взяли свою дань: обувь вся разбросана, перемешана, "сторожей" нет, в тусклом свете нескольких лампочек и дрожащих отблесков из окон видны только конвульсивно скорчившиеся фигуры людей. Кто знает, живы они или уже умерли?..
Зденек ползет, напрягая глаза, подкрадывается к своей паре. Вот тут где-то он ее поставил, крепко связав шнурками. Здесь или там? Никак не найдешь! Вместо аккуратного ряда башмаков полнейший беспорядок, все перемешано в кучу. Ага, улыбается спящий Зденек, озорник Тиль Уленшпигель перепутал башмаки: "Найди-ка, сосед, свою пару!" Но Зденеку совсем не весело, он лихорадочно роется в груде изношенной обуви. Страх, боязнь потерять единственную пару сильнее всех литературных реминисценций! Спасайся! Вытаращив глаза, сонный Зденек ищет свои грубые башмаки, которые недавно получил - с тумаком впридачу - взамен добротных пражских ботинок. Слава богу, что есть хоть эти, сохранить бы хоть их… Где же они, где? Одуревший, подобный лунатику Зденек снова шарит в груде обуви. Вот они! Он подносит один ботинок почти вплотную к глазам: вот этот похож на мой. Но ведь я связал их вместе, где же второй? Да и мой ли это? Зденек садится на кучу обуви и пытается надеть башмак на босую ногу. Да, видимо, мой. Но куда запропастился второй?
Зденек тащится вдоль беспорядочной груды обуви и ищет другой башмак. У дверей вдруг кто-то кричит: "Проваливай! Schlafen, los!" - и замахивается дубинкой.
Зденек, как подкошенный, падает на пол, прижимая к груди свой башмак. Он ждет удара, он знает, что в Освенциме с дубинками шутки плохи: здешние молодчики гордятся умением убивать одним ударом по затылку. Но внутренний голос, который твердит "Спасай свои башмаки!", никак не заставишь молчать. Проходит несколько бесконечно долгих минут, Зденек косится на груды обуви и видит, что там уже копошатся пять… шесть… восемь фигур. Видимо, угроза миновала, а другие узники, пробужденные окриком, тоже вспомнили, что нужно спасать обувь, без которой не выживешь в лагере.
Зденек снова поднимается. Одной рукой он прижимает уже найденный башмак, другой упрямо роется в куче обуви. Роется долго-долго, ищет уже не парный ботинок, а хоть что-нибудь подходящее, о господи, что-нибудь подходящее! Он снова присаживается на корточки, примеряет какой-то башмак… Пожалуй, годится, хоть и от другой пары… Потом опять падает, глаза у него смыкаются, сознание совсем тускнеет.
Кто-то резко дергает один из башмаков, которые Зденек сжимает в руках, и это приводит его в себя.
- Auf! Auf!
Он проспал команду, но сейчас гомон тысячи людей, бросившихся к куче обуви, пробуждает его. В центре конюшни, на кирпичном возвышении, стоит хохочущий эсэсовец, рядом с ним ржут двое капо с дубинками. - Через пять минут всем выстроиться перед бараком на перекличку! Живо, марш!
Все трое покатываются со смеху и хлопают себя по ляжкам. В самом деле, бессмертная шуточка Уланшпигеля!