Плен в своём Отечестве - Лев Разгон 27 стр.


Но я не собираюсь тут рассказывать об экономических и всяких других особенностях "архипелага". Мне предстоит поведать о недолгой жизни и необычном конце "спецкомандировки" для Хуанов. В конце июня прибежал на Головной лагпункт мой встревоженный нормировщик и рассказал, что там у них "началось". Начало было для нашей обычной лагерной жизни событием совершенно нормальным. Во время развода колонна заключенных что-то по-своему, по-испански, чрезмерно развеселилась, и дежурный надзиратель, весьма обыкновенный вахлак, грубо накричал на Антонио – накричал не по-испански, разумеется, а по-русски. Тот ему ответил на ставшем ему уже полуродном языке, что он думает о надзирателе, старшем лейтенанте Шкабарде, капитане Намятове и всех других начальниках. Не ручаюсь, что туда не попал самый высокий и августейший начальник, могло быть и такое. Шкабарда укрощал арестантскую бузу на старый манер: приостановил развод, схватил Антонио и ещё парочку Хуанов и поволок их в карцер. Тогда вся командировка отказалась выйти на работу и вернулась в бараки. А только что кончился месяц, и заветные зачетки были забраны у зеков и отвезены Намятову. Они вернулись чистыми. Все предыдущие зачеты были сняты, у всех конец срока был точно такой, каким числился в первичном арестантском формуляре.

И командировка забастовала. Вся. Мало того – пошли к карцеру, который, как обычно, охранялся лишь одним дневальным, набили этому дневальному морду, сорвали замок и выпустили Антонио и его верных оруженосцев. Вероятно, если бы это случилось с обычной командировкой, то её укротили бы обычным путем, не очень-то пуская в ход уговоры. Но дело происходило в самый разгар послесталинской либерализации, да и командировка была особой, и народ на ней особый, и не только начальство – сам черт не знал, что ещё будет дальше и какие новые реформы воспоследуют. Поэтому уговаривать Хуанов прибыло самое высокое начальство из Соликамска. Сам полковник вышел перед толпой – увы, не строем, а толпой – заключенных и пытался им втолковать основы пенитенциарной системы в Советском Союзе. На что услышал всякие, в том числе и чисто испанские, но тем не менее понятные даже русскому человеку слова… Что требовали забастовщики? Чтобы к ним немедленно прибыл самый главный прокурор из самой Москвы, которому они объяснят, что никаких законов они не нарушали, вели себя примерно и что, в конце концов, им надоело вести такую жизнь, как все. И пусть их всех отправят домой – в Мадрид, Басконию, Кастилию – словом, к своим собственным полицейским и надзирателям.

И тогда Намятов, естественно, с благословения начальства, приказал не кормить бунтовщиков. Ворвавшиеся надзиратели потребовали опрокинуть котлы, уже наполненные баландой, хотели забрать весь хлеб из хлеборезки, продукты из ларька и продовольственного склада. Но бунт Хуанов был не "бессмысленный и беспощадный", как характеризовал русский бунт Пушкин, а значительно более осмысленный. Восставшие испанцы выгнали из зоны всех надзирателей. Они вежливо вошли на вахту и предложили оробевшим вертухаям немедленно удалиться с вахты. Мало того – приказали убрать с вышек вооруженных надзирателей. И все это спокойно, без особого шума, поигрывая своими экзотическими ножами, которые вдруг оказались у каждого заключенного. После чего они заперли ворота зоны, воздвигли около нее баррикады, разобрали на кирпичи все печи в бараках и на кухне, из всего металлического наделали "холодное оружие" и заявили, что из зоны не выйдут и будут защищать её до смерти, пока не прибудет к ним самый главный прокурор из Москвы.

Вот в такой препозиции я и давал никчемные и оппортунистические советы капитану Намятову, который впервые столкнулся с подобным событием. Собственно говоря, подавить бунт 172 безоружных людей ничего не стоило. За пределами зоны была казарма, где жили с полсотни вооруженных солдат. У них были автоматы, пулеметы, которые почти всегда убедительнее уговоров. Но время – ах, это странное и неопределенное время, наступившее после смерти тирана!

На Головном царило невероятное возбуждение, зона была полна неизвестных нам начальников разных рангов, по лагерю уже шли слухи, что на бронекатерах, чуть ли не на линкорах привезли усиленное подкрепление с артиллерией дальнего калибра, что вся мятежная командировка окружена и скоро начнется её штурм. Ожидают только московского прокурора. Действительно, скоро "броуновское движение" в зоне стало ещё оживленнее, и по направлению к мятежной командировке потянулась целая колонна людей. И не только начальство всех сортов, но и все бесконвойные, имеющие хоть какой-нибудь ничтожный повод двинуться к командировке. Естественно, что я был из всех не последний…

Был конец июня, и лесная дорога была прекрасная, вокруг огненно цвел иван-чай, и ничего тревожного не было в нашей довольно большой толпе. Вскоре мы подошли к бунтующей командировке. Ни орудий крупного калибра, равно как и малого калибра, ни даже пулеметов вокруг не было видно. Стояла в довольно большом отдалении цепь из солдатиков и не без интереса смотрела на происходящее. Все здания в зоне были без кирпичных труб, на вышках вместо солдат стояли черноволосые и оживленные зеки, ворота прочно заперты, но перед ними стояла группа людей – очевидно, руководителей мятежа. Среди них я узнал Антонио.

Главный прокурор в малопонятном для нас мундире с малопонятными нашивками смело пошел вперед, сопровождаемый начальством.

– Пойдем! – вдруг сказал мне Намятов… И я двинулся в этой начальственной толпе. Сначала все шло тихо, и речь шла о предъявлении полномочий. Антонио спокойно сказал, что они ждут Главного прокурора из Москвы или же его заместителя и разговаривать они будут только с ним, потому что речь идет вовсе не о внутрилагерных делах.

– Я помощник Генерального прокурора Советского Союза, – важно произнес прокурорский чин. Он был в меру толстый, в меру важный, но мундир на нем был совершенно новенький, ещё не помятый. В таком в далекую командировку не едут. И вообще, печать провинциализма лежала на этом "помощнике Генерального прокурора".

– Где вы работаете? -тихо спросил Антонио.

– То есть как где? В генеральной прокуратуре.

– А где она находится в Москве?

– Смешно спрашивать! На Пушкинской улице, на улице имени поэта Александра Сергеевича Пушкина. А прямо напротив-подвальчик с холодным пивом. (Почти все присутствующие мечтательно облизнулись.)

– А живете вы где, гражданин помощник Генерального прокурора?

Помощник немного замялся от неожиданного вопроса.

– И живу совсем неподалеку – на улице Максима Горького. Это главная московская улица, там все главные магазины. И вообще, что вы меня об этом спрашиваете! Я – коренной москвич, родился в ней, всю жизнь прожил, знаю в Москве каждый переулок, не только улицу Горького!

Мы все стояли вокруг прокурора и Антонио, предъявлявших друг другу верительные грамоты. Я присутствовал при очередной наглой попытке хоть в чем-то, да обмануть заключенных. Мне было совершенно ясно, что этот тип знает только улицы Соликамска, а в Москве лишь здание прокуратуры да подвальчик с холодным пивом.

Как бы почувствовав мое состояние, Антонио ко мне слегка повернулся, и я ему тихо сказал:

– Спроси, где в Москве Хоромный тупик…

– А где, гражданин помощник Генерального прокурора, в Москве находится Хоромный тупик?

– Тупик Хоромный? Да нет в Москве такого. И вообще, нет в Москве никаких тупиков – ни хоромных, ни бесхоромных, ты мне брось тут экзамены устраивать!

И вдруг всем – от Антонио до самого последнего солдата – стало очевидно, что прокурор этот вовсе не из Москвы, что приезд его – липа…

Антонио, до того оживленный, вдруг напрягся как струна, побелел и, подойдя, вплотную к прокурору, спокойно сказал:

– Ихо дэ пута… Врешь, не из Москвы ты, и разговаривать с вами не будем!

Он резко повернулся и через мгновение вместе с товарищами был за воротами. Мы услышали скрип запираемых ворот зоны, с вышек испанцы кричали по-русски и по-испански почти одинаково звучащие слова, растерянный прокурор пошел к казарме – главному штабу осады мятежной командировки.

И в это время ко мне подбежал нарядчик:

– Разгон, быстро, немедленно мотай в зону, прямо в УРЧ.

…Они что – слышали? И кто доложил? И почему в УРЧ? Но когда вызывают в УРЧ, то не задают вопросов и не задерживаются. Я запыхавшись, вбежал в контору и открыл дверь в УРЧ.

Начальника не было, он находился в зоне военных действий у мятежной командировки, но лицо старшего нарядчика было совершенно расплывшееся.

– Разгон, тебе что сегодня снилось?

– Да ладно тебе, некогда мне с тобой шутками заниматься!

– Ничего себе шуточки! Свобода тебе! Понимаешь – сво-бо-да!

Из писем я знал, что мои близкие подали во все инстанции заявления, даже наняли адвоката, чтобы он поехал в Ставрополь, где меня в последний раз судили. Но чтобы так, сразу! И неужто можно этим шутить!

– Ну, давай быстро в КВЧ к одноногому! – Значит, серьезно! Одноногий инспектор КВЧ делал фотографии для тех, кто шел на освобождение.

Признаюсь, эта новость выбила у меня из головы все на свете, включая даже взбунтовавшуюся командировку. И спать не мог, и даже не расспрашивал о том, как идут дела там, у бунтовщиков.

Утром 2 июля меня вызвал Намятов. Он сидел за столом, набрякший от бессонной ночи, помятый, без своей обычной уверенности. На столе у него лежали мои документы, и среди них я узнал заветную "Справку об освобождении", к углу которой была приклеена маленькая фотография с моей недоумевающей и абсолютной уголовной физиономией.

– Освобождаетесь за прекращением дела. Можете ехать куда хотите. А зачем вам ехать? И тут люди живут!

В каком-то другом рассказе я говорил, что я ему ответил.

– А как там на командировке, гражданин капитан? (Сказать ему "товарищ капитан" я бы не смог даже под дулом пистолета!)

– Ничего, обротаем! Они думают, что из Москвы им свободу привезут! Вот приедет из Москвы прокурор, он им всем дополнительные срока навешает. Срока им, Хуанам проклятым, а не зачеты! Через час моторка в Бондюг уходит. Собирайтесь, поедете с ней.

Через час несколько человек бесконвойных и вольных усаживали меня в лодку.

– Ну, как там у испанцев? – очнулся я.

– По-прежнему, – ответил начальник плановой части. – Сидят в осаде, потребовали, чтобы им сухой паек дали. Ждут из Москвы настоящего прокурора.

– А тот был липовый?

– Ну конечно. Это ж наш был, из Соликамска. Как они его так быстро раскололи! Ну, теперь с ними будет москвич мучиться. Оказывается, тут целый международный вопрос!

Лодка была загружена до самого уреза воды. Кроме меня ещё два окончивших срока блатника, почтальонша, завхоз, ещё кто-то. Как бы мотор не заело.

Мотор не заело, и мы пустились вниз по Каме. Был солнечный, прекрасный день 2-е июля. Я сидел и все не мог себе представить, что буду в Москве. Буду в Москве проходить мимо милиционера и не бояться его.

Не доезжая до Бондюга, нам навстречу взревел, разрезая воду, полуглиссер самого начальника лагеря.

– Прокурор из Москвы едет, – сказал всезнающий завхоз. – Ночью из Москвы на самолете прилетел. Его-то они, эти испанцы, добились. Да чего другого добьются?

Так я тогда этого и не узнал.

Теперь-то я знаю, что они все же – во всяком случае, большинство из них – добились своего. Добились родины. И живут в городах или деревнях своей Испании и иногда по вечерам в прохладной таверне – или как ещё там называется забегаловка – рассказывают о том, как бунтовали они в далекой тайге в верховьях русской реки Камы.

Да я иногда об этом вспоминаю. Никого бы из них, конечно, не узнал. Кроме Антонио. Вот его бы узнал! Даже постаревшего, почти неузнаваемого – но узнал бы, встретившись с ним на какой-нибудь испанской улице.

Так ведь не встретимся…

КОНЦЕРТМЕЙСТЕР ПЕРВЫХ СКРИПОК

Сколько лет прошло, а до сих пор бешусь, когда встречаю в газетах заголовки "Этапы большого пути", "Этап новой жизни", "Счастливый этап…" и прочее в этом роде. Сейчас-то этих больших и счастливых этапов стало поменьше, а несколько лет назад нельзя было раскрыть любую газету, чтобы не наткнуться на это противоестественное словосочетание. И чего они привязались к этому слову, что они нашли в нем этакого радостного? В Академическом Словаре русского языка сказано совершенно ясно: "Отрезок пути… или весь путь следования лиц, направляемых под конвоем до места заключения, ссылки". А дальше идут производные от этого слова, без которых не мыслится история ни старой России, ни Союза Советских Социалистических Республик, в любом "обновленном" виде: "по этапу", "этапный начальник", "этапным порядком" и пр. и пр.

Но эти философские размышления приходят мне в голову только сейчас, а тогда, осенью 1953 года, когда нас выводили на этап из Соликамской пересылки, я об этом думал со смешанным чувством досады и интереса. Досады, потому что этап – один из самых отвратительных отрезков арестантской жизни. В Устьвымлаге мне везло: за 8 с лишним лет пребывания в нем был всего лишь на двух лагпунктах. А за два с половиной года отбывания срока в Усольлаге я уже успел побывать в Усть-Сурмоге, два раза в Соликамской пересылке, и в Мошеве, и в Кушмангорте… А любой этап – это двойной шмон-обыск, это расставание с людьми, это вынужденный отказ от всех мелочей, без которых труден арестантский быт. И неизвестность, которая тебя ждет, и понимание, что может быть, придется на новом месте начинать с нуля, от общих работ, медленно и без всякой гарантии на успех, карабкаясь к какой-нибудь "придурочной" работе.

Но в этой грозной неизвестности содержится и тот интерес, ожидание, тайна, которая придает жизни арестанта элемент подлинной и как бы взаправдашней жизни. А тут интерес особый, лишенный обычной подавленности и страха. Ведь время-то какое! Мы пережили Сталина! Усатый откинул копыта, в его царстве-государстве идет ха-аа-рошенький раздрай – бардак, вот уже и "Лаврентий Палыч Берия вышел из доверия" и черт-те что может произойти в этом адском котле, где не иначе, как сам Сатана перемешивает страшное варево… Это им, наверное, страшно, а вот нам нечего бояться, нищему, как известно, пожар не страшен и куда бы нас ни поволокли этапом, мы – как формулируют опытные зеки – "это блядство – пересидим"… Тем более что нас с ликвидируемого лагпункта везут целую группу бесконвойных – 16 зеков. Правда, пропуска наши забрали, везут нас обычным конвоем, но по опыту лагерника знаем: иметь пропуск бесконвойного – это полусвобода.

Поэтому без обычной этапной понурости мы с другими, менее привилегированными этапниками подходим к ожидающему нас грузовику. Не верьте, что современная цивилизация сделала этап хоть немного комфортней… Если только конвой не самый сволочной и график движения этапа составлен не самым большим мерзавцем, то самый лучший этап – пеший. Когда не спеша идешь-бредешь по мягкой земле, и за каждым поворотом дороги открывается что-то новое, часто очень красивое. И каждые два часа – десятиминутный отдых, и дневка или ночевка в этапной "стайке", где можно полежать, посидеть, съесть заначенную горбушку, а то и баланды хлебнуть. В воспоминаниях декабристов я нашел восторженные строки о том, как их перегоняли пешим этапом из Читинского острога в новую, специально построенную тюрьму на Петровском Заводе. Люди, побывавшие в Швейцарии и Франции, писали, что они не видели никогда более красивых мест. Могу подтвердить это. В декабристах побывать, естественно, не удалось, а вот ранней осенью 1974 года проехал и прошел по этому пути во время одного из литературных налетов на Забайкалье.

Ну, а пока нас, чистых и нечистых, конвойных и бесконвойных, заставляют сесть на корточки перед грузовиком, два конвоира с винтовками, к которым почему-то примкнуты штыки, влезают на капот машины, а нас – по настилу по одному начинают усаживать в грузовик. И не усаживать, а скорее устанавливать. Все мы стоим, тесно прижавшись друг к другу, лицом к конвоирам, и хотя уже и негде ногу поставить, но начальник конвоя кричит: "Ближе, ближе, тесней!" Наконец машина нами забита, как спичками спичечный коробок. И тут следует команда: "Садись!" Но сесть-то некуда, невозможно… А дальше идет демонстрация того, что слово "невозможно" должно в словаре русского языка сопровождаться обозначением в скобочках: устар. Мы все как-то садимся или пробуем садиться. И грузовик срывается с места. Не знаю, как было при Строгановых, но сейчас улицы Соликамска представляют из себя хаотическое смешение рытвин, выбоин, ухабов, колдобин и просто глубоких ям. И пока мы доезжаем до окраин города, мы с криками, матом, испытывая адские муки, но каким-то необыкновенным образом и способом утрясаемся. А когда выезжаем на широкий Сибирский тракт, то получаем даже возможность свободней вздохнуть и начать разглядывать оживленную жизнь этого исторического тракта.

А он действительно исторический. В те незапамятные времена, когда купцы и всякого рода начальники пили кровушку из рабочего люда, тут проходила главная дорога, ведшая из России в Сибирь, и летом, а главным образом зимой шли по ней бесконечные обозы с самыми разными товарами в ту и другую стороны. И, конечно, шли по ней в Сибирь кандальники, и – ей-ей! – я не поручусь, что им было хуже, нежели нам. Кормили их, во всяком случае, лучше. Дорога тут немощеная, земляная, необъятной ширины. Уже не возили по ней ни меха и бархаты, ни соль, ни дорогую рыбу. А проносились в клубах пыли грузовики с "контингентом", продовольствием, инструментами – со всем, что требуется для двух больших островов архипелага ГУЛАГ – Усольлага и Ныроблага. Иногда между грузовиками извивались маленькие "уазики" с разномастным начальством.

Старый Сибирский тракт не обладал красотами Забайкалья, но все равно интересно было смотреть на все, не прикрытое тюремной решеткой. Мы проскочили Центральную больницу – Мошево, мы проехали через маленький, но настоящий городок – Чердынь. С каменными зданиями, красивыми, ещё не до конца разрушенными церквами. Я ещё не знал тогда, что в этом городе, который навсегда останется связанным с именем Мандельштама, я когда-нибудь буду получать настоящий, абсолютно чистый паспорт.

После Чердыни дорога становится уже, её большая ветка уходит в сторону села Ныроб. Редкие краеведы знают о существовании этого стариннейшего села, зато у тысяч и тысяч людей слово "Ныроблаг" вызывает воспоминания, именуемые "незабываемыми". Мы проехали реку Колву и ещё какие-то нам неизвестные извилистые северные речушки, а потом на горизонте появляется широченная водная гладь – Кама. И мы вкатываемся в большое село.

Бондюг – вторая по значению столица Усольлага. Здесь кончается тракт и начинается дорога к главным лагпунктам лагеря. Дорога эта – река. Извилистая, то сжимаемая крутыми берегами, то разлившаяся на километр с лишним, она ведет вверх, на ней нанизаны сплавные лагпункты, из которых с ранней весны и почти до ледостава идет поток заготовленного зеками леса – в плотах и вроссыпь – молью. Бондюг – главный перевалочный пункт на этом широком водном пути. Здесь – почта, здесь стоит большой пятистенный дом, служащий подобием пересылки. И возле него мы с великим трудом отлепляемся друг от друга, почти на коленях или ползком сползаем на землю. Ах, как же она хороша – эта твердая и такая просторная земля!

Назад Дальше