Я хотел сказал, что у Андрея Глебовича сгорела дача, но промолчал. Что это - никому не говорил, а теперь скажу! Кстати, я вспомнил, что книжка про шпионов "Они просчитаются вновь" сгорела вместе с дачей.
- Петын, - спросил я, - неужели того шпиона, у которого ты бумажник тяпнул, так до сих пор и не поймали?
- Поймаешь их… - усмехнулся Петын. - Они же под хороших людей маскируются.
- Но многих ведь поймали, - осторожно возразил Шурка.
- Многих, но не всех, - объяснил Петын. - Шпионов в нашей стране еще много. Если б не они, совсем другая была бы жизнь. Гитлер чем силен? Тем, что он у себя всех шпионов… - И Петын так точно изобразил повешенного, что мне на минуту их всех стало жалко.
Только на минуту или еще меньше.
А потом я подумал: кто же эти люди, которые шпионили против Гитлера? Выходит, они за нас.
Я не успел додумать до конца, потому что Петын продолжил объяснение:
- Вот возьмем ту же Барыню, мать Ишина. Она по существу, по нутру своему чуждый элемент. Дворянка, гимназию кончила.
- Она не кончила, - перебил я Петына, - ее выгнали. Она двоечница была. Мне тетка говорила.
- А ты, Фриц, помалкивай, - сказал Петын. - Ты, Фриц, молчи в тряпочку. Почему твоя тетка дала тебе нерусское имя? Что, русских ей не хватило?
- В честь Энгельса, - робко сказал я. - У нас в роду никого немцев не было. Вот у Андрея Глебовича бабушка была немка.
Я не знаю, зачем я так сказал. Ну зачем? Мне стало стыдно, но почему стало стыдно, я не понял. Отчего-то мне даже показалось, что Андрей Глебович, Доротея Макаровна и Галя просили меня никому об этом не говорить. А я вроде бы предал. Хотя я точно помню, что меня никто не просил. Я точно помню. Просто я пришел к ним еще до войны, и Галя показала мне альбом. Там было много всяких фотографий на толстом картоне. На одной фотографии я увидел женщину, чем-то похожую на Галю. Эта женщина играла на арфе или делала вид, что играет.
"Это моя прабабушка, - сказала Галя. - Она была известной красавицей в Саратове".
Я прекрасно понимал, что у всех людей есть прабабушки. И все-таки такая молодая и красивая прабабушка меня удивила.
"Она немка, урожденная Штеккер. И вышла за моего прадедушку Кириакиса. Он был тиран".
"Тиран? - удивился я как дурак. - Разве в Саратове были тираны?"
"Он не по профессии был тиран, а по характеру. Он не разрешил своей жене пойти на сцену. А это у нас в крови. По профессии же мой прадедушка был кондитер, известный в Саратове кондитер".
Вот такой был разговор. Я точно помню. Это еще до войны.
Петын и Шурка смотрели на меня.
- Что же ты раньше молчал? - прищурился на меня Шурка.
Сам не знаю, для чего я добавил:
- Она хотела стать артисткой, но ей муж не разрешил.
- Да… - Петын опустил голову. - Я всегда чуял в них что-то не наше, а что - не понимал. Теперь ясно.
Мне и теперь было неясно, и потому я стал с интересом слушать Петына, хотя говорил он больше не мне, а Шурке.
- Жила в Ленинграде одна семья. Назовем ее условно Сысоевы. Сам Сысоев японец. - Петын говорил, как читал. - И вот в результате расследования Сысоев оказался офицером одного генерального штаба, заброшенным к нам еще до революции, чтобы сообщать своему микадо про наш военно-морской флот. Между прочим, этот Сысоев был замечательный портной. Он высшему командному составу шил обмундирование. Кителя, клеши и так далее.
Шуркин отец тоже был хороший портной, и, наверно, поэтому Шурка отвел глаза в сторону.
- А кто Кириакис по нации? - спросил меня Петын.
- Грек, - сказал я.
- Да… - вздохнул Петын. - Оба вы, огольцы, глупые, у вас пыль на ушах.
Наступил вечер. Сережка, наверно, вернулся с завода и ищет нас, а мы сидим с Петыном и никак не можем уйти. Он молчит, о чем-то думает. Достал папиросу. Для себя, нам не предложил. Сидит, курит, думает. Может, о том шпионе. Может, о войне. Потом вдруг вспомнил про нас и говорит:
- Шурка, у Кобешкина водка есть?
- Не знаю, - ответил Шурка. - Вряд ли. От него последнее время денатуратом воняет.
- Значит, нет водки, - подвел черту Петын.
ПОДОЗРИТЕЛЬНЫЕ
Безногий сапожник Павел Иванович Кобешкин жил в подвале. В одной квартире с Байковыми. Он был не совсем безногий, а только частично. На одной ноге Кобешкин носил современный протез, и она казалась целой. Другая, отнятая по колено, кончалась деревяшкой, которую Павел Иванович во время работы отстегивал и клал рядом с верстаком. С одной стороны костыль, с другой - деревянная нога.
Все в доме знали, что ног Павел Иванович лишился в первую мировую войну - в германскую, как говорил он сам. Знали, что он был в плену и там приобрел профессию сапожника. Кобешкин, когда бывал под мухой - а под мухой он бывал ежедневно после обеда, - любил рассказывать про то, какие сапоги он шил в плену офицерам и какие туфли шил офицерским женам. До войны Кобешкин часто говорил:
"В Германии товар не то что у нас. У них хром так хром, шевро так шевро. А дратва какая!"
Теперь Кобешкин говорил совсем иначе:
"У немцев товар - эрзац. У них все на эрзацах сделано. Чуть тронь - рассыплется".
Павел Иванович давно не шил новой обуви. Он был "холодный" сапожник, то есть чинил с ноги. Кому набойку, кому заплатку, кому каблук. Он сидел в будочке между двумя домами. С начала войны будочку, по противопожарным соображениям, сломали, и теперь он работал дома.
- Пойдем к Кобешкину, - сказал Шурка.
"Наверно, Шурка или его мать, - подумал я, - отдали что-нибудь в починку".
Мы всегда ходили вместе и в магазин и за керосином. Пошли мы вместе и к Кобешкину. Я еще подумал, что Сережка вернулся с работы и неплохо бы поговорить с ним о Петыне.
Павел Иванович Кобешкин, лысый человек с остатками рыжих волос возле ушей и на затылке, даже не посмотрел на нас, когда мы вошли и поздоровались. У него был полон рот гвоздей. Он вколачивал их в подметку ялового сапога.
"Трезвый", - понял я. Когда Кобешкин был пьяный, он всегда приветствовал ребят пионерским салютом. Для смеху.
После сноса будки все свое хозяйство Павел Иванович перенес домой, и комната показалась мне знакомой, хотя я был здесь первый раз.
Верстачок, полки для готовой обуви, ящики, куски кожи и резины на полу, деревянные колодки - все как в будке. Даже плакат-рекламу, украшавший будку, он перенес сюда и наклеил на стену своей комнаты. Плакат изображал смешную девчонку с челкой. Девчонка ела что-то из вазочки и ухмылялась. На плакате была надпись крупными буквами:
А Я ЕМ
ПОВИДЛО И ДЖЕМ!
Шурка сел на скамейку. Я рядом с ним. Сапожник видел, что мы ничего не принесли, и потому посмотрел на наши ботинки. Не увидев ничего, объясняющего наш приход, он вопросительно поднял глаза.
- Петын с фронта вернулся, - сказал Шурка, как бы объясняя цель нашего прихода.
- Знаю, - сквозь гвозди сказал Кобешкин. - Скажи ему, чтоб зашел. Он мне с мирного времени три пятнадцать должен.
Три пятнадцать стоила четвертинка водки, и Шурка обиделся за Петына:
- Он же с фронта. Раненый.
- Я тоже с фронта. И тоже раненый, - буркнул Кобешкин.
Мне не понравился этот разговор. Никакого благородства не было у Кобешкина. Вколотив последние гвозди и проверив рукой, не торчат ли они внутри сапога, Кобешкин откинул его в сторону.
- Хороший человек и к обувке хорошо относится, не доводит до ручки. У Гаврилова обувь по сто лет может носиться. А иные интеллигентики стаптывают так, что только из уважения к соседству берусь чинить.
Это был намек на мою тетку. Она так стаптывала туфли, что никто, кроме Кобешкина, не брал их в ремонт.
Кобешкин был не в духе. Шурка взглянул на меня. Мы вышли в коридор.
- Зайдем? - спросил я.
- Давай, - согласился Шурка.
Я толкнул дверь Сережкиной комнаты и прямо перед собой увидел Галю Кириакис. Этого я никак не ожидал. Что она тут делает?
- Привет! - сказала Галя. - Ты всегда входишь без стука?
Она сидела на диване в голубой вязаной кофте и в красной косынке, из-под которой выбивались черные волосы. Черные Галины глаза засмеялись, когда она увидела мою растерянность.
- Те же и Назаров, - сказала Галя, увидев Шурку.
Мы стояли в дверях как ослы. В это время из другой двери в глаженой белой рубашке с галстуком появился Сережка. Вместо того чтобы поздороваться с нами. Сережка сел на диван рядом с Галей. Он смутился больше, чем мы с Шуркой.
Никогда я не видел рядом Галю и Сережку. Они, оказывается, очень подходили друг другу. Совершенно белобрысый, белобровый и розовощекий Сережка и чернявая, загорелая Галя.
- Мы в трамвае встретились, - объяснил Сережка.
- И решили пойти в кино без вас, - добавила Галя. - В "Заре" идут "Истребители".
- Ты же шесть раз смотрел, - сказал я Альбиносу.
- Он хочет посмотреть седьмой раз. В новой обстановке, - объяснила Галя.
Сережка молчал как рыба.
- Эх, ты… - скривился Шурка.
Здесь нам делать было нечего. Мы вышли на улицу.
- Что ж ты ему не сказал, что Петын вернулся? - спросил я Шурку.
- А чего ему говорить… Он зазнался.
Мы разошлись по домам.
Я лег на кровать и открыл "Виконта де Бражелона".
Тетя Лида сидела за своим столом и проверяла аспирантские тетрадки.
Тарелка репродуктора передавала сводку Информбюро, а потом артист Дмитрий Николаевич Орлов стал читать рассказ Лескова о Левше. Этот рассказ теперь передавали чуть не каждый день, и тетка каждый раз включала радио на полную мощность. Ей радио никогда не мешало. А мне всегда мешало. Я же не Юлий Цезарь, чтобы одновременно читать и слушать.
Между прочим, моя тетя Лида была точно как Юлий Цезарь. Проверяет тетрадки, слушает радио и разговаривает.
- Что-то Андрей Глебович не был вчера в бомбоубежище… Это правда, что он пошел работать на завод?
- Да, - отвечаю я покороче. - Он эту неделю в ночную.
- На какой же завод он пошел работать? - спрашивает тетка.
- Арматурный, - отвечаю я.
- Что же он там делает? Утюги?
Дались ей эти утюги…
- Это теперь секретный военный завод, - говорю я, чтобы защитить Андрея Глебовича от вечных нападок тети Лиды.
- Какой же он секретный?! - усмехается тетя Лида. - Там же водопроводные краны делают.
- Это раньше, - говорю я. - А теперь каждый знает, что там делают минометы.
Про этот маленький заводик действительно все в нашем переулке знают, потому что многие там работают. А вот про завод, где Гаврилов работает, никто ничего не знает.
- Если это теперь секретный завод, зачем же ты болтаешь? - спрашивает тетка. - Болтун - находка для шпиона.
- А зачем ты спрашиваешь? - злюсь я и захлопываю "Виконта де Бражелона".
Артист Орлов читает про то, как тульские мастера подковывали английскую блоху и на каждой подковке свое имя написали, да так мелко, что только в пятимиллионный мелкоскоп эти надписи прочитать возможно. Сам же Левша для этих подковок гвозди ковал. Эти гвоздики ни в какой мелкоскоп не видать. Тетя Лида всегда в этом месте смеялась. И мне это нравилось. Тут я вспомнил, что как раз про это место спорил с Андреем Глебовичем на даче. Он говорил:
"Рассказ прекрасный, но тебе следует понять суть. Идея усовершенствования блохи технически нецелесообразна. Ведь самое пикантное в том, что раньше блоха прыгала, а в результате усовершенствования прыгать перестала. И вообще рассказ скорее грустный, чем веселый".
Тогда на даче меня это рассуждение просто удивило. Теперь я подумал, что у Андрея Глебовича бабушка - немка и потому он так рассуждает.
- Тетя Лида, - спросил я, - как понимать пословицу: "Что русскому здорово, то немцу смерть"?
- Это надо понимать так, Фридрих, что у русских, с одной стороны, и у немцев, с другой стороны, разные привычки и склонности, иногда прямо противоположные.
Тетя Лида умела объяснить все. И все ее объяснения получались скучными. За последнее время она научилась не называть меня по имени, а уж если приходилось, то говорила "Фридрих". И на том спасибо.
Вечер наступал медленно. Читать мешало радио. А будет ли сегодня воздушная тревога, еще неизвестно. Тревоги были тогда не каждый день. Я надел курточку и пошел гулять.
Возле подъезда стояло несколько взрослых. Они горячо спорили, стоит эвакуироваться или не стоит. Они спорили об этом с июня и никак не могли прийти к единому мнению. Все упиралось в вопрос, когда кончится война - через полгода или через год. Были в нашем доме люди, намекавшие, что война может продлиться больше года. Понятно, что на таких людей все смотрели с презрением.
Сегодня у парадного оказались самые заядлые спорщики.
- Не больше трех месяцев, максимум полгода, - говорила Василиса Акимовна Одинцова, женщина солидная, носившая полувоенную форму и значок "Готов к санитарной обороне СССР". В нашем доме Одинцова командовала санитарным звеном и звеном охраны порядка.
- Дура ты, дура, - по-свойски говорил ей сапожник Кобешкин. Они были земляки. Кроме того, Кобешкин успел выпить и оттого чувствовал себя умнее других. - Ты посчитай, сколько километров нам до Берлина переть. С другой стороны, мы их не попрем, пока всех сил не соберем. Вот и посчитай, сколько верст от Байкала до Москвы, а потом от Москвы до Берлина, потом раздели на сорок.
- Почему на сорок? - спросила Матишина.
- Потому что русская пехота более сорока верст в день никак не может.
Я хотел сказать, что пехоту теперь возят на грузовиках и на танках, но не стал вмешиваться.
- Они Смоленск взяли, - вздохнула тетя Катя, Шуркина мать. Она была из Смоленска и говорила только про это.
- Французы тоже Смоленск брали, - сказала Доротея Макаровна. - А чем кончилось?
Чем кончилось с французами, знали все. Но тетя Катя перекрестилась.
Поглядев на нее, перекрестилась Матишина.
- Вова прислал письмо, - сказала она, - что скоро приедет и увезет меня на восток. А это значит, что война может затянуться. Если бы пять месяцев, не было резона уезжать.
- Покидать Москву сейчас, когда каждый человек нужен для противовоздушной обороны, могут только малодушные и паникеры, - внятно произнесла Одинцова. - Другое дело с предприятиями. Тут уж стратегия и тактика.
В это время в нашем переулке появилась шикарная длинная машина, светло-бежевый "ЗИС-101". Такие шикарные машины в наш переулок заезжали редко, чаще всего - развернуться. Они для переулков не приспособлены. Но этот светло-бежевый "ЗИС-101" я знал: до войны на нем приезжала жена директора завода, которая шила пальто у Сережкиного отца.
"ЗИС" остановился недалеко от нашего парадного, и оттуда вылез слесарь Гаврилов в рабочем комбинезоне и небритый, может, дней пять или семь. Какой-то человек в шляпе и в очках высунулся из машины и сказал Гаврилову, вроде как подлизываясь:
- Вы отдохните, хорошо отдохните, Егор Алексеевич, а завтра за вами Витя подъедет. До свидания…
- Да ладно, - ответил Гаврилов, - чего его гонять? Вы лучше к завтрему алмазные резцы обеспечьте.
- Да хоть бриллианты, - устало улыбнулся человек в очках и в шляпе.
- Бриллианты пока не нужны, а без резцов я…
- Обязательно, обязательно, - серьезно сказал человек в очках и в шляпе, придерживая дверцу.
- До свидания, - простился с ним Гаврилов. - Вы не волнуйтесь, Евгений Валентинович, все будет к сроку.
Машина отъехала, и Гаврилов подошел к нам.
По-моему, мы все стояли разинув рты и смотрели, как в нашем узком переулке разворачивается длинный светло-бежевый "ЗИС-101".
Что я знал про Гаврилова? Ну, во-первых, что у него пять дочерей. С Зойкой, самой старшей, я учился в одном классе. Каждое лето жена Гаврилова со всеми детьми уезжала в деревню. К первому сентября они возвращались. Уехали они и на это лето. Еще я знал, что Егор Алексеевич Гаврилов и Сережкин отец, Степан Иванович Байков, из одной деревни и что это Гаврилов помог устроить Сережку на завод учеником.
- Товарищ Гаврилов, - с особым почтением, какое я замечал чаще всего у людей выпивших, сказал Кобешкин, - ваши сапожки готовы, можете забирать.
- Спасибо, Павел Иванович, потом как-нибудь, очень спать хочется.
- Конечно, на кой ляд вам сапоги, вы теперь только в наркомовских машинах ездите, - неожиданно обиделся сапожник. - Вам теперь всю зиму в тапочках можно ходить.
Одинцова загородила Кобешкина своей широкой спиной и спросила:
- Гаврилов, скажи-ка нам, пожалуйста, когда кончится война?
- Через четыре месяца кончится? Но ведь не более года? Не более? - с надеждой спросила Доротея Макаровна.
- Это было бы кошмарно… - сказала мать Вовки Ишина.
Приди Гаврилов пешком, его бы так не допрашивали. Но он приехал в шикарной машине и говорил с человеком в шляпе об алмазах и бриллиантах.
Я тоже внимательно смотрел на Гаврилова и ждал, что он скажет. А он поморгал, как человек, который только что проснулся и еще хочет спать, и переспросил:
- Вы про что?
- Про войну. Каков ваш прогноз? - сказала мать Вовки Ишина.
Гавриловы жили как раз над ней. Это между их окнами висел скворечник, приколоченный к ноге женщины с прямым носом. Я когда-то думал, что это Гаврилов прибил скворечник, и спросил об этом Зойку. Мы тогда еще во втором классе учились. Зойка сказала, что скворечник у них общий, напополам с Ишиным. Но ей в то время верить было нельзя. Она до четвертого класса все время врала. Потом я забыл про этот скворечник, потому что в нем все равно никто не жил.
- Наша дискуссия носит принципиальный характер, Егор Алексеевич, - добавила мать Вовки Ишина. - Немцы сами сбросят Гитлера, потому что народ Гёте и Вагнера, Бетховена…
- Я с ней каждый день спорю! - зло посмотрев на Барыню, перебила Одинцова. - Она говорит: может, год.
- Ну-ну, спорьте, дискутируйте, - сказал Гаврилов и шагнул в глубь парадного.
- Егор Алексеевич, - с мольбой произнесла тетя Катя, - ты уж скажи нам. У меня мать с сестрой в Смоленске остались.
Гаврилов задержался в подъезде и, повернув к нам свое заросшее щетиной лицо, сказал:
- Бросьте вы ерундой заниматься: год, полгода… Года два, если не три!
Мы слушали, как Гаврилов поднимается по лестнице. Мы молчали долго, пока не затихли его шаги.
- Паникер! - сказала Одинцова. - Злобный паникер, сеющий злобные слухи.
- Пойду отнесу ему сапоги, пусть подавится! - сказал Кобешкин. - Хорошо ему в машинах ездить…
- Это минутное настроение, так сказать, состояние аффекта, - сказала Барыня-Матишина. - Но в такое время человек должен владеть собой. Обязан владеть собой. Воспитанный человек - тот, кто умеет скрывать свои чувства.
- Зажрался, паразит! - не унимался Кобешкин. - Отнесу ему сапоги и кину в морду. Брильянтов ему надо, дерьма ему надо!
Все ругали Гаврилова так сильно, что я даже пожалел его. Мало ли что человек может брякнуть, не подумав! По себе знаю.
- Он еще ответит за свое паникерство! - грозилась Одинцова.