Война тогда была для мальчишки-школьника в Берлине чем-то абсолютно нереальным: она была понарошку, как игра. Тогда еще не было ни воздушных налетов, ни бомб. Раненые встречались, но не часто, с живописными повязками. Кто-то из семьи уходил на фронт, это правда, и иногда приходили похоронки. Но на то ты и ребенок, чтобы быстро привыкнуть к чьему-то отсутствию; а то, что это отсутствие однажды становилось невосполнимым, уже ничего не меняло. Повседневные лишения и неудобства были не в счет. Хуже стали питаться - да, это чувствовалось. Потом были и голодные дни, и стучащие деревянные подошвы башмаков, и перелицованные костюмы, и сбор костей и вишневых косточек всей школой, и, что было совсем непривычно, частые заболевания. Однако на меня это все, признаться, не производило глубокого впечатления. Нет, я не чувствовал себя "маленьким героем". Я вообще никем особенным себя не чувствовал. Просто я думал о еде так же мало, как мало думает о ней болельщик на финальном матче чемпионата по футболу. Сводки с фронта меня интересовали гораздо больше, чем то, что будет сегодня на обед.
Сходства с футбольным болельщиком тут даже больше, чем кажется. Я тогда, ребенком, был таким же азартным "военным болельщиком", какими бывают любители футбола. Но я был бы несправедлив к себе, если бы сказал, что на меня подействовала та пропаганда ненависти, с помощью которой с 1915 по 1918 год власти пытались воскресить в народе энтузиазм первых месяцев войны. Французов, англичан и русских я ненавидел не больше, чем болельщик какого-нибудь "Портсмута" ненавидит поклонников "Вулвергемптона". Разумеется, я желал им поражения и всяческих неудач, но лишь потому, что такова была оборотная сторона победы и удач "наших".
Что было в счет, так это азарт военной игры - игры, в которой определяемые по каким-то загадочным правилам сотни пленных, километры завоеванных территорий, захваченные укрепления и потопленные корабли играли примерно такую же роль, как голы в футболе или "очки" в боксе. Я постоянно вел в уме "таблицу очков". Читая в газетах сообщения с фронта, я "пересчитывал" их по своим секретным, выдуманным правилам, согласно которым, например, десять пленных русских приравнивались к одному пленному французу или англичанину, а пятьдесят самолетов - к одному кораблю-броненосцу. Если бы печатали данные об убитых, то я бы наверняка включал в свою таблицу и их, не представляя себе, как воочию выглядят те, кого я себе таким образом подсчитываю. Это была бесконечная тайная игра, манившая своим греховным азартом, она заслоняла все, заменяя собой реальную жизнь, затягивая, как рулетка или курение опиума. Я и мои товарищи играли в нее всю войну, четыре года подряд, безнаказанно и без всяких помех - и именно эта игра, а не безобидные детские "войнушки", которые мы иногда тоже устраивали на улицах и во дворах, наложила на всех нас свой неизгладимый отпечаток.
4
Возможно, кому-то покажется, что рассказывать в таких подробностях об очевидно неадекватной реакции одного ребенка на мировую войну не стоило. Разумеется, не стоило бы приниматься за это, если бы речь шла о единичном случае. Но в том-то и дело, что этот случай далеко не единичен. Таким же или очень похожим образом войну воспринимало целое поколение немцев в свои детские или юношеские годы. И это было именно то поколение, которое сейчас готовит новую войну.
Оттого что эти люди были тогда детьми или подростками, воздействие войны на них и память о ней нисколько не ослабевают - даже наоборот! Реакции массового сознания и сознания детей очень похожи. Трудно представить себе что-то более ребяческое, чем те концепции, которыми пичкают и приводят в движение массы. Да и подлинные идеи, чтобы стать историческими силами, способными двигать массы, требуют прежде всего упрощения до форм, доступных восприятию ребенка. Поэтому взгляды, вбивавшиеся в умы детей четырех следовавших один за другим школьных выпусков, через двадцать лет вполне способны превратиться в чертовски серьезное "мировоззрение", управляющее большой политикой.
Война как большая, волнующе-увлекательная игра народов, доставляющая гораздо больше развлечений и эмоций, нежели все то, что может предложить человеку мирное время, - вот что заполняло повседневную жизнь школьных выпусков с 1914 по 1918 год и вот что стало потом психологическим "позитивом" нацизма. Вот откуда взялись его привлекательность, его простота, его безудержные фантазии и жажда деятельности - и вот откуда его нетерпимость и жестокость по отношению ко внутриполитическим противникам: кто не хочет играть в нашу игру, тот не заслуживает даже быть "врагом", он просто вонючка. И, наконец, оттуда же идет его "естественное" восприятие соседнего государства как военного противника: "сосед" - это неинтересно, значит, ты будешь "врагом", иначе какая же это игра!
Потом, конечно, нацизм впитал в себя многое другое, и его сущность модифицировалась. Но корни есть корни, и кроются они не в солдатской "памяти о войне", а именно в восприятии войны как игры тогдашними немецкими школьниками. Поколение солдат почти не дало настоящих нацистов, среди них гораздо больше "ворчунов да молчунов", что вполне понятно, потому что тот, кто действительно прошел войну, вряд ли станет воспринимать ее так. (Исключения бывают, согласен: есть вечные вояки, для которых военная действительность со всеми ее ужасами - самая подходящая среда, и они ее ищут потом вновь и вновь, и есть вечные "неудачники", которых эти ужасы и разруха только радуют; так они мстят жизни, в которой не сумели ничего добиться. К первому типу, видимо, принадлежит Геринг, ко второму - определенно Гитлер.) Но в целом поколение нацистов - это те самые люди, которые родились в первом десятилетии века, с 1900 по 1910 год, и войны как таковой не видели, восприняв ее только как большую игру.
…Без всяких помех? Мне могут возразить, что люди все-таки голодали. Это правда; однако я уже говорил, что голод ничуть не мешал моей игре. Возможно, он даже способствовал ей. Сытые, хорошо питающиеся люди не склонны к фантазиям и иллюзиям… Но и нас, во всяком случае, голод от иллюзий не освободил. Мы к нему, так сказать, привыкли. После этого у нас даже остался своеобразный иммунитет к недоеданию - еще одна из характерных и, пожалуй, самых привлекательных черт этого поколения.
Мы рано приучились обходиться в еде минимумом. Большинству из ныне живущих немцев пришлось пройти школу недоедания трижды: первый раз в войну, второй раз во время сумасшедшей инфляции и третий раз сейчас, под лозунгом "пушки вместо масла". Можно сказать, что в этом смысле мы люди закаленные и небалованные.
Поэтому я позволю себе усомниться в правоте расхожего утверждения, что немцы отказались продолжать мировую войну из-за голода. В 1918 году они голодали уже три года, и 1917 год был для них более голодным, чем 1918-й. Я думаю, что немцы прервали войну не потому, что изголодались, а потому что осознали свое военное поражение и дальнейшую бессмысленность этой войны. Как бы то ни было, немцы и теперь вряд ли откажутся из-за голода от нацизма или от Второй мировой войны. Они уверены, что голодание - это добродетель, и что плохого в нем уж во всяком случае ничего нет. За эти годы они стали народом, который прямо-таки стесняется своей естественной потребности в еде, и это парадоксальным образом помогло нацистам, так и не сумевшим накормить свой народ, превратить голод в средство, пусть косвенно, но все же служащее пропаганде режима.
Каждого "недовольного" они публично обвиняют в том, что он недоволен лишь из-за отсутствия сливочного масла и кофе. Недовольных сейчас в Германии и в самом деле хватает, но причины у их недовольства совсем иные и в большинстве случаев гораздо более весомые, - роптать по поводу плохого питания они бы не стали. О перебоях с продуктами в Германии вообще говорят гораздо меньше, чем можно подумать, читая нацистские листки. Недовольный немец скорее предпочтет промолчать, чем прослыть человеком, которого волнует одна жратва.
Мне, как я уже сказал, это представляется одной из самых привлекательных черт современных немцев.
5
За четыре года войны я постепенно утратил ощущение того, что такое мирное время и как оно выглядит. Мои воспоминания о временах до войны постепенно поблекли. Я не мог представить себе дня без вестей с фронта. Такой день был бы лишен для меня всей своей прелести. Ну что еще, в самом деле, в нем могло быть интересного? Школа с письмом и арифметикой, потом с историей и латынью, игры с друзьями, прогулки с родителями - разве это жизнь? Смысл жизни и прелесть дню придавали очередные военные события; когда шло большое наступление с пятизначными цифрами пленных и "многочисленными трофеями в виде оружия и снаряжения", это был праздник, открывавший бесконечный простор для фантазии, и жизнь била ключом, почти так же, как потом, когда мы влюблялись. Когда велись лишь скучные оборонительные бои или "планомерное стратегическое отступление", тогда и жизнь казалась серой, "войнушки" с товарищами не доставляли никакой радости, а школьные задания были вдвое скучнее обычного.
Каждый день я ходил к полицейскому участку в двух кварталах от нашего дома: там на черной доске вывешивали сообщения с фронта, чуть не за сутки до того, как они попадали в газеты. Это был узенький белый листок, иногда длинный, иногда короткий, разукрашенный там и сям заглавными готическими буквами, явно позаимствованными из какого-то допотопного набора. Чтобы расшифровать их, мне приходилось вставать на цыпочки и запрокидывать голову. Но у меня хватало терпения и любопытства проделывать это каждый день.
Как уже говорилось, я толком не представлял себе, что такое мир, зато хорошо представлял себе нашу "окончательную победу". Эта великая победа, в которую рано или поздно обязаны были сложиться все маленькие победы, упоминаемые в "Вестях с фронта", была для меня примерно тем же, чем для правоверного христианина - грядущее наступление Страшного суда и воскресение умерших во плоти, или приход мессии для правоверного иудея. Она виделась многократно умноженным воплощением малых побед, бесследно вычеркивавшим все цифры взятых пленных, территорий и трофеев. Я ожидал этой окончательной победы с нетерпением и некоторым замиранием сердца, ведь она, так или иначе, была неизбежна. Неясно было лишь, что интересного останется у нас в жизни после нее.
Нашей окончательной победы я продолжал ждать в июле и даже еще в октябре 1918 года, хотя был не настолько глуп, чтобы не замечать все более мрачного тона сообщений с фронта и не понять, что надежд почти не осталось. Разве мы не разбили Россию? Разве "наши" не завоевали Украину, способную снабдить нас всем необходимым для победы? Разве мы, наконец, не заняли почти всю Францию?
И я, конечно, не мог не видеть, что взгляд на войну у очень, очень многих людей, да практически у всех, теперь совершенно изменился, хотя мой взгляд на нее несколько лет назад сложился именно из того, о чем думали и говорили все - я и приобрел его только потому, что он был тогда общепринятым! Какая досада, что именно сейчас война всем разонравилась, - сейчас, когда достаточно лишь небольшого усилия, чтобы вести с фронта сменили свой мрачный тон "неудавшихся контратак" и "планомерных отступлений на заранее подготовленные позиции" на сияющие летним солнцем доклады: "Прорыв в тыл противника на тридцать километров", "Диспозиция войск противника полностью разрушена" и "Взято тридцать тысяч пленных!"
Стоя в очереди за искусственными медом и молоком - мать и служанка не успевали стоять во всех очередях, и мне иногда приходилось помогать им, - я слушал, как женщины ругают войну, не понимая ее высокого смысла. И слушал не всегда молча: время от времени я подавал свой еще детский голосок, чтобы объяснить им - "нам надо только продержаться еще немного". Женщины в ответ на это сначала смеялись, потом удивлялись, а потом чаще всего умолкали в неуверенности или в печали. И я уходил победителем спора, самозабвенно помахивая бидоном порошкового молока… Однако вести с фронта не становились от этого отраднее.
А потом, начиная с октября, кругом заговорили о революции. Она надвигалась, как война, поражая внезапно возникающими новыми словами и понятиями, и, как война, наступила практически неожиданно. Однако этим параллель и исчерпывается. Война, что бы о ней ни говорили, была чем-то целостным, это было дело, которое имело шансы на успех, по крайней мере вначале. О революции же этого было сказать нельзя.
Большое значение для всей последующей германской истории имело то, что начало войны, несмотря на все несчастья, которые за ним последовали, осталось и сохранилось для всех в памяти хотя бы немногими днями незабываемого подъема и ощущения полноты жизни, тогда как революция 1918 года, принесшая в конечном итоге мир и покой, оставила практически у всех немцев лишь самые печальные воспоминания. Уже одно то, что война начиналась в прекрасные солнечные дни, а революция - в дождливые ноябрьские холода, послужило в глазах людей не в пользу последней. Хоть это и примитивно звучит, но это правда. Позже республиканцы почувствовали это на себе: недаром они не любили напоминаний о девятом ноября и никогда широко его не отмечали. Нацисты, превознося август четырнадцатого и всячески затирая ноябрь восемнадцатого года, играли наверняка. В ноябре 1918 года война уже кончилась, и женщины вновь обрели своих мужей, а те внезапно получили в подарок еще целую жизнь, однако ни у тех, ни у других не было ощущения радости, которое они могли бы связать с этой датой; они видели горе, разруху, страх, а слышали лишь стрельбу по ночам, чьи-то вопли да ноябрьский дождь за окном.
Лично для меня революция тоже ничего не изменила. В субботу я прочел в газете, что кайзер отрекся от престола. Меня удивило лишь, что этому событию было отведено так мало места, - заголовки, посвященные нашим военным победам, были в свое время гораздо крупнее. На самом деле кайзер тогда еще не совсем отрекся, хотя об этом уже написали все газеты. Официальное отречение последовало позже, но тогда оно уже никому не было интересно.
Больший шок, чем заголовок "Отречение кайзера", вызвало внезапное переименование воскресного выпуска "Теглихе рундшау" в газету "Роте фане". Там были какие-то революционеры-типографщики, которые этого добились. Содержание газеты от этого изменилось мало, да и новое заглавие уже через несколько дней уступило место старому. Вот небольшая, но значимая деталь революции 1918 года.
В то воскресенье я впервые услышал выстрелы. За всю войну я выстрелов не слышал ни разу. Теперь же, когда война уже кончилась, в Берлине начали стрелять. Открыв окна в одной из комнат, выходивших во двор, мы услышали далекие, но отчетливые пулеметные очереди. Мне было очень не по себе. Кто-то объяснял, чем отличается звук тяжелого и легкого пулемета. Звуки доносились со стороны дворца. Что это было - оборонялся берлинский гарнизон? Выходит, революция проходит не так уж гладко?
Если у меня в тот миг и зародились какие-либо надежды - а я тогда, что явствует из вышеизложенного, был всей душой против революции, - то уже на следующий же день мне пришлось с ними расстаться. То была всего лишь бессмысленная перестрелка между двумя революционными отрядами, каждому из которых хотелось первым занять район Марсталь. Революция, без сомнения, победила.
Ну и, с другой стороны, что она мне дала? Праздничную суету, кавардак, веселые приключения и анархию? Да ни чуточки. Более того, на следующее же утро самый вредный из наших учителей, злобный холерический тиран с вытаращенными глазками, объявил, что "здесь", то есть в школе, никакой революции нет и не будет, а будет прежний порядок, в доказательство чему и разложил на скамье двоих учеников, осмелившихся на перемене играть в революцию, чтобы демонстративно выдать им порцию розог. Все мы, кто присутствовал при этой экзекуции, восприняли ее как смутное, но однозначно недоброе предзнаменование. С этой революцией явно что-то было не так, если наутро после нее школьников за игру в нее запросто берут и секут. Нет, такая революция ни к чему хорошему не приведет. Да она и не привела.
Между тем война еще не была окончена. Мне, как и всем остальным, было ясно, что революция означала конец войны, однако это был конец без окончательной победы, потому что необходимого для нее небольшого усилия никто почему-то так и не предпринял. А жизнь после войны, не увенчавшейся окончательной победой, я представить себе не мог; мне надо было увидеть ее собственными глазами.
Поскольку вся война происходила где-то в далекой Франции, в нереальном мире, из которого до нас доходили лишь сообщения с фронта, как послания из потусторонних сфер, то и ее конец не ощущался мной как реальность. В моем непосредственном, чувственно воспринимаемом окружении не изменилось ровно ничего. Только в фантастическом мире моей игры, которой я жил четыре года, этот конец что-то означал… И, конечно, этот фантастический мир был для меня гораздо более значимым, чем реальный.
Девятого и десятого ноября еще вывешивали сообщения с фронта все в том же привычном стиле: "Отбита очередная попытка контрнаступления противника" и "После самоотверженных оборонительных боев наши войска отступили на заранее подготовленные позиции"… Одиннадцатого ноября на черной доске моего полицейского участка, куда я явился в свой урочный час, уже ничего не висело. Доска встретила меня безнадежной пустотой и чернотой, и я с ужасом представил себе, что будет, если мне всю оставшуюся жизнь придется вместо каждодневной подпитки новостями с фронта, которую я привык получать годами, день за днем видеть только пустую черную доску. Меня это не устраивало, и я решил искать дальше. Где-то же можно найти известия о том, что происходит на фронте. Если уж войну закончили (о чем вроде бы все говорят), то надо хотя бы дать финальный свисток или совершить еще что-то, достойное упоминания. Через пару улиц был еще один полицейский участок. Может быть, я узнаю что-нибудь там.
Однако и там ничего не висело. Полиция тоже заразилась революцией, и старого порядка никто больше не соблюдал. Но меня не устраивало и это. Я брел по улицам под мелким, мокрым ноябрьским дождем в поисках хоть каких-нибудь новостей. И попал в район, который мне уже не был знаком.
И вот в одном месте я набрел на кучку людей, стоявших у киоска с газетами. Я потихоньку протиснулся через очередь, поднял глаза и прочел то, что молча и тоскливо читали все. Это был оттиск завтрашнего выпуска газеты, вывешенный на всеобщее обозрение, с аршинным заголовком: "Перемирие заключено". Ниже перечислялись условия перемирия, длинный список. Я прочел и их. И читая, я все больше недоумевал.
С чем сравнить мои тогдашние ощущения? Ощущения одиннадцатилетнего мальчика, у которого раз и навсегда отняли мир его фантазий? Сколько ни думаю с тех пор и ни вспоминаю, не могу найти эквивалент такому потрясению из жизни взрослых. Бывают фантастические катастрофы, но они и случаются обычно только в мире фантазий. Или, допустим, пусть кто-то всю жизнь копил деньги в банке и однажды, запросив сведения о своем счете, вдруг узнал, что вместо накопленных тысяч за ним числится неизмеримый долг, - вот такое у меня было тогда ощущение. Нет, все это было абсолютно нереально.