Взгляд в зеркало моей жизни - Цвейг Стефан 5 стр.


* * *

Пока вся эта история довольно бурно протекала в Германии, я жил за границей, ибо чувствовал, что в Австрии мне не дадут спокойно работать. Мой дом в Зальцбурге находился так близко от границы, что невооруженным глазом я мог видеть гору Берхтесгаден, на которой стоял дом Адольфа Гитлера - малоотрадное и очень тревожное соседство. Эта близость немецкой границы давала мне, разумеется, и возможность судить лучше, чем моим друзьям в Вене, об угрожающем положении в Австрии. Завсегдатаи кафе и даже люди в министерствах рассматривали нацизм как движение, которое происходит "по ту сторону" и ни в коем случае не может коснуться Австрии. Разве у нас нет больше социал-демократической партии, которая включает в себя почти половину населения и так четко все организует? И разве ее всеми силами не поддерживает партия клерикалов, особенно с тех пор, как "германские христиане" Гитлера открыто преследуют христиан, а своего фюрера величают "более великим, чем Христос"? Разве Франция, Англия, весь союз народов не являются больше покровителями Австрии? Разве не клятвенно поручился защитить и обеспечить независимость Австрии сам Муссолини? Даже евреи не тревожились и делали вид, будто лишение гражданских прав врачей, адвокатов, ученых, артистов происходит в Китае, а не в трех часах пути отсюда, по ту сторону границы, в той же языковой области. Они преспокойно сидели по своим домам и разъезжали в своих автомобилях. Кроме того, у каждого была заготовлена успокоительная фраза "Долго это продолжаться не может!"

В Зальцбурге, в непосредственной близи от границы, многое было видно более отчетливо. Начались беспрестанные переходы через узкую пограничную речку: молодые люди прокрадывались ночью на ту сторону, и их там муштровали; на машинах или с альпенштоками, как рядовые "туристы", через границу проникали агитаторы и создавали свои "ячейки" во всех слоях населения. Они вербовали, грозили тем, кто не признавал себя их сторонником, что они за это поплатятся. Это угнетало полицейских в государственных служащих. Я ощущал все большую неуверенность в поведении людей, они начали колебаться. А то, что пережил в повседневной жизни сам, убеждает больше всего. В Зальцбурге у меня был друг молодости, довольно известный писатель, с которым тридцать лет я находился в близком духовном общении. Мы были на "ты", мы посвящали друг другу книги, встречались каждую неделю. И вот однажды я увидел этого старого друга на улице с незнакомым господином и заметил, что он тотчас остановился у совершенно ему безразличной витрины и чрезвычайно заинтересованно указывал в ней на что-то, повернувшись ко мне спиной, этому господину. Странно, подумал я, он не мог не увидеть меня. Возможно, случайность. На следующий день он мне вдруг позвонил, спросил, не может ли он зайти ко мне для разговора после обеда. Я ответил утвердительно, несколько удивлённый, ибо обычно мы встречались в кафе. Однако сказать ему было нечего, несмотря на столь срочный визит, и мне стало ясно, что, с одной стороны, он хотел сохранить дружбу со мной, с другой - боялся быть заподозренным в дружбе с евреем и обнаружить особую близость ко мне в нашем маленьком городе. Это насторожило меня, и вскоре я заметил, что за последнее время целый ряд знакомых, которые часто меня навещали, давно не появлялись. Ведь я числился в черном списке.

Тогда я еще не думал покидать Зальцбург окончательно, но с большим желанием, чем обычно, решил провести зиму за границей, чтобы уйти от всех этих мелких неприятностей. И я не предполагал, что, уезжая в октябре 1933 года, я прощаюсь со своим столь любимым домом.

* * *

Я намеревался провести, работая, январь и февраль во Франции. Я любил эту духовно прекрасную страну как вторую родину и не чувствовал себя там иностранцем. Валери, Ромен Роллан, Жюль Ромен, Андре Жид, Роже Мартен дю Гар, Дюамель, Вильдрак, Жан Ришар Блок - ведущие литераторы - были моими друзьями. У моих книг здесь было едва ли не больше читателей, чем в Германии, никто не считал меня иностранным писателем. Но в связи с особыми обстоятельствами […] вместо скорого поезда на Париж я сел на поезд в Кале и в результате туманным ноябрьским днем через тридцать лет вновь оказался на вокзале Виктория […] Через несколько дней я почувствовал себя в Лондоне невероятно хорошо […] Отрадно было то, что я, наконец, снова ощутил вокруг себя атмосферу терпимости, любезности, спокойствия и дружелюбия. Ничто в последние годы не отравляло мне жизнь в такой степени, как постоянное чувство неприязни и напряженности в стране, в моем городе вокруг меня, необходимость постоянно ограждать себя от того, чтобы тебя втянули в какие-нибудь дебаты […]

Но главное новая работа […] Я приступил к книге о Марии Стюарт, которая затем удерживала меня неделями в библиотеках. Когда в начале 1934 года я снова поехал в Австрию, то был полон решимости вернуться в полюбившийся мне Лондон, чтобы в тишине закончить там эту книгу.

* * *

В Зальцбурге я пробыл несколько дней и вскоре поехал дальше - я Вену. И как раз в эти первые февральские дни разразилась гроза. Хаймверовцы напали в Линце на помещение рабочего союза, чтобы отобрать у него его оружие, предполагалось, что оно там есть. Рабочие, ответили всеобщей забастовкой, Дольфус со своей стороны приказал оружием подавить эту спровоцированную "революцию". В рабочие кварталы Вены были направлены регулярные войска с пулеметами и пушками. Три дня шли ожесточенные бои от дома к дому, это было в последний раз перед Испанией, когда демократия в Европе боролась с фашизмом. Три дня стойко держались рабочие, прежде чем отступили перед превосходящими силами […]

Средь бела дня несколько месяцев спустя в Вене был убит Дольфус […]

В странной связи с этими событиями, мне пришлось принять решение в моей собственной жизни […] Я возвратился из Вены в свой дом в Зальцбурге, обнаружил там кипы гранок и писем и работал до поздней ночи, чтобы все привести в порядок. На следующее утро, когда я еще лежал в постели, в дверь постучали; наш бравый старый слуга, который обычно никогда меня не будил, если я не указывал точного часа, появился со смущенным видом. Меня просят спуститься вниз, там господа из полиции и хотели бы поговорить со мной. Я был несколько удивлен, надел халат и спустился на первый этаж. Там стояли четверо полицейских в штатском, объявившие мне, что у них приказ обыскать дом; я должен немедленно выдать, все, что спрятано в доме из оружия республиканского шуцбунда.

Должен признаться, что в первое мгновение я был слишком потрясен, чтобы что-то ответить. Оружие республиканского шуцбунда в моем доме? Это было слишком абсурдным. Я никогда не принадлежал ни к одной партии, никогда не интересовался, политикой. Меня много месяцев не было в Зальцбурге, кроме того, было бы самым нелепым делом на свете создавать склад оружия именно в этом доме, который стоял за городом на горе, так что всякого, кто нес винтовку или иное оружие, видно было со всех сторон. Я не ответил ничего, кроме холодного: "Пожалуйста, смотрите". Четверо детективов походили по дому, открыли несколько ящиков, простучали пару стен, но мне сразу же стало ясно по их поведению, что обыск был рго forma и никто из них не верил всерьез в склад оружия в этом доме. Через полчаса они заявили, что обыск закончен, и удалилась.

Причина, почему этот фарс огорчил меня в то время так сильно, нуждается, к сожалению, в одном поясняющем историческом примечании. Ибо в последние десятилетия Европа и мир почти забыли, каким святым делом были права личности и гражданская свобода. С 1933 года обыски, произвольные аресты, конфискация имущества, выселение из домов и изгнание с родины, высылки и всякая иная мыслимая форма унижения стали почти рядовым явлением; я едва ли назову кого-либо из моих европейских друзей, кто не столкнулся бы с этим. Но тогда, в начале 1934 года, домашний обыск в Австрии был еще невероятным оскорблением. Чтобы человек вроде меня, стоявший совершенно в стороне от политики и уже многие годы не пользовавшийся своим выборным правом, был подвергнут обыску, на это должны были быть особые причины, а кроме того, это было сугубо внутреннее дело самой Австрии. Президент полиции Зальцбурга был вынужден резко выступить против нацистов, которые по ночам устраивали взрывы и будоражили население, и этот его шаг был рискованным проявлением мужества, ибо уже в то время партия вводила свою технику террора. Каждый день чиновники получали письма с угрозами, что им еще придется дорого заплатить за все, если они и дальше будут "преследовать" национал-социалистов, и в самом деле, когда речь шла о мести, нацисты всегда сдерживали свое слово на сто процентов: самые преданные австрийские служащие в первый же день после вторжения Гитлера были брошены в концентрационные лагеря. Этот обыск должен был дать понять, что проведение подобных мер безопасности будет происходить, невзирая на лица. Я, однако, за этим незначительным эпизодом видел, насколько серьезно уже стало положение в Австрии, сколько ощутимо давление Германии. Мой дом был уже не тот после этого визита, и определенное чувство говорило мне, что подобные эпизоды - лишь скромный пролог гораздо более далеко идущих акций. В тот же вечер я начал собирать свои важнейшие бумаги, решив постоянно жить за границей, и это отторжение, означало больше, чем просто отторжение от дома и родины, ибо моя семья была привязана к отчему дому как к своей отчизне, она любила страну. Для меня, однако, личная свобода была важнейшим делом на земле. Не уведомив никого из своих друзей и знакомых о своем намерении, двумя днями позже я отправился обратно в Лондон; первое, что я сделал там, - это сообщал властям Зальцбурга, что оставил свое жилище навсегда. Это был первый шаг, который отторг меня от моей отчизны. Но я знал с тех событий в Вене, что Австрия потеряна, - разумеется, я не предполагал тогда, сколь многое потерял я сам.

* * *

Я не решаюсь говорить подробно о тех годах, - с 1934 по 1940-й в Англии, - ибо уже подступил к нашему времени, а все мы пережили его почти одинаково, с тем же вызываемым радио и газетами беспокойством, с теми же надеждами и теми же заботами. Мы все сегодня без особой гордости думаем о его политических ошибках и заблуждениях, но с ужасом: куда оно нас завело; кто захотел объяснить, должен бы был обвинять, а у кого из нас есть такое право! И еще: моя жизнь в Англии была сплошным затворничеством. Поскольку я осознавал, что мне не дано преодолеть в себе излишнюю стеснительность, то был все эти годы полуэмиграции и эмиграции лишен всякого искреннего общения, глупо полагая, что в чужой стране я не смею и показываться по актуальным вопросам. Если я ничего не мог поделать с бестолковостью правящих кругов в Австрии, на что же я мог решиться здесь, на этом добром острове, где чувствовал себя гостем, хорошо знавшим, что если он - обладая большей информацией - укажет на опасность, которая грозит миру со стороны Гитлера, то это может быть воспринято как частное предвзятое мнение. Разумеется, молча наблюдать за совершением явных ошибок было порой нелегко. И больно было видеть, как наивысшая добродетель англичан - их лояльность, их стремление сразу поверить другому, не требуя особых доказательств, - была использована в преступных целях образцово отработанной пропагандой. Их снова и снова лживо уверяли, что Гитлер хочет только присоединить немцев приграничных областей, тогда он будет удовлетворен и в благодарность за это искоренит большевизм; эта приманка действовала превосходно. Гитлеру достаточно было произнести в речи слово "мир", и, страстно ликуя, газеты забывали обо всем и уже не спрашивали, зачем, собственно говоря, Германия так безудержно вооружается. Туристы, которым в Берлине пускали пыль в глаза, возвратившись домой, превозносили новый порядок и его создателя, мало-помалу в Англии начали уже негласно одобрять его "притязании" на Великую Германию как обоснованные - никто не понимал, что Австрия краеугольный камень в стене и что Европе суждено развалиться, как только его выбьют… Я же смотрел на наивность, благородную доверчивость, с которой англичане и их лидеры давали себя обмануть, горящими глазами человека, который близко видел у себя дома штурмовиков и слышал, как они распевают: "Сегодня нам принадлежит Германия, а завтра - весь мир". Чем больше усиливалась политическая напряженность, тем больше сторонился я разговоров и всяких публичных выступлений. Англия - единственная страна Старого Света, где я не опубликовал в газете ни одной статьи на злобу дня, никогда не выступая по радио, не принимал участия в публичных дискуссиях.

* * *

Лишь местом жительства, а не всей своей душой был я тогда связан с Англией. Именно тревога за Европу, эта мучительно-гнетущая тревога, заставила меня в тот период, между захватом власти Гитлером и началом второй мировой войны, много путешествовать и даже дважды переправиться через океан. Возможно, меня подстегивало предчувствие, что, пока мир доступен и суда могут мирно следовать, своим курсом, необходимо насколько сможет вместить сердце, запастись впечатлениями и опытом на более мрачные времена, а может, страстное желание убедиться, что в то время, как наш мир рушился из-за недоверия и раздоров, зарождался и креп другой, а возможно, еще неясное предчувствие, что мое будущее и будущее многих из нас лежит по ту сторону Атлантики. Турне с лекциями по Соединенным Штатам предоставило мне благоприятную возможность увидеть эту огромную страну во всем ее многообразии и в то же время во внутреннем единстве с востока на запад, с севера на юг. Но еще более сильным, возможно, оказалось впечатление от Южной Америки, куда я охотно отправился на конгресс, получив приглашение международного Пен-клуба; - никогда не казалось мне более важным, чем в этот период, утвердить идею духовной солидарности стран и народов.

Назад Дальше