Поль Гоген - Анри Перрюшо 15 стр.


"Пускаюсь на поиски приключений со всем своим скарбом на спине и без гроша и страдаю оттого, что не могу выслать тебе денег. Все мои керамические работы ждут, чтобы их продали - я оставил распоряжение деньги выслать тебе. Надеюсь, что ты их скоро получишь, и это даст тебе возможность дождаться моего возвращения. Себе я не оставил ничего и делаю это от души. Не упрекай меня за двухлетнюю беспечность. Я больше на тебя не сержусь... Целую тебя тысячу раз очень нежно, как и люблю".

Метте размышляла, не поехать ли ей с мужем в Панаму. Но пришлось бы расстаться с детьми. И потом она "слишком любила свой дом". Однако в канун такого многообещающего отъезда она все-таки не могла на прощание не поцеловать Поля. В начале апреля она вдруг явилась в Париж. Она решила сама взять Кловиса из пансиона и отвезти его в Копенгаген.

Супруги не виделись пятнадцать месяцев. Гоген был рад увидеть жену, но не обошлось и без разочарований. Он с огорчением убедился, что Метте не переменилась со времени их расставания в Копенгагене. "Те же трудности для совместной жизни". И все же он старался ей угодить. У него почти ничего нет, но если жене хочется взять себе что-нибудь из его имущества, пусть возьмет.

Метте не заставила себя упрашивать. Как только Гоген уехал, она сложила картины, рамы, книги, керамику и возвратилась в Копенгаген с большой поклажей.

II
КОРАБЛЬ-ПРИЗРАК

Ах, Мартиника! Ах, Мартиника!
Там все от мала и до велика,
От мужчин и до милых дам
Ходят, почти как Ева и Адам.
Мартиника. Песенка Кристинэ

Семьдесят пять километров железной дороги на Панамском перешейке, соединявшей порт Колон, на побережье Атлантики, с портом Панама, на побережье Тихого океана, тянулись среди темных и густых зарослей тропического леса, заливаемого дождями. Лианы обвивались вокруг стволов кокосовых пальм и банановых деревьев, между которыми росли древовидные папоротники. В желтоватой воде рек обитали кайманы.

С середины апреля на перешейке наступил период дождей, который обычно продолжался до середины декабря. Проливные дожди шли почти не переставая, а температура не понижалась - в среднем она держалась на 32 градусах. Даже по ночам жара едва спадала.

После тяжелого плавания ("Скверная погода, а в третьем классе пассажиры - как сельди в бочке, но, в конечном счете, мужчина может это выдержать!") Гоген и Лаваль высадились в Колоне. По дороге они заходили в Гваделупу и на Мартинику, "прекрасную страну", которая их очаровала, "где дешевая, легкая жизнь, а люди славные", - писал Гоген.

Панама оказалась менее приветливой.

В ту пору, когда Гоген плавал на "Чили", корабли, которые шли из Атлантического океана в Тихий, должны были огибать мыс Горн. Решено было сократить этот долгий обходный путь. Основанная в 1881 году Международная компания под председательством француза Фердинанда Лессепса поставила своей целью прорыть через перешеек межокеанский канал. Около десяти тысяч рабочих уже четыре года работали на этом строительстве.

Строительство канала привлекло множество людей из самых разных стран перекупщиков, лавочников, торговцев всякой всячиной. На перешейке все продавалось втридорога. За кров в самом захудалом панамском отеле Гогену и Лавалю пришлось платить каждому по пятнадцать франков в день. Это было первое разочарование. Но за ним последовали и другие. Хуан Урибе, как видно, не имел ни малейшего желания развивать свою деятельность у мальгашей. "Мой болван-зять содержит здесь магазин, и непохоже, чтобы он процветал. По случаю моего приезда он не раскошелился даже на сто су словом, скряга, каких мало. Со злости я у него выклянчил костюм за тридцать пять франков, который можно продать перекупщику за пятнадцать".

Но оставалась Табога, куда Гоген с Лавалем отправились без промедления. Со стороны бухты сверкающий под солнцем остров казался именно таким, каким Гоген представлял его себе. Но, к сожалению, остров "цивилизовался". Компания по строительству канала построила здесь дом-больницу для лечения и отдыха своих служащих. И туземцы поняли, что земля - ценность.

"С тех пор как начали рыть канал, эти дураки колумбийцы не уступят метра земли дешевле, чем за шесть франков. Земля совершенно невозделанная, но, несмотря на это, щедро родит. И, однако, ты не можешь построить себе хижину и питаться фруктами - на тебя набросятся и обзовут вором. За то, что я помочился в грязную яму, заваленную осколками бутылок и дерьмом, меня полчаса тащили через всю Панаму под охраной двух жандармов да еще заставили заплатить пиастр. И отказаться было нельзя. Меня подмывало запустить чем-нибудь в жандарма, но расправа здесь короткая: они следуют за тобой в пяти шагах, и если ты шевельнешься, прострелят тебе голову. В общем, сделали глупость, придется как-нибудь ее исправлять".

Но ее можно исправить только одним способом - поехать на Мартинику. "Вот где было бы славное житье, - писал Гоген Метте. - Если бы только продать во Франции на восемь тысяч франков картин, мы всей семьей жили бы припеваючи, и ты, наверное, даже имела бы уроки. И люди там славные и веселые!"

Чтобы раздобыть денег на эту новую поездку, Гоген и Лаваль вернулись в Колон. Лаваль решил писать портреты. "За них здесь хорошо платят, - писал Гоген, - пятьсот франков, и работы сколько душе угодно (конкурентов нет)". Только писать портреты надо "в определенной, очень скверной манере". Сам Гоген на это согласиться не мог и предпочел наняться землекопом на строительство канала.

Колон был не слишком привлекательным местом для житья. За два года до приезда Гогена, во время революции, почти все здешние дома сгорели. Теперь посреди мусорных куч и грязных, источавших зловоние луж стояли жалкие бараки. В грязи копошились крысы, красные в синих пятнах крабы и змеи, приползавшие из леса, который начинался сразу за последними домами.

В полшестого утра Гоген отправлялся на стройку. До шести вечера он не выпускал из рук лопаты. Изнурительный труд, в сырости, в духоте, настолько насыщенной влагой, что кусок кожи за несколько часов покрывался плесенью. Да и ночью мудрено было отдохнуть - заедали москиты.

Говорили - и это была правда, - что каждый метр железной дороги от Колона до Панамы, построенной за тридцать лет до этого, был оплачен человеческой жизнью. То же самое можно было сказать теперь о канале. Желтая лихорадка, малярия, дизентерия косили рабочих и инженеров. Треть нанятого персонала уже была больна. Опасность заражения была так велика, что капитаны кораблей запрещали членам своих экипажей сходить на берег в Колоне.

Гоген хотел казаться оптимистом. "Смертность здесь не такая ужасная, как рассказывают в Европе. Негров ставят на тяжелые работы, и среди них из двенадцати умирает девять, но среди белых умирает только половина". Однако вскоре приступ желтой лихорадки свалил Лаваля. Это были драматические минуты. Во время одного из приступов Лаваль пытался покончить с собой. Гогену приходилось бодрствовать у его постели и стараться, насколько это возможно, лечить его гомеопатическими средствами. Он чувствовал, что сам слабеет, "отравленный болотными миазмами на канале", но крепился. Продержаться бы два месяца, и тогда у него будет достаточно денег (как землекоп он получал сто пятьдесят пиастров в месяц), чтобы уехать с Лавалем на Мартинику. Обстоятельства помешали осуществить этот план, по всей вероятности, не очень разумный. Работы на канале продвигались значительно медленней, чем предполагалось. Компания выпускала один заем за другим, но охотников на них находилось все меньше. Последний выпуск не был покрыт. Из Парижа было отдано распоряжение приостановить некоторые работы. Рабочих стали увольнять. Гоген пострадал одним из первых.

Решение было принято быстро: с первым же кораблем, идущим на Мартинику, они с Лавалем уехали из Колона. У обоих художников не оставалось ни гроша. Приехав в Сен-Пьер, еще прямо на набережной, они продали с аукциона свои часы и устроились на берегу моря, в двух километрах от города, в "негритянской хижине".

"Это рай по сравнению с перешейком! - восклицал Гоген. - В общем, все хорошо, что хорошо кончается".

*

Как писал Лаваль в письме к Пигодо, "будь у нас побольше монет, вели бы мы здесь райскую жизнь".

Перед хижиной Гогена и Лаваля тянулся песчаный пляж, окаймленный кокосовыми деревьями и пальмами. Целыми днями, болтая и напевая, по нему ходили взад и вперед цветнокожие люди. Женщины несли на голове тяжести. Закутанные в разноцветные тряпки, они двигались плавно и небрежно, покачивая бедрами и ни на минуту не прекращая болтовни.

"Не думай, что это однообразно - наоборот, разнообразно и очень! писал Гоген жене. - Не могу описать тебе, как восхищает меня жизнь во французских колониях. Уверен, что ты отнеслась бы к ней так же... Надеюсь, что когда-нибудь ты приедешь сюда с детьми. Не ужасайся - на Мартинике есть коллежи, и здесь с белыми нянчатся, как с "диковинкой".

Он рассказывал жене, как шестнадцатилетняя негритянка - "ей богу прехорошенькая" - прижала к своей груди плод гуавы, и когда он лопнул, подарила его Гогену. Какой-то мулат объяснил Гогену, что это любовное кокетство и этот плод был "приворотным средством ".

"Поверь, белому трудно сохранить здесь свою добродетель, потому что жен Пентефрия предостаточно...". Но ты, добавлял он, "можешь положиться на мою стойкость".

Досадно, право, что нет у него маленького капитала, хотя бы, к примеру, наследства орлеанского дядюшки! "Для землевладельца жизнь здесь ничего не стоит". Плантация, купленная за тридцать тысяч франков, приносит от восьми до десяти тысяч в год, "а всей работы - приглядывать за несколькими неграми во время сбора овощей и фруктов, и землю обрабатывать не надо". По сути, дон Пио тоже ничего другого не делал, если не считать хлопот, которые он навлек на себя своими честолюбивыми замыслами...

Правда, через два месяца Гоген и Лаваль очутятся "на мели" - это "единственное темное пятно на горизонте". Но чего ради тревожить себя этой печальной мыслью? На мартиникском берегу, среди темнокожих аборигенов, на фоне красочной природы молчаливый художник испытывал не знакомое ему дотоле радостное чувство. Какая-то глубинная часть его души получила здесь настоящее удовлетворение. Зачем же отравлять себе это счастье? Может, ему пришлют немного денег из Франции. Перед отъездом из Парижа Гоген передал несколько своих полотен скромному торговцу картинами с улицы Лепик Портье. "Если у Портье хватило ума продать что-нибудь из моих картин, пришлите мне деньги безотлагательно", - писал Гоген Шуффу.

Он начал рисовать и писать. Экзотическая природа и жизнь туземцев казались ему неисчерпаемо многообразными. Они не только привлекали его по-человечески - они волновали в нем художника. Как бы отголоском их разговоров с Гогеном звучит письмо Лаваля к Пигодо: "Большего живописного разнообразия, чем представляют здешние туземцы, нельзя и пожелать. Тут есть поле для наблюдений и совершенно самобытного творчества для многих художников".

Но разве приемы импрессионистов, их мелкие мазки могли передать ослепительные яркие краски и контрасты мартиникского пейзажа? Гоген стал прибегать к более сочному цвету, накладывать его более плотными массами, компоновать с большей строгостью, подчеркивая ритм своей композиции уверенным арабеском. Это был решающий опыт, возвещавший новые завоевания. Гоген освобождался от своего прошлого. Под сенью пальм он обретал одновременно и человеческую и художественную истину, средства воплотить то, что он называл "личным пониманием красоты, единственно человечным".

Но работа на Панамском канале не прошла для Гогена безнаказанно. С тех пор как он приехал на Мартинику, силы его таяли день ото дня. Месяц спустя после приезда, во второй половине июля, он слег. Начались боли в желудке и в печени. Обнаружилась дизентерия. Вскоре он оказался "на краю могилы".

Три или четыре недели Гоген провалялся на своей циновке из морских водорослей, терзаемый страшными болями, кричал и метался в бреду. После тяжелого кризиса, он стал поправляться, но очень медленно. Болезнь подорвала его силы. Голова была "дурная", перед глазами все плыло, ноги подгибались, он дрожал в ознобе и обливался потом. Гоген страшно исхудал, стал похожим "на скелет". Притом, что он почти ничего не ел, мучительно болела печень. Это новое испытание сломило его дух. "Мне кажется, что с тех пор, как я уехал из Копенгагена, на меня все время сыплются беды, - писал он Метте. - Да и чего ждать хорошего, когда семья живет врозь".

Лечивший его врач советовал ему как можно скорее возвращаться во Францию, иначе он "всю жизнь будет маяться печенью и приступами лихорадки". Но как это осуществить? Лекарства, посещения врача истощили небольшие сбережения двух друзей.

Гоген с отчаянием взывает к Шуффенекеру.

"Умоляю вас, сделайте невозможное и незамедлительно пришлите мне двести пятьдесят-триста франков. Продайте мои картины за сорок, за пятьдесят франков, спустите за гроши все, что у меня есть, но меня надо вытащить отсюда, иначе я подохну, как собака! Я дошел до такого нервного состояния, что эти заботы мешают мне поправиться. Ноги меня не держат. Сделайте доброе дело, Шуфф!"

Все его надежды вновь обратились к Франции. Лавалю сообщили, что какого-то господина очаровала керамика Гогена.

"Кажется, он не прочь ссудить мне двадцать-двадцать пять тысяч франков, чтобы я стал компаньоном Шапле, - писал Гоген Шуффу. - Тогда мы организуем превосходное предприятие, и мне будет обеспечен кусок хлеба скромный, но все же верный. А в будущем это могло бы принести прекрасные плоды. Но в этих обстоятельствах мне необходимо вернуться... Я чувствую, заключал он, - что керамика поможет мне встать на ноги, а ведь у меня еще остается живопись".

Ответ из Франции мог прийти не раньше, чем через месяц. По счастью, тем временем Гоген получил от Шуффа пятьдесят шесть франков. К концу августа он снова начал писать. "Несмотря на физическую слабость, никогда я еще не писал так светло и ясно и, между прочим, с такой фантазией", отмечал он удовлетворенно. Картины, которые он повезет во Францию, должны "ошеломить". Он уже написал "двенадцать полотен, из которых четыре с фигурами, куда интереснее тех, что написаны в период Понт-Авена".

Где бы ни находился Гоген - в Панаме, Колоне или Сен-Пьере, - он регулярно писал жене. Но он напрасно ждал почты из Европы - ему ни разу не вручили конверта с копенгагенским штемпелем. "Что происходит?.. Может, кто-нибудь болен?" После одного-двух "теплых" писем, отправленных после встречи в Париже, Метте умолкла и потом неделями, месяцами не нарушала молчания. Каждый приход почтового парохода наносил Гогену тяжелый удар. "Из-за этого я не сплю ночами. Если моя жена сейчас умирает, хорош я буду в глазах детей". Но не болезнь мешала Метте отвечать мужу. И Гоген об этом догадывался.

"Вы воображали, что в Панаме стоит нагнуться - греби золото лопатой, писал он ей в октябре. - И вдруг я очутился на Мартинике, и сразу заметная перемена, лица вытянулись... Не стоит тебе рассказывать, как я бедствую и голодаю, может, это доставило бы вам удовольствие... Из всех горестей, что вы мне причинили, самое тяжелое - молчание".

Гоген больше не мог выдержать ни физически, ни морально. Деньги, которые оп просил у Шуффа, не приходили. Он пытался хлопотать, чтобы его переправили на родину, но успеха не добился. Ему необходимо было вернуться во Францию. "Любым способом!" Он предложил свои услуги в качестве матроса капитану парусника. Тот согласился. Так наконец Гоген смог покинуть Мартинику. Лаваль остался там еще на некоторое время.

*

Стоило пройти крытым входом во двор дома 29 по улице Булар, и казалось, что ты уже не в Париже. По обе стороны центральной аллеи тянулись маленькие павильоны, окруженные садиками.

Шуффенекер с женой и двумя детьми жил в одном из павильончиков, по правой стороне. Он и приютил Гогена, когда тот приехал в Париж во второй половине ноября 1887 года.

С 14 ноября в Париже шел снег. Гоген резко ощущал контраст между этим зимним пейзажем и солнечными Антильскими островами. Воздух Атлантики восстановил его силы, но он по-прежнему страдал от болей в животе, порой просто "невыносимых". Слабое здоровье, более чем неопределенное положение, долги - Шуффу и в пансион, куда он когда-то поместил Кловиса, - все это отнюдь не располагало к оптимизму. Надежды на предприятие по производству керамики тоже рухнули, потому что Шапле перенес свою мастерскую в Шуази ле Руа. "Еще одна неудача!"

Друг Шуффенекера, его старый товарищ по мастерской Колларосси, Жорж-Даниэль де Монфред, встретивший Гогена на улице Булар, вынес тяжелое впечатление от этой встречи.

"Ни его высокомерный вид, - писал он позже, - ни устремленный на вас пристальный взгляд, в котором одновременно было что-то вызывающее, загадочное и вопросительное, ни таинственная немота плотно сжатых губ не располагали к нему. А когда он заговорил, его мысли об искусстве, высказанные в лаконичных выражениях, показались мне парадоксальными... Наконец, я увидел его картины, и они поставили меня в тупик".

Политическая обстановка в 1887 году была неспокойной. Во Франции активизировались сторонники "генерала Реванша", Буланже, в Германии все более угрожающе вел себя канцлер Бисмарк.

"Дела в Париже идут все хуже, - писал Гоген Метте. - Все считают, что единственный способ их поправить - это война. В один прекрасный день она и разразится. Конечно, после этого дня мы многих не досчитаемся, но зато нам, оставшимся, станет легче".

Это признание отчаявшегося человека, пожалуй, даже не назовешь циничным. Он поверил жене, которая оправдывалась, что не писала ему якобы потому, что не знала его адреса в Сен-Пьере, хотя он указывал его почти в каждом своем письме. "Не теряй мужества, - писал он ей. - Оно необходимо нам обоим". Однажды днем, прогуливаясь по садику Шуффа, он подобрал кусок железа и вырезал из него кулон для жены.

В начале декабря Гоген продал за сто пятьдесят франков одну из своих ваз и послал сто франков жене. У него снова забрезжила надежда. Пока он находился на Мартинике, Ван Гог продолжал обсуждать с братом Тео, как помочь художникам в их борьбе. Хотя политические события отнюдь не благоприятствовали торговле произведениями искусства, Тео начал покупать некоторые произведения друзей Винсента. "Мало-помалу он заставит свою клиентуру нас принять... - говорил Гоген. - И хотя это очень трудно, может быть, когда-нибудь я займу место, которого заслуживаю".

Назад Дальше