* * *
"Я весил в те дни пятьдесят с небольшим килограммов. Но жаждал не только еды. Жаждал новостей – что сейчас на Востоке? Новости приходили через окошко, глядевшее в тюремный коридор. Скупые, отрывочные и очень горькие. Это ведь было начало лета 42-го. Москва, я уже знал, устояла. А что с Одессой? Что с Мелитополем? Что с братьями? Как отец? Где Нина? Я стал поправляться, но потерял сон…"
Немцы требовали выдать бежавшего. И пока шли переговоры, Петра перевезли от границы подальше в город Арау. Но поместили опять в тюрьме. Городок был тихий и сонный. Война и все, что она принесла миллионам людей в Европе, Арау никак не коснулось. Появление пленного русского сделалось тут событием.
"Шеф полиции относился ко мне хорошо и, кажется, наживал популярность тем, что пускал городских чиновников и просто знакомых поглядеть на "русского из-за Рейна". В окошко я видел разные лица: старушек, парней, военных, иногда заглядывали даже дети. Случалось, возникал короткий вежливый разговор. Но чаще пошепчутся, оставят пакет с бутербродами и уйдут. По некоторым вопросам я чувствовал: представления о нашей стране никакого".
Однажды шеф полиции привел в камеру своего брата: "Знакомьтесь, я думаю, вы понравитесь друг другу".
"Карл мне понравился сразу. Веселый. Открытый. Знающий. Любознательный. Он смог ответить на множество волновавших меня вопросов. И сам насел на меня".
Молодого швейцарца-преподавателя интересовал не только сам человек, преодолевший фашистские лагеря смерти. Карла интересовала страна, из которой таким драматичным путем попал в Арау двадцатилетний парень. Каким было у него детство? Как этот сын деревенского плотника мог стать художником? Сколько надо платить за учебу? Как живут учителя? Какая зима в России? А лето? Что едят? Как пашут землю? Какой человек Сталин? Нарисуй украинский дом… Большой ли город Одесса? Играют в России на скрипке?
"С Карлом было всегда интересно. Я чувствовал, что и он в своем маленьком городке нашел по душе человека. Он приходил ежедневно. Появлялась в окошке его голова, и начинались беседы…
Немецкий я знал еле-еле. Но, странное дело, мы всегда понимали друг друга. Иногда к словам приходилось прибавить рисунок, и Карл был вне себя от радости, узнавая слова незнакомого для него языка. Так же радовался он и моим успехам".
Петр Ильич поднимается из-за стола, идет в рабочую комнату и приносит незапечатанный конверт с письмом.
– Карлу… Написано, видите, по-немецки. Очень хочется его порадовать – уроки в Арау не позабыты!
Однако не только знанием языка, не только теплотой неожиданной дружбы обязан Петр Билан Карлу Келлеру. Всегда веселый, швейцарец умело скрывал тревожные для беглеца из Германии вести. И только однажды, явившись к окошку, сразу сказал: "Все в порядке. Мы победили. Тебя переведут в горы на ферму. Но будь и там осторожен – у фашистов длинные руки".
Позже и не от Карла я узнал: немцы очень настойчиво добивались выдачи, объявили меня даже преступником рейха. И власти Швейцарии, опасаясь гнева фашистов (не забудем: шел 42-й!), были готовы выдать меня. Но Карл поднял на ноги своих друзей-интеллигентов. В правительство пошли письма и телеграммы протеста… Вам он этого не рассказал, и я узнаю еще одну прекрасную черту человека – скромность".
* * *
"Небольшая деревня в Альпах имела название Шафисгайм ("Овечий дом"). Меня определили работать к фермеру Цублеру. И я прожил в каморке рядом с хозяйским домом лето, зиму и начало другого лета".
У него было положение батрака, которого хорошо тут кормили, но работать надо было с рассвета и до заката. Петр косил сено, убирал кукурузу, картошку, на нем была забота о десяти коровах, паре лошадей и паре свиней.
"Я не ленился. И мое умение работать хозяина восхищало. Наблюдая, как я управляюсь с шестипудовым мешком кукурузы, он подзывал своего тестя: "Вот как надо работать, фатер!"
"Фатер" до этого был хозяином фермы. Но потом продал ее зятю и попал к нему в батраки. Родственных отношений между людьми не было. Зять все время покрикивал: "Фатер, фатер, дело не ждет!" Петр садился за стол с хозяином вместе, "фатер" же готовил еду в своей каморке. И ни дочь, ни внуки ни разу не приласкали старого человека – он был только работником, к тому же слабым, и стариком помыкали.
"Это меня коробило. Я попытался сочувственно говорить со стариком, но понял: таков закон здешнего общежития".
Любопытные – "повидаться с русским" – стали приезжать и на ферму. Расчетливый хозяин брал за это с них плату – "работник простаивает". И это никого не удивляло – платили и говорили. Особенный интерес к русскому появился зимой, когда в Альпы с Востока дошло слово "Сталинград".
"Я чувствовал: швейцарцы повеселели. Угрозе вторжения фашистов в республику был положен конец. И – парадоксы жизни! – благодарность за это тут, в тихом, не знавшем горя уголке Альп, люди хотели выразить мне. Я должен был рассказывать о Сталинграде, хотя в этом городе не был ни разу. Со мной хотели выпить бутылку пива, сыграть в шахматы. Я понимал, что по мне тут судят о моей Родине, и старался даже в мелочах не уронить себя".
Однажды в "Овечий дом" приехала машина с пятью военными. Хозяин, чистивший хлев, растерялся и стал навытяжку с вилами, приложив к шапке руку. Оказалось, военные приехали повидать русского, и привело их любопытство, вызванное событиями на Востоке.
"Один спросил: Питер, что такое у вас катуша?" Я сказал, что это очень известная песня. Все пятеро расхохотались: "Ну, молодец, солдат, умеешь хранить военную тайну. Мы слышали, это у вас такое оружие: пф… пф… пф…" Я сказал: "Не знаю…" Я и вправду не мог тогда знать, что есть у нас такое замечательное оружие – "Катюша".
Стали приезжать на ферму русские эмигранты. Однажды хозяин позвал Петра с сеновала: "Там к тебе какой-то старик…"
"Старик был похож на высокий высохший гриб и назвался князем Волконским. Он заплатил хозяину. И два дня мы сидели в моей каморке. Старик плакал, слушая рассказ о том, что я пережил и видел в Германии, и говорил: "Сукины сыны… Сукины сыны…" Он расспрашивал обо всем, что было у нас в стране до войны, просил говорить о казавшихся мне тогда нелепых подробностях. "Ну а как кричат петухи?.. Много ли снегу в полях?.. С каких лет детей водят в школу?" Он клал на колено мне руку: "Ты говори, говори, мне все интересно…" Когда прощались, старик опять заплакал. "Ты вернешься и, я уверен, будешь счастливым. А я… Пешком, на четвереньках пошел бы. Поздно!" Эта встреча со стариком будет у меня в памяти до конца дней. Я тогда особенно остро почувствовал: нет горя большего, чем остаться без Родины".
Светлыми днями на ферме были воскресные дни, когда приезжал Карл. Тридцать километров на велосипеде были для него пустяком. Уже у калитки он кричал: "Петр!" – и друзья обнимались. Каждый раз Карл привозил новости, среди которых на первом месте стояли вести с Востока. Он говорил с восхищением: "Ну молодцы ваши! Ну молодцы!"
"Однажды Карл привез кисти и ящик с красками. Я мог теперь каждый свободный час отдавать делу, по которому очень соскучился. С Карлом мы уходили в горы. Я ставил раму с холстом на самодельный мольберт, а Карл садился на валун сзади. Я писал. И целый день мы могли говорить".
Хорошо продвинулись дела с языком. Петр уже сносно говорил по-немецки. Карл к своему французскому, итальянскому, испанскому и немецкому тоже накопил хороший запас русских слов. "Имена существительные мы осилили быстро – помогали рисунки, а когда дело дошло до глаголов, было много смешного. Никак не удавалось объяснить, например, что значит по-русски: плавать. "Преподавателю" пришлось лечь на землю и показать. Карл, когда понял, стал хохотать. И с того дня, принимаясь за русский, он говорил: "Ну, Петр, давай плавать…"
"Судьбой написанных в Альпах этюдов я не интересовался. Карл увозил их какому-то парикмахеру и тот присылал мне краски, кисти и холст. Портреты обычно дарил тем, с кого их писал, – мне важен был процесс рисования и письма, я учился… Успех на выставках в Женеве и Берне? Не помню. Возможно, что позже Карл или тот парикмахер послали на выставку то, что у них задержалось…"
Писались картины не только с натуры. Пищу воображению давали воспоминания. По памяти Петр писал украинские хаты в садах, гусей на лугу, одесскую пристань. Однажды написал проселочный шлях и поле подсолнухов. "Этот пейзаж я заключил в самодельную раму и повез подарить Гансу, тому, что увидел меня на пороге голого после Рейна. С волнением постучал я в знакомый домик из серого камня. Но вышла только жена хозяина. Увидев меня, он заплакала: "Ганс умер. Сердце…"
В тот день я сходил на берег, к месту, где выплыл. Постоял с велосипедом у самой воды и подивился: как же мог переплыть? Рейн в этом месте широкий и неспокойный".
* * *
Очередная новость, привезенная Карлом в "Овечий дом", сразу же взволновала Петра: "Организован лагерь для русских, бежавших из Германии". "Я попросил Карла возможно скорее узнать все подробности, и, когда он снова приехал, я сказал: "Карл, мое место там!"
В мае 1943 года Петр Билан перебрался в этот лагерь и узнал, что он не единственный, кто переплыл Рейн. В Швейцарию из фашистского плена бежали вплавь через реку, на бревнах по Женевскому озеру, по железной дороге с военными грузами, шедшими из Франции. Спаслись, однако, лишь немногие из бежавших. "Тут, в лагере, встретил я нескольких человек, с кем мысленно попрощался апрельским дождливым вечером. Они бежали из лагеря целой группой. Бежали под пулеметным огнем. И для многих Рейн стал могилой".
В русском лагере интернированных собралось девяносто человек. Это были люди, прошедшие ад лагерей смерти, выжившие и несломленные. "У нас были особые счеты с фашистами. И все мы хотели тогда одного: скорее к своим – и на фронт".
В ожидании часа, когда можно будет покинуть Швейцарию, русские в лагере жили боевой группой с воинской дисциплиной и армейским порядком. Тут скрытно действовала партийная организация (секретарем ее был Владимир Зайцев), был налажен контакт со швейцарскими коммунистами (связным был Владимир Савченко, переплывший Рейн сорока днями позже Билана – "чтобы не окоченеть, я смазался солидолом"). Командиром группы был сильный, волевой человек, старший лейтенант Николай Рогачев.
"У Рогачева я стал чем-то вроде чапаевского Петьки. Выполнял много его поручений. И в первую очередь из красного полотна сделал знамя с серпом и молотом. Знамя повесили над фронтоном барака. Не могу без волнения вспоминать, как много значил тогда для нас в швейцарском лесу этот лоскут материи. Мои способности рисовальщика годились и для других важных дел. По памяти я нарисовал портреты Ленина и Сталина. Мы повесили и рисованную карту, на которой каждый день по тайно полученным сводкам отмечалась линия фронта".
Два раза на своем велосипеде навещал Петра в лагере Карл. "Охрана была не слишком строгой, и мы, как прежде, могли прогуляться, "поплавать" в море немецких и русских слов. Чувствуя скорое расставание, я написал несколько небольших холстов и подарил их Карлу на память".
В начале 1944 года интернированные в Швейцарии русские поездом (власти сделали вид, что не заметили побега) двинулись через Женеву в Марсель. "Где-то во Франции я бросил в почтовый ящик открытку: "Карл, я еду на Родину!.. Нашей дружбы я не забуду".
– И я ее не забыл. Писем не писал. Жизнь – штука сложная, и я опасался Карлу чем-нибудь повредить. Буду до конца откровенен, себе тоже лишних забот не хотелось. Да и много ли все мы пишем друг другу писем, хотя и клялись когда-то в окопах писать непременно? А теперь вот, прочтя ваш очерк в газете о встрече с Карлом, я понял, что обязательно должен был ему написать. Ведь он что угодно мог подумать о моей судьбе…
* * *
Конец у этой маленькой повести о драматических днях человеческой жизни хороший. В 1944 году пароходом из Марселя отряд Рогачева прибыл в Одессу. "На пристани, прислонив к перилам листок бумаги, я написал: "Нина, я здесь, в Одессе!" И написал адрес, который хранил три года в памяти как спасательный талисман: "Карла Маркса, 2". Одному из мальчишек, с любопытством глядевших на нашу выгрузку, я положил в карман горсть итальянских конфет и дал записку: "Мчись что есть мочи!" В ту минуту я не знал еще, что меня ожидает. Одесса только-только была освобождена. Жива ли Нина? Что с ней? И тут ли она?
Нина Викторовна заботливо подливает нам чаю и в этом месте рассказа подносит к глазам платок:
– Из Одессы я была эвакуирована за несколько дней до занятия ее немцами. Жила в Подмосковье. Работала в колхозе под Харьковом. Потом – Урал, Сибирь… Вернулась в Одессу, как только ее освободили… В тот день я прилегла чуть вздремнуть. Работала на заводе художником и ночь просидела над юбилейным адресом нашему знаменитому глазному врачу Филатову. Вдруг стук… Запыхавшийся мальчишка… Записка… Я побежала. Я думала, сердце у меня разорвется…
Они шли от пристани строем, и я сразу узнала Петра в четвертой шеренге. Я побежала рядом и говорила одно только слово: "Петенька… Петенька… Петенька…"
"Как и все, я сразу попросился на фронт. Но был оставлен в Одесском округе. А когда война кончилась, мы с Ниной поехали доучиваться. Поступали в Ленинградскую академию. Она прошла сразу, а мне пришлось два года работать и поступать потом в Киевский художественный институт…"
И вот позади тридцать пять лет послевоенной жизни. Она у Петра Ильича и Нины Викторовны сложилась хорошо, как и должна была сложиться у хороших, честных, трудолюбивых, небесталанных людей.
– Хлеб добываем любимым делом. А это уже – половина счастья, – говорит Петр Ильич, показывая мне рисунки Нины Викторовны в книжках для малышей и репродукции своих картин в журналах и в книгах по искусству. – Мы еще хоть куда! Но, конечно, теперь уже "с ярмарки едем". А вот Галя с Игорем – на пороге всего. Способные ребята! И я жду от них больше, чем ждал от себя. Дети должны идти дальше отцов.
Семья Биланов живет и работает дружной артелью. Есть у них хорошая мастерская. На видавшей виды старенькой "Волге" летом они уезжают писать этюды – бывают в колхозах, непременно ставят шалаш у Десны, они влюблены в Киев, как только могут быть влюблены в этот город киевляне-художники.
– Все у нас хорошо. А эти вести от Карла сделали нашу семью просто счастливой. В письме я приглашаю Карла приехать. Все подробно ему изложил. – Петр Ильич читает вслух выдержки из письма. После знака "PS" в нем все уточняющая приписка: "Карл! Купи билет в Киев и приезжай, об остальном позаботимся мы, Биланы".
Разговор окончен, и мы с Петром Ильичом сидим у окна, за которым в пахучих волнах черемухи, вишен и яблонь сходит с ума соловей.
– Странное дело, соловей у меня каждый год почему-то вызывает тревогу. Вспоминаю тот июнь у границы – вот так же не давал заснуть соловей. И взрывы. А он поет… Так и осталось в памяти. Июнь каждый год пробуждает тревогу. Одолевают воспоминания…
Нас всех в июне одолевают воспоминания.
Фото В. Пескова и из архива автора. 18–19 июня 1980 г.
Уполномоченный флота
Журналист "Комсомолки" Василий Песков представляет сегодня нам интересного человека, журналиста Юрия Шумицкого. Среди участников и гостей Олимпиады он будет, как говорится, иметь свое лицо – пешком дошел в столицу из Владивостока, напряженно работал в пути и будет рассказывать о спортивном Олимпе своим друзьям, морякам. Путь Шумицкого к его полюсу – олимпийской Москве – представляете сами, был очень нелегким. Но выносливость, дисциплина, упорство, жадный интерес к родной стране помогли ему победить. На днях мы дружески встретим посланца флота в Москве, а сегодня – рассказ о его путешествии.
Дмитрий Шпаро, руководитель штаба экспедиции "Твой полюс".
"Я утверждаю: всякий способ,
Какой для дела изберешь,
Не только поезд, но и посох,
Смотря кому, а то – хорош".А. Твардовский, "За далью – даль".
* * *
25 июля 1979 года в 10 часов утра из Владивостока в Москву отправился человек. Если бы самолетом – неудивительно. Поездом – тоже. Пошел пешком! Оркестра у дома № 16 на Океанском проспекте по этому случаю не было. Но были любопытные и друзья.
– Юрка, одумайся!
– До Хабаровска – и вернется…
– Нет, упрямый, дойдет…
Всю дорогу он помнил проводы. И дошел! Сейчас, когда вы читаете этот очерк, он на подходе к Москве. Обычным человеческим шагом (шесть км в час) пройдено двенадцать тысяч километров. Год в пути. Рейсовый самолет из Владивостока в Москву летит 12 часов. Поезд идет семь суток. А шагом – год! Порадуемся, что есть еще на земле прекрасные чудаки, и присмотримся к человеку.