Упорно и настойчиво начал я вспоминать и сопоставлять разрозненные факты и события… У кого же из моих знакомых и товарищей, сидящих здесь, есть дочь по имени Марина? Круг близких знакомых был невелик, и я с разочарованием убедился, что Маринки в этих семьях нет… И вдруг меня словно осенило! Ведь это же, вероятно, дочка Александра Михайловича Кузьмина!
"А вот это моя любимая дочурка Маринка!"- вспомнил я слова Кузьмина, с гордостью и отцовской лаской сказанные им, когда я был у него на квартире весной перед поездкой в район.
Кузьмин очень любил свою семью, и я слышал, что первыми словами, сказанными им агентам Бельдягина в день ареста в своем исполкомовском кабинете, были:
– А как же теперь будут жить мои дети без меня? Кто о них позаботится без отца?
Когда к нему в первый раз пришли люди, неведомо кем наделенные большей властью, чем он, председатель исполкома райсовета, Кузьмин был уже уверен, что рано или поздно арестуют и его: настолько тесно связали его имя с неладами в сельском хозяйстве, а также и с именем Заврайзо Тарабунина, недавно арестованного как вредителя и "врага народе". Вполне естественно, главной его заботой была семья: что станется с ней?
Мало-помалу сомнения мои разрешились: на запретам пустыре появилась именно Маринка, дочка Кузьмина. И голос был его, это точно! Но как она попала сюда? Кто мог надоумить ее прийти на это пустынное место, которое так хорошо просматривалось из камер нашего ряда? Память моя заработала с новой силой.
…Дня четыре назад под вечер меня водили в баню. Надзиратель ввел в раздевалку, дал нужные указания банщику-арестанту и вышел. Раздеваясь умышленно медленно, я внимательно приглядывался к молодому парню, имевшему, очевидно, небольшой срок за хулиганство, - он молча ожидал, когда сниму одежду, чтобы нацепить ее на крюк и повесить в дезкамеру. Его широкое лицо не выражало ни обычного надзирательского презрения, ни подозрительности, и мне все больше хотелось заговорить с ним. К счастью, молчание нарушу он сам:
– Враг народа?
– А что, заметно?
– Только врагов народа, которые на особом режиме, водят в баню по одному… Из одиночки?
– Угадал. А много таких?
– Не так уж много, но есть…
– Разве враги народа только в одиночках сидят? Ты, брат, что-то завираешь…
– Нет, в одиночках только особо важные, упрямые. А так их в общих набито дай бог…
Ему явно хотелось поговорить, как хотелось дать мне понять и значимость занимаемой им должности: не каждому, не каждому подневольному выпадает честь быть тюремным банщиком, а значит, быть в курсе всех наших дел.
По лицу его было видно, какие противоречивые чувства борются в нем: и тщеславное желание похвастаться своей осведомленностью, и непреодолимое любопытство к очередному "одиночнику", и страх перед наказанием, если администрация узнает о его болтливости. Поэтому говорил он отрывочно и тихо, между делом постоянно оглядываясь на дверь.
– Что слышно с воли? - спросил я, не спеша передавая ему свои шмотки.
– Идут аресты… Каждый день обмываем новеньких, привозят и группами, и по одному… Группами - это из других районов, - пояснил он, - целыми пачками их сюда доставляют.
– А здесь что слышно?
– Сегодня ваших на процесс повели…
– Каких наших? На какой процесс?! - оторопел я.
– Ну, тех, из "Заготзерна"… Вредителей…
– А ты не знаешь кого-нибудь из них? Слышал хотя одну фамилию?
– Услыхал, как одного называли Ивановым, а другого… Давай, давай, не задерживайся! - вдруг совершенно иным тоном и нарочно громко сказал он, и я понял, что предбанник кто-то вошел.
– Почему долго копаетесь? Тут вам не домашняя ванна! - Это был мой проводник.
– С брюками у меня нелады, начальник, - заискивающе сказал я. - Еще на допросе пооборвались все пуговицы на штанах, и все никак не могу наладить это хозяйство без иголки. Вот, спрашиваю у товарища, не может ли он помочь моей беде…
Надзиратель что-то проворчал в ответ и ушел, а я заторопился в мыльную, пожав на ходу руку парня, когда он совал мне мыло.
Значит, думал я, шумиха о вредительстве в Старорусской межрайонной конторе "Заготзерно", поднятая газетой в свое время, доведена до "дела": Иванов и его подчиненные арестованы, во всем "признались", и вот теперь - "открытый судебный процесс". Бельдягин небось рад, что и ему удалось сколотить "процесс" по примеру его порховских и новгородских коллег.
Вспомнив о коротком разговоре с банщиком и об Иванове, я предположил, что Кузьмину как-то удалось передать записку домой с теми, кого увезли на процесс. Тайно переходя из рук в руки, записка была вынесена за пределы тюрьмы, кому-то незаметно передана или "обронена" на улице, подобрана добрыми людьми и доставлена куда надо.
Другого, более реального способа связи с волей при установленном для нас режиме я не представлял. Только таким путем мог уведомить Кузьмин домашних, где он сидит и куда нужно прийти, чтобы он мог увидеть Дочь на прощание.
В гостях у Кузьмина
Александр Михайлович прибыл в Руссу примерно в одно время со мной, был избран председателем исполкома, а вслед за тем и членом бюро райкома. Этому высокому и плечистому мужчине с добрым и вместе с тем строгим лицом, украшенным по тогдашнему обычаю урановыми усами, было около пятидесяти. Я, работник районного масштаба, естественно знал Кузьмина лучше, чем он меня… Ближе нас свел случай.
По директиве из области совхозы и колхозы должны были закончить весенний сев к 5 мая. И наверняка за кончили бы, если бы первомайские праздники не совпали ли с повсеместным празднованием христианской пасхи, Колхозники открыто поговаривали, что уже устали от спешки и хотят отдохнуть денек-другой вместе с трудящимися всего человечества. Однако, как известно, один хороший весенний день во время пахоты и сева год кормит, и потерять его - преступление; естественно, что весь партийный актив города безвыездно находился в деревне, добиваясь завершения полевых работ.
В праздничный день 2 мая я должен был выехать а 1 отдаленный колхоз как уполномоченный райкома, и дело стало за немногим: не было попутной машины. На трех редакционных велосипедах наши инструктора уже неделю колесили по сельским дорогам из деревни в деревню, ежедневно сообщая по телефону новости, а другого транспорта в редакции не было. Пёхать за двадцать километров - перспектива не из завидных, и вдруг спасительное известие: в нужном мне направлении идет легковая машина исполкома. Едет на ней сам Кузьмин.
Часа в два он позвонил мне:
– Выходи к подъезду, мы сейчас подкатим. Через пару минут я уже садился на заднее сиденье черной, видавшей виды исполкомовской эмки, а Кузьмин говорил:
– Заедем ко мне домой, пообедаем, а потом захватим еще Соколова, часов в пять будем там, где нужно. Дороги всюду просохли, и мы мигом докатим.
В квартире нас встретила его жена, невысокая, с хорошим русским лицом, одетая по-домашнему. Едва мы успели войти в столовую, как из соседней комнаты выскочила девочка лет десяти и, подпрыгнув, как козленок повисла на могучей шее отца.
– Ах ты, егоза-стрекоза! - расплылся он в широчайшей улыбке, целуя девочку в голову. - Это моя люби мая дочурка Маринка, - добавил он, повернув ко мне счастливое лицо.
– Только одна?
– Дочка одна, а парней двое. Потому и люблю, что одна.
Он снял пиджак и пошел на кухню мыться, а Маринка, схватив полотенце, побежала вслед за ним.
Я остался один. Столовая, судя по всему, служила и гостиной, и приемной, и рабочим кабинетом. Из столовой две двери выходили в соседние комнаты. Не скрою, меня тогда поразила скудность обстановки: неказистый обеденный стол посредине и еще один письменный стол - у окна, полдюжины стареньких стульев, этажерка с книгами, платяной шкаф двадцатых годов, а за ним, в углу, на подставке допотопный патефон. "Небогато живет глава Советской власти", - невольно подумалось мне.
Над диваном в одной общей рамке за стеклом висели семейные фотографии. На одной из них в кресле сидел бравый кавалерист с коротко подстриженными усами. Руки его опирались на эфес шашки, стоящей меж колен, а рядом с ним стояла молодая женщина с застывшим лицом в длинном черном платье с белой опушкой по вороту.
– Это, брат, я! Можно узнать? Или скис за временем?! - весело сказал Кузьмин, возвращаясь в комнату.
– Это когда же вы?
– Давно, брат! Видишь погоны на плечах? Значит, еще в германскую… Еще холостым был.
Действительно, на могучих плечах просматривались погоны, в которых мое поколение видело символ старой царской армии, сорванный бурей революции. Правый погон пересекала портупея.
– В старой армии пробухал всю войну. В пятнадцатом ранило под Перемышлью, а на долечивание, то бишь на побывку, отпущен домой из госпиталя. Родом я из-под Вырицы, что под Ленинградом, и вот, помнится, сестра моя уговорила съездить в Питер сфотографироваться на память. Это вот она рядом.
– И в гражданской участвовали?
– А ты как думал? Ведь я в партии с четырнадцатого года и к тому же кадровый военный и ровесник почти всем нашим маршалам… Как началась гражданская, так до самого конца и трубил.
– Судя по погонам, у вас было какое-то звание?
– Младший унтер-офицер. Заметил, что на шашке мляка нет? В офицерские школы даже в годы войны из мужиков никого не принимали… А с восемнадцатого и по двадцать первый был комиссаром полка в Конной армии.
Все это он рассказывал не спеша, изредка посматриваю на часы, то на стол, на который Ирина Ивановна с Мариной подносили из кухни праздничную снедь. По том в квартире раздались новые голоса, и в столовую вошли еще два члена семьи.
– Это вот старший, Михаил, - знакомил меня Кузмин со своими отпрысками. - Скоро кончит восьмой класс, ну и верзила растет! Чемпион борща и каши! - с гордой ноткой в голосе продолжал он, любуясь высоки и застенчивым парнем в спортивном костюме.
– В кого же, как не в тебя, ему высокому-то быть, сказала Ирина Ивановна, вытирая ножи и вилки.
– Да уж, видно, в меня… А это вот Ленька, четвертый класс кончает… Академик! Семья, брат, большая жить трудновато. Люди, поди, говорят, председат исполкома-первейший богач, как сыр в масле катается, власть в районе! А эта власть получает в месяц меньше директора педтехникума. Тысяча целковых - не лик оклад… Вот социализм построим - и жить будет легче. А что обстановка у нас неказистая, так ведь н ней счастье! Верно, Ириша?
– Надо бы хуже, да некуда.
– А куда нам с мебелью деваться? С собой вот. Я шестнадцать лет, сразу после гражданской, на заседательской работе - сначала волостного, а потом онного Совета - и уж в третий раз меняю местожительство… Партии виднее, ну и еду туда, куда нужно. Где тут кочующему табору обстановка! Есть где сидеть да спать - вот и хорошо… У нас тут почти все казенное.
– Как на постоялом дворе… - с иронией говори жена, а дети смеются, быстро поедая все, что попадет в тарелку.
Дорогой наш председатель, милый, скромный, принципиальный товарищ Кузьмин! Неужели сейчас этот сильной души человек сидит где-то недалеко от нас с клеймом "врага народа" и также мучается над вопросом: за что арестовали, держат уже пять месяцев и тают? Какой проступок совершил он против родного рода?
Как я узнал впоследствии, уже после XX съезд партии, Александр Михайлович Кузьмин, не подписав ни одного протокола допроса, после долгих и мучитель. И пыток был заочно осужден особой "тройкой" Ленинградской области и отправлен на каторжные работы особый лагерь в район Колымы, где и умер в 1940 году.
В начале 1938 года Ирина Ивановна также была арестован, как член семьи изменника Родины (ЧСИР - такова "статья", по которой арестовывались и ссылась в лагеря жены и близкие родственники "врагов народа" из числа ответственных работников). Она была осуждена на восемь лет лагерей, а мальчики и девочки отданы на воспитание и прокормление дядьям, есть родным братьям Кузьмина, колхозникам из-под Вырицы.
Во время Отечественной войны оба сына ушли добровольцами на фронт: один-в авиацию, скрыв, что он сын "врага народа", другой - в партизаны, и на Ленинградском фронте оба пали смертью храбрых в борьбе с фашизмом.
Ирина Ивановна, отбыв восемь лет в Соликамских лагерях, а затем ссылку в Вологодской области, оглохнув и ослепнув от пережитых мук, живет сейчас в Ленинграде, за Невской заставой, вместе с дочерью Мариной Александровной…
Вот что пришлось пережить этой прекрасной, дружной семье, и вот что оставило от нее лихолетье.
Глава пятая
Если раны- мне били морду,
То теперь вся в крови душа.
С. Есенин
Снова среди людей
Через сорок дней одиночество мое наконец кончилось. Навсегда отошла от меня в прошлое мрачная пора полунормальных разговоров с самим собой, приглушенных Декламации и мучительных воспоминаний.
Казалось, радости не будет ни конца ни краю: махорка, папиросы, разговоры теперь не прекращались. В камеру ежедневно стало прибывать по нескольку человек: НКВД словно прорвало, и чекисты решили с лихвой задействовать пустовавшую кубатуру. Подобно тому, как усердный кочегар кидает в топку уголь лопату за лопатой и пачками подбрасывали в мою камеру все новых и новых арестантов. Либо "врагов народа" все прибавлялось на свете, либо требовалось несколько разрядить скученность в других камерах. Люди прибывали утром и вечером. Иные входили смело, как хозяева оказавшиеся здесь как бы по недоразумению, другие- робко, с опаской, смущенно присаживаясь на свободное место у стенки на полу. Третьи появлялись с видом обреченных, как бы ожидая самого худшего. И только надзиратели были профессионально невозмутимы, отмыкав и замыкая железную дверь за очередной жертвой. Всего за одну неделю к середине октября в камере скопилось пятнадцать арестантов разных возрастов и профессии, и такое примерно их число держалось до ноябрь.
Константин Кудимович Артемьев появился в нашей камере десятым или одиннадцатым, вызвав всеобщий интерес с первой минуты. Впустили его в камеру как незаметно; мы были заняты обсуждением какого-то важного для нас вопроса, не обратив внимания на открывшуюся дверь.
– Здравствуйте, братцы! - сказал вошедший громко, но так выразительно, что мы разом замолкли, - так необычно прозвучало в тюрьме приветливее слово.
Он спокойно оглядел всех нас, по-старинному отвесил каждому поклон. Заметив свободное местечко поближе к окну, подошел без суеты, как рачительный хозяин, положил к стене свой холщовый мешок на лямках, снял себя шапку и полупальто, крытое старой шинелью. Во это он аккуратно сложил поверх мешка и, покряхтел степенно сел перед своим имуществом, подобрав по-монгольски ноги, обутые в старые кирзовые сапоги.
– Тепло тут и не очень тесно, жить можно, - просто сказал он и, взглянув на окно, где все еще не было стекол, добавил сокрушенно:- Бесхозяйственное везде…
Было в нем что-то до странности похожее на горьковского Луку из драмы "На дне".
Живой и общительный политрук Фролов, только завчера прибывший в камеру и быстро, по-армейски освоившийся с обстановкой, шутливо спросил:
– С кем имеем честь познакомиться, сэр?
Кто-то засмеялся:
– На сэра что-то он мало похож - таком же серы как и мы.
– Мистеры и сэры у нас давно повывелись!
– Смотря где…
– Такой же, видать, мужик, как и я, - определ один из нас, по фамилии Пушкин.
– Артемьев моя фамилия, бывший крестьянин-середняк, - ответил новоприбывший, повернув седоватую голову в сторону политрука.
На худощавом и обветренном лице его, изрытом множеством глубоких морщин, впрочем не старивших его, появилась скорбная и вместе с тем как бы успокаивающая улыбка. На вид ему было лет шестьдесят, на самом деле, как мы узнали позднее, в этом году ему исполнилось только пять десятков. На добрый десяток лет он выглядел старше от обещанной всем нам "счастливой и радостной жизни".
– Все мы здесь, вроде дворян, бывшие, - вступил в разговор я. - Вот этот, с громкой фамилией Пушкин, - бывший бригадир колхоза, - указал я на цыгановатого Петра Ивановича из Лычковского района, - а этот - бывший ветеринарный врач из Демянского района Бондарец.
Пожилой ветврач церемонно кивнул и вновь погрузился в свои думы.
– А наш страстотерпец Ефимов, - перебил меня Пушкин, - бывший партийный работник и газетный писатель. А вот напротив вас - совсем бывший политрук, что-то вроде ротного попа в отставке…
Все рассмеялись, а Фролов взвился:
– Полегче на поворотах, Петр Иванович!..
– А что тут неправильного?
– В корне неправильно!
– Так ведь разницы-то никакой нет: поп проповедовал смирение на земле, слово божие и рай на небе, а ты - слово о коммунизме, тот же рай в отдаленном будущем и то же смирение, послушание и терпение… Да ты и сам говорил, что посадили тебя за то, что против политработы выступал…
– Приврать ты мастер, Пушкин. Я высказывал мысль, что коль сейчас мы живем в иных условиях, чем, десять лет назад, и молодежь приходит в армию грамотной и политически подготовленной, то какой смысл содержать в армии огромный и дорогостоящий литаппарат?
– Народ тут, я гляжу, оказался сборный… - заметил Артемьев.
– Зато отборный, - в рифму ответил Пушкин. - Сюда только по выбору попадают. А вот почему вы бывший крестьянин? А нынче, стало быть, из бояр или аристократов?
Артемьев улыбнулся:
– Когда-то был мужиком, а вот уж лет восемь не крестьянствую.
– На пенсии, стало быть? - пошутил Фролов и почесал свою мефистофельскую бородку.
За полтора месяца голодного одиночества, бесплодных раздумий и боязни новых допросов душа моя истосковалась по людям, по живому человеческому слову, истомилась без вестей с воли. Понятно, что каждому вновь пришедшему я был несказанно рад, хотя и понимал, что радости в самом этом непрерывном потоке обиженных людей нет никакой. Каждый приносил с собой свое горе, свою боль и печаль, каждый приходил сюда не по доброй воле, не в гости к товарищам на праздник Октября, а был грубо украден из своей семьи, из привычной среды и сунут в этот каменный мешок.
И каждому, конечно, было ясно, что коль несчастье произошло и дверь тюрьмы за ним захлопнулась, надо сделать все возможное, чтобы и здесь существовать по-человечески, хотя все человеческое у нас было отнято. Даже в нужник нельзя пойти, когда хочется…
Человек без общества, без связей с себе подобными перестает быть человеком, он дичает и опускается все ниже и ниже. Это истина.