В философский кружок Григорьева входили Я.П. Полонский, А.В. Новосильцев, С.М. Соловьев, кн. В.А. Черкасский и другие студенты. После Григорьева самым видным участником собраний был Николай Михайлович Орлов, сын опального, сосланного в Москву декабриста М.Ф. Орлова, который не пострадал больше лишь потому, что был родным братом приближенного к Николаю I шефа жандармов князя А.Ф. Орлова.
Н.М. Орлов четко, логически мыслил, он, например, сообщал товарищам, что может математическим методом доказать существование Бога. Сохранилась тетрадка, где он начал излагать свои философские воззрения (текст не окончен). Любопытно, что изложение озаглавлено "По просьбе Григорьева" и начинается прямым к нему обращением: "Ты верно помнишь, любезный друг, что в прошлое воскресение, когда мы все собрались у тебя, вследствие философического разговора, завязавшегося между нами, вы все просили меня систематически изложить мои взгляды на бумаге. Так как мне показалось, что ты более всех моих товарищей в твоей духовной жизни идешь дорогой прямой, и что ты менее всех их находишься под влиянием предрассудков, впрочем очень простительных, то я решился адресовать этот опыт тебе, в надежде, что ты будешь отвечать мне так же откровенно и беспристрастно, как и я намерен изложить тебе мои мысли".
Мировоззрение Орлова достаточно эклектично, да и трудно было бы ожидать цельной и итоговой системы от восемнадцати – девятнадцатилетнего юноши (Орлов родился в 1821 году), но все-таки оно для юного мыслителя серьезно и глубоко. В этом тексте нет математического доказательства существования Бога, автор считает, что для этого нужно было бы еще предварительно "доказать существование материи", чтобы оградить себя от "софистическо не откровенных возражений Новосильцевых, Полонских и проч.". Поэтому он принимает за аксиому "существование Божества, Духа и Материи", а далее анализирует творения Божии: человека, жизнь. Жизнь есть субъективная, духовная жизнь человека, и объективная, то есть жизнь всей материи. "Результат субъективной жизни есть Наука, Изящное, Благое" - то есть Орлов включает сюда известную троицу философов XVII-XIX веков: истина, красота, добро. "Результат объективной жизни есть: усовершенствование материального быта и применение результатов жизни субъективной к жизни материи для ее пользы и наслаждений". Но полного достижения нет, так как неполны составляющие (в примечании Орлов приводит возражение Полонского: наука в своей совокупности полна - и свой ответ: наука полна лишь в долженствовании, а не в сущности: то есть в реальности, сказали бы мы). При всей этой неполноте есть, однако, стремление к совершенству и к наслаждению, которые между тем тоже оказываются неполными.
"Предыдущее непременно должно предположить вне материи и человечества существование идеи Высшей Премудрости, Изящества и Блага, в коей одной лежит высочайшее наслаждение. Эта идея есть Бог". Таково вкратце содержание текста Орлова.
Судьба сохранила нам самую раннюю известную рукопись Григорьева, датированную 10 октября 1840 года: "Отрывки из летописи духа. Мысли и впечатления, вынесенные из жизни общественной и мыслительной". Думается, что это тоже или итог, или конспект будущего выступления на кружковом философском заседании. В какой-то степени его можно рассматривать и как ответ Орлову (или продолжение, развитие его мыслей).
Рукопись начинается главной формулой: "Бог есть бесконечная усовершимость человека оконченная". Далее разъясняется смысл этого противоречивого парадокса: оконченность есть лишь в божественном идеале, а "усовершимость" (мы бы сказали: усовершенствование) человека - бесконечна. Дальнейшие идеи о вечности, о безначальности и бесконечности, наверное, заимствованы у Гегеля; зрелый Григорьев будет решительно открещиваться от этой "безразмерности", мы еще рассмотрим эту критику гегельянства.
Далее автор, как и Орлов, использует известную троицу понятий-областей, но приписывает ее не к "субъективной жизни", а к совершенству: "Совершенство есть истина, благо и изящное". И тогда Григорьеву легче, чем Орлову, показать неполноту этих трех ипостасей, так как совершенство недостижимо, оно не имеет пределов, оно бесконечно, то и все три категории недостижимы в полноте.
В тексте есть немало интересных "отрывков", разъясняющих общефилософские и более конкретные эстетические воззрения Григорьева: романтическое подчеркивание "момента" как единственной сущности (реальности); представление о том, что "тройственная идея" воплощается под формами, под "оболочками" (познание - оболочка истины, любовь - оболочка блага, поэзия - оболочка изящного); диалектика "человека" и "человечества", которая всегда будет занимать Григорьева и впоследствии трактоваться с другими акцентами и выводами: человек - "конечность", человечество - "безначальность и вечность"; "Но человечества нет, ибо конца нет: прошедшее, настоящее, будущее - не слились и не сольются посему. Есть один момент ".
Формулировки и понятия Григорьева, как и все у него, более зыбки и непричесанно первозданны, чем аналогичное у Орлова, но они очень важны как первые опыты умственного творчества, как зародыши будущих концепций и терминов. Доморощенная и дилетантская философия была полезной школой.
"Заседания" кружка обычно проходили в григорьевском доме, в мезонине (как правило, через воскресенье). Молодежь шумела; очевидно, звуки громких споров разносились по всему дому, но родители были терпимы к гостям: слава Богу, Полошенька не пропадает где-то в неизвестности, а принимает дома хороших товарищей. Как вспоминал Фет: "Снизу то и дело прибывали новые подносы со стаканами чаю, ломтиками лимона, калачами, сухарями и сливками".
Молодые люди, естественно, не могли целый вечер углубляться в философские дебри, перемежали серьезные разговоры шутками и пародиями. Недалекий Чистяков остроумно демонстрировал, упирая один в другой указательные пальцы, как борются между собой субъект и объект. А талантливый А.В. Новосильцев, зять чинуши Д.П. Голохвастова, помощника попечителя Московского учебного округа, развивал "гегелевскую" мысль, что Московский университет построен по трем идеям: тюрьма, казарма, скотный двор, и его родственник приставлен к университету в качестве скотника. Новосильцев вообще любил пародийные триады: по его классификации дураки делятся на простых, важных и утонченных.
Философские увлечения Григорьева относятся к его ранней университетской поре, главным образом, к первому и второму курсам, к началу третьего. Потом их оттеснили литература и театр. Здесь большую роль сыграла дружба с Фетом, равнодушным к философским занятиям, зато целиком погруженным в мир поэзии.
Благодаря счастливой случайности Фет оказался сожителем Григорьева, а потом, на закате своего писательского пути оставил ценные воспоминания о юности "Ранние годы моей жизни", благодаря которым мы и знаем о Григорьеве студенческой поры. Знакомство двух поэтов произошло так. Сын помещика Орловской губернии Афанасий Афанасьевич Шеншин (вынужденный носить фамилию матери Фет, так как он, подобно Григорьеву, появился на свет до официального брака родителей) с 1837 года жил в частном пансионе М.П. Погодина, готовясь к поступлению в университет, там же он продолжал находиться первые полгода студенчества, до нового 1839 года. Еще до поступления Фет слышал от пансионного учителя истории И.Д. Беляева хвалебные отзывы о его частном ученике Аполлоне Григорьеве, тоже подготавливаемом к университету. Когда стал студентом, Фет познакомился с Григорьевым, у них оказались общие интересы - оба писали стихи, - и Фет стал бывать в доме Григорьевых. Ему очень понравилась домашняя обстановка, сам он тоже понравился старшим Григорьевым; а так как они, видимо, страшно боялись, как бы Полошенька не попал под чье-либо дурное влияние, то решили закрепить дружбу молодых людей и предложили Фету переехать к ним жить.
Он, конечно, тоже был рад такой возможности: предстояло постоянное общение с товарищем, да еще он давно хотел покинуть пансион, где из-за скупости Погодина и его матери, реальной правительницы пансиона, очень плохо кормили. И Фет стал просить отца договориться с родителями Аполлона о таком переезде; старший Шеншин специально приехал в Москву, убедился, что семья Григорьевых заслуживает уважения и симпатии, и родители быстро договорились об условиях. Фету предоставлялась южная квартирка в мезонине, та самая, которую совсем недавно занимал злополучный француз-гувернер, юноша становился полным нахлебником семьи, и отец его платил хозяевам всего триста рублей в год (учитывалось еще отсутствие студента во время зимних и летних каникул). А в северной квартирке жил Григорьев.
Молодые люди были очень рады такому сожительству на антресолях. Для Аполлона, помимо совместных поэтических интересов, появление постояльца открывало, хотя бы щелочкой выход в мир. Родители так обожали своего ненаглядного Полошеньку, что деспотически держали его в домашней тюрьме, даже в его студенческие годы! С большим трудом ему удавалось отпроситься на вечер к сокурснику Я.П. Полонскому, тоже будущему знаменитому поэту. Но, как вспоминал Полонский, в 9 часов вечера у подъезда уже стояли сани - приехал Василий – и Аполлон прощался: "Нельзя!" А уж о театрах и говорить чего, их Аполлон мог посещать лишь с родителями. Появление Фета спасало узника: с надежным товарищем сына отпускали и в театр, и в цирк, и на вечера к друзьям.
Однако пребывание друга в доме имело и оборотную сторону. Фет, весь погруженный в стихотворство, ненавидел учебу, пропускал занятия, перед экзаменами лихорадочно спохватывался, что-то успевал освоить, но все-таки на трудных предметах (политэкономия и статистика, греческий язык) проваливался, дважды оставался второгодником, поэтому закончил университет не в 1842 году, как Аполлон, а в 1844-м. Стало легендой, что, уже будучи солидным помещиком и семьянином, Фет, бывая в Москве и проезжая мимо университета, всегда открывал окно кареты и плевался в сторону здания…
Вольный бездельник, естественно, был плохим напарником погруженному в науки Григорьеву. Сам Фет откровенно признавался в воспоминаниях, что ему постоянно хотелось помешать заниматься соседу-товарищу. Он лез с разговорами, демонстрировал товарищу разные "спортивные" фокусы, освоенные в пансионе (например, схватить товарища за кисти рук, своими большими пальцами прижимая ладони жертвы, и быстро вывернуть его руки вверх-наружу - жертва из-за наступающей боли бессильна сопротивляться). Позднее Фет еще более коварно вмешивался: когда Григорьев стал фанатически религиозен и мог в церкви на коленях молиться чуть ли не до кровавого пота, Фет подползал рядом и начинал нашептывать другу какие-то дьявольские соблазны…
Но все это искупалось поэтическим общением. Фет донес до нас сведения о самых ранних стихотворных опытах Григорьева, который - любитель аффектов и эффектов - падал на колени и с выражением декламировал свою стихотворную драму "Вадим Новгородский", написанную торжественным пятистопным хореем:
О земля моя родимая,
Край отчизны, снова вижу вас!..
Уж три года протекли с тех пор,
Как расстался я с отечеством.
И те три года за целый век
Показались мне, несчастному.
Ироничный Фет, уже в те юные годы бывший значительно более зрелым поэтом, чем его друг, написал язвительную эпиграмму:
Григорьев музами водим,
Налил чернил на сор бумажный
И вопиет с осанкой важной:
Вострепещите! - мой Вадим.
Григорьев сам чувствовал вымученность своих ранних стихотворений, тяжело переживал неудачи и сочинял более искренние и менее напыщенные строки:
Я не поэт, о Боже мой!
Зачем же злобно так смеялись,
Так ядовито надсмехались
Судьба и люди надо мной?
Зато он сразу понял, какие мощные потенции поэтического таланта таятся в душе Фета, он без всякой зависти восхищался опытами друга, своими похвалами подталкивал товарища на творчество, выступал в качестве переписчика и систематизатора. Возможно, благодаря Григорьеву Фет в 1840 году издал первую книжечку своих стихотворений - "Лирический пантеон". А уж что мы точно знаем, со слов Фета, - именно Григорьев подготовил к печати чуть позже цикл его стихотворений "Снега": расположил их в определенном порядке, озаглавил отдельные произведения. После нескольких стихотворений, опубликованных в "Москвитянине" в конце 1841 года, "Снега" стали первым печатным циклом Фета (появились в том же погодинском "Москвитянине" за январь 1842 года). В то время Григорьев еще не настолько был знаком с Погодиным, чтобы рекомендовать произведения друга (он это станет делать несколько лет спустя); первым старшим оценщиком стихотворений Фета стал приехавший из Италии профессор С.П. Шевырев: они ему очень понравились и именно благодаря ему были опубликованы в "Москвитянине".
Поэтические занятия и интересы Григорьева и Фета способствовали созданию в мезонине не только философского, но и литературного студенческого кружка. Третьим крупным стихотворцем был Я.П. Полонский, сокурсник, быстро сдружившийся с обитателями григорьевского мезонина. Он, как и Григорьев, поступил в 1838 году на юридический факультет, но проучился, подобно Фету, не четыре, а шесть лет: дважды проваливался на экзаменах. Фет вспоминает, что сразу оценил поэтический талант Полонского, автора "Мой костер в тумане светит…". Потом в кружок входил А.Е. Студитский, переводчик Байрона и Шекспира. Полонский и Студитский, как и были авторами опубликованных произведений: первое творение Полонского напечатано в "Отечественных записках" в 1840 году, с 1841 года он уже стал сотрудником "Москвитянина", а Студитский еще в 1839 году опубликовал сразу в двух журналах ("Московский наблюдатель" и "Сын отечества") третий акт шекспировского "Отелло".
Из стихотворных опытов Григорьева-студента мы ничего не знаем, кроме отрывочных цитат в воспоминаниях Фета, зато фетовских стихотворений сохранилось очень много, благодаря публикациям в печати. Это главным образом психологические миниатюры, пейзажная лирика – во всяком случае, произведения совершенно невинные в цензурном отношении, то есть далекие от каких-либо общественно-политических, философских, религиозных тем и проблем. Фет в воспоминаниях подчеркивал аполитичность тогдашних интересов – своих собственных, да и товарищей: "… ни малейшей тени каких-либо социальных вопросов".
Но это справедливо лишь отчасти. Не говоря уже о философских спорах (которые, впрочем, чужды Фету), стихотворство друзей было не только аполитичны. Полонский в старости напоминал Фету о его весьма радикальных стихах, а известный архивист и библиограф П.П. Пекарский, собиравший бесцензурные тексты, сохранил у себя полный текст того запомнившегося Полонскому стихотворения Фета. Пекарский приписал, что автор Фет и еще некий студент Московского университета. Уж не Григорьев ли это? Очень похоже. В резких строках чувствуется почерк не столько Фета, сколько именно Григорьева:
Где народности примеры?
Не у Спасских ли ворот,
Где во славу русской веры
Казаки крестят народ?
(Речь, видимо, идет о ликвидации давки – нагайками! – при входе в Кремль во время больших православных праздников.)
Это стихотворение создано в первые месяцы после окончания Григорьевым университета (а Фету еще два года оставалось учиться) вот по каком поводу. Консервативный публицист и поэт М.А. Дмитриев поместил в "Москвитянине" (октябрь 1842 года) памфлет на В.Г. Белинского, нечто вроде политического доноса. Фет с товарищем ответили большим стихотворением "Автору стихов "Безымённому критику"; процитированное четверостишие - восьмая его строфа. Конечно, ни при какой погоде это произведение не могло быть тогда напечатано (оно впервые напечатано, да и то с купюрами, В.Е Евгеньевым-Максимовым в 1940 году и поэтому расходилось в списках; В.П. Боткин прислал копию Белинскому, который был очень доволен).
Конечно, для Фета такой жанр был случайным эпизодом, а вот для Григорьева, если только именно он был соавтором, совсем нет - стихотворение может рассматриваться как предтеча его будущих социально-политических памфлетов.
Кроме университетских дел и вечерних собраний друзей Григорьев-студент был весь погружен в чтение. О штудировании философских сочинений уже говорилось; однако главным предметом чтения была художественная литература. Фет вспоминал, что, придя в григорьевский дом, он застал Аполлона с головой погруженного во французскую романтическую литературу; кумирами были В. Гюго ("Собор Парижской Богоматери" и драмы) и скучный Ламартин. Фет способствовал охлаждению друга к Ламартину и переходу к поэзии Шиллера и Гёте. Затем пришло обоюдное увлечение Байроном и Гейне. Из русских современных поэтов сперва восхищались Бенедиктовым, потом, благодаря лекциям Шевырева, - Лермонтовым. "Могучее впечатление" произвел "Герой нашего времени".
И чрезвычайно велико было увлечение театром. Отрадно отметить, что родители Аполлона очень заботились о духовном образовании сына (попутно, естественно, и нахлебника) и были весьма щедры на билеты в театры. В Большом театре тогда главенствовала русская драматическая труппа с гениальным трагиком П.С. Мочаловым. Позднее в очерке "Великий трагик" (1859), посвященном другому гению-трагику, Сальвини, постоянно сравниваемому с русским "предшественником", Григорьев даст изумительно яркую картину игры Мочалова в роли главного героя шекспировской драмы "Ричард III": "…вырисовывается мрачная, зловещая фигура хромого демона с судорожными движениями, с огненными глазами… Полиняло-бланжевый костюм исчезает, малорослая фигура растет в исполинский образ какого-то змея, удава. Именно змея: он, как змей-прельститель, становился хором с леди Анною, он магнетизировал ее своим фосфорически-ослепительным взглядом и мелодическими тонами своего голоса…"
Репертуар русской драматической труппы в начале сороковых годов, когда грибоедовское "Горе от ума" и лермонтовские "Маскарад" были запрещены цензурой, а Островский еще не вышел на свое поприще, в основном строился на западной классике, русские же пьесы Кукольника и Полевого годились скорее не для Мочалова, а для кумира петербургского начальства В.А. Каратыгина, имевшего мощную, крупную фигуру, величественную осанку, зычный голос… Но и Мочалов брал в этих пьесах своим талантом, имел успех.