Кавелин происходил из семьи, оставившей заметный след в истории русской культуры. Отец его Дмитрий Александрович в молодые годы был поэтом, другом Жуковского и Александра Тургенева, потом видным чиновником (правда, весьма консервативным, соратником мракобесных Магницкого и Рунича); сыну он дал, конечно, хорошее домашнее образование, одним из учителей был В.Г. Белинский, оказавший громадное влияние на Кавелина-сына, который пошел совсем другим путем, чем отец: он стал одним из главнейших русских либералов, фактически - начинавшим либеральное движение в русской общественной мысли, вместе с Т.Н. Грановским и позднее Б.Н. Чичериным.
Как личность Кавелин был благородным, работящим, творческим, твердым в убеждениях и поступках. В любой сфере он, видимо, был несколько - по-ученому - рационалистичен и, ратуя за гармонию и нравственность, вряд ли мог, подобно Григорьеву, стать рабом страстей. Много позднее, в 1868 году, добрая знакомая его семьи Л.И. Стасюлевич, жена издателя известного либерального журнала "Вестник Европы", допытывалась у Кавелина по поводу его интимной жизни, и тот ответил в письме интересным признанием: "Я никогда в жизни, с молодости, не знал любви и страсти, как ее описывают. Ко многим женщинам я питал и питаю глубокую дружбу и способен увлекаться. Но увлечениям я даю волю только тогда, когда совершенно уверен, что не сделаю этим никому вреда, не расстрою семейного положения, не принесу женщине несчастия и горя. Своим увлечениям я ни разу не приносил женщин в жертву, никогда не клялся в страсти, в вечной любви и т. п. Я позволял себе увлекаться, только когда видел, что это не стоило женщине тяжелой борьбы, упреков совести, когда она, уступая мне, не мучилась сознанием, что нарушила свой долг, свои обязанности. Жертв я бы мог просить, если б был в состоянии заменить женщине всех и все; но на это я не способен и знаю это. Из моих сближений никогда не выходило драм и трагедий, которых я тщательно избегал, потому что не могу выносить чужого горя и прихожу в ужас при одной мысли, что кому-нибудь может быть худо по моей вине". Вот каков оказался соперник у нашего Аполлона.
Ему трудно было тягаться с Кавелиным в смысле социального положения и будущего: тот уже был на пороге защиты магистерской диссертации, надеялся на профессорскую кафедру (и получил ее после защиты!), и мать Софья Григорьевна, да, наверное, и сама дочь быстро предпочли ученого мужа. Тем более что Кавелин, приходя в гости, держался естественно, умно, свободно разговаривал со всеми, а Григорьев от бешеной ревности глупел, хандрил, изображал демонического или разочарованного байрониста, был, наверное, невыносим в общении.
Но Кавелин не сразу узнал о предпочтении именно его. Он видел лихорадочное поведение Григорьева, невооруженным глазом видел, что это страстная любовь, и однажды откровенно спросил неудачника (они были достаточно хорошо знакомы и были на "ты"): с надеждой ли тот любит? на что Григорьев честно ответил отрицательно. Видимо, уже потерял надежду. Тогда Кавелин произнес знаменательную фразу: "Но если эта женщина полюбит кого-нибудь, она будет готова следовать за ним на край света".
Потом Кавелин увидел, что избран он, и со спокойной откровенностью стал делиться с соперником своими планами. Из художественного дневника Григорьева, претенциозно озаглавленного "Листки из рукописи скитающегося софиста": "Нынче был Кав<елин>… Опять о бессмертии и об ней. Он говорит прямо, что если обеспечит свою будущность, то непременно женится на ней… "Наш взгляд на семейную жизнь одинаков, - продолжал он, - на другой день брака я буду точно таков же, каков я теперь; жена моя будет свободна вполне"… А я - я знаю, что я бы измучил ее любовью и ревностью…" В последнем можно было не сомневаться. Наверное, женщины чуяли эти ревниво-мучительные перспективы.
Все художественное творчество Григорьева тех послеуниверситетских двух лет было пропитано любовью к Антонине Корш. Познакомившись лично с М.П. Погодиным, он стал предлагать издателю журнала "Москвитянин" свои произведения. Несколько стихотворений Погодин напечатал. Самая первая известная нам публикация (июль 1843 года) - два стихотворения "Доброй ночи". Кстати, это и самые ранние стихотворения из "коршевского" цикла, самые светлые и гармоничные. В первом поэт желает любимой спокойного сна; правда, из "подводной тюрьмы" ночью вылетают девять "лихоманок-лихорадок", жаждущих "в губы целовать" (сказочные образы взяты из известной книги М.Д. Чулкова "Абевега русских суеверий"; у Фета есть аналогичное стихотворение "Лихорадка"), но на небе находится сторож, "ангельские очи" которого отгонят злодеек:
Спи же тихо - доброй ночи!..
Под лучи светил
Над тобой сияют очи
Светлых Божьих сил.
Второе стихотворение (оно без заглавия; первая строка – "Доброй ночи!.. Пора!.."), навеянное аналогичным сонетом А. Мицкевича, - вариант на ту же тему, только прощание происходит не вечером, а на рассвете, поэтому "ночи тайные гости" уже "отлетают, спеша до утра" "вернуться домой". В переработанном виде это стихотворение войдет в знаменитый григорьевский цикл "Борьба" (1857), о котором еще много будем говорить.
Окрыленный успехом и похвалами, Григорьев забросал Погодина своими грандиозными планами: "…вчера, приехавши от Вас, под влиянием еще разговора с Вами я был долго счастлив. Много веры в назначение поселяете Вы в меня, да воздаст Вам за это Бог. Долго я не мог спать от мысли о будущих четырех архинеистовейших статьях моих для первой книги "Москвитянина" на 1844 год, а именно: 1) рецензии о книге Крылова, 2) рецензии стихотворений моего Фета, 3) статьи о настоящем состоянии философии на Западе и 4) о немецком театре в Москве". Далее сообщается, что статья о Фете "в отрывках написана почти вся". К остальным темам автор, видимо, еще не приступал. "Книга Крылова", очевидно, означает том басен, вышедший в 1843 году в Петербурге (юрист Н.И. Крылов не в счет: у него не было никакой книги); о той самой книге басен И.А. Крылова в "Москвитянине" появилась небольшая рецензия в 1844 году (апрель), но она явно не григорьевская.
В другом письме к Погодину, относящемуся к той поре (не датировано), Григорьев говорит о посылке второго акта драмы. Это, по всей вероятности, будущая драма "Два эгоизма", которая в первоначальном варианте называлась "Современный рок". Именно там главный герой - Ставунин, который упоминается в данном письме к Погодину. Однако и этот замысел тогда не был осуществлен, драма заканчивалась уже в Петербурге.
Замысел же ее был чрезвычайно интересен, как он изложен в письме к Погодину: "Хотелось бы мне знать, пропустит ли цензура ее завязку на масонстве? Впрочем, масонство здесь чистый факт, субстрат высших нравственных убеждений, которые сами судят Ставунина, заставляя его сказать:
…В монахи
Я не гожусь - мне будет так же душно
В монастыре…
Не браните ради Бога за его личность - не на каждом ли шагу она встречается, более или менее, конечно… Это сознание о необходимости смерти, как единственной разумной развязке, тяготеет над многими, над иными как момент переходный, над другими как нечто постоянно вопиющее… и мне кажется, что это - момент высший в отношении к моменту апатии и божественной иронии гегелистов, как самосуд; автономия выше рабства, рабство - тоже самосуд, но только исподтишка, при случае: рабство носит само в себе ложь на себя - самосуд сознает ложь себе признанием неумолимого божественного правосудия… Ему не достает только слова сознания… Эти две лжи - рабство и самосуд отражаются, как мне кажется, во всей истории философии вне Христа: 1) рабство, пантеизм - в лице известных представителей, 2) самосуд - в гностиках, в Бёме, даже в Лютере. Те и другие - лгут, одни отвергая Бога, другие - отвергая мир… С такого момента глубокого аскетизма, аскетизма Сатаны, с знания без любви начинается процесс в душе моего героя. Слово любви, слово ответа - для него в одном прошедшем; без него - он мертв. "Бывалый трепет" чувствует он при встрече с этим прошедшим, но это трепет смерти, трепет мертвой лягушки от прикосновения гальванической нити… Отвратительное, но возможное явление…"
Идеологический комментарий, как всегда у Григорьева, не причесан и сбивчив, но свидетельствует об интересных раздумьях философского плана. "Известные представители" - вероятно, классические немецкие философы, особенно Гегель, а высшим философским и нравственным критерием оказывается учение Христа. В этом отношении запись Погодина в дневнике 1844 года: "Были Григорьев и Фет. В ужасной пустоте вращаются молодые люди. Отчаянное безверие" - нуждается в оговорках; идеи драмы, изложенные в письме к учителю, отнюдь не свидетельствуют о пустоте и безверии.
В душе молодого человека кипели страсти, голова была полна творческих идей, жизнь открывала ему глубины и противоречия философии, эстетики, религиозного сознания, человеческой психики, а дома господствовали прежние патриархальные порядки, и даже утренние матушкины расчесывания волос Полошеньке продолжались. Григорьеву каждый раз по-прежнему нужно было отпрашиваться на какой-либо вечерний визит и не поздно возвращаться домой. Будучи служащим университета, он уже получал жалованье, но все отдавал до копейки родителям, которым и в голову не приходило, что сынок вырос и может нуждаться в собственных деньгах. Надежды на журнальные гонорары были еще слабыми, Аполлон был вынужден для своих расходов влезать в долги. Они его затягивали все сильнее и сильнее, до безнадежности отдачи. А эта перспектива безнадежности развивала в нем не энергию борьбы и преодоления трудностей, а, наоборот, отчаяние обломовца. Опускались руки и усыхала творческая сила. Пропадай, дескать, все! И еще более отчаянно и безответственно залезал в долги. К началу 1844 года долги достигли размера годового жалованья Григорьева.
В моем семейном кругу есть понятие "принцип корзиночки". Четырехлетний внук случайно отломал у красивой плетеной корзиночки одну палочку, что создало заметную дырку. Потрясенный случившимся внук не о починке подумал, а в кусочки разломал корзинку. Вот такой принцип корзиночки постоянно сопутствовал несчастьям Григорьева. Чем хуже и безнадежнее становилось его положение, тем отчаяннее он падал, опускался, совершал невообразимые поступки. Пропадай все пропадом! Конечно, в такой среде создавались благоприятнейшие условия для развития безответственности: несчастная любовь и обилие долгов лишь усиливали игнорирование прямых обязанностей секретаря университетского Совета.
В "Листках из рукописи скитающегося софиста" Григорьев откровенно писал: "Я хорош только тогда, когда могу примировать (первенствовать. - Б.Е.), т. е. когда что-нибудь заставит меня примировать… Все это вытекает во мне из одного принципа, из гордости, которую всякая неудача только злобит, но поднять не в силах. В эти минуты я становлюсь подозрителен до невыносимости. Дайте мне счастие - и я буду благороден, добр, человечествен".
"Дайте мне счастие" - очень точно сказано. Не "я буду бороться, трудиться, достигая счастья", а "дайте"! На ту же тему формула: "…когда что-нибудь заставит меня…".
Не очень надеясь на альтруизм окружающих, Григорьев глубоко верил в божественное чудо. Бог даст! Причем верил прямо "материалистически": может быть, подкинет на улице кошелек с деньгами! С большой долей цинизма он называл Бога Великим Банкиром… В стихотворном послании к друзьям (начало 1850-х годов) он полушутя, полусерьезно заявлял:
И сам я молод был и верил в Благодать,
Но наконец устал и веровать, и ждать,
И если жду теперь от Господа спасенья,
Так разве в виде лишь огромного именья…
Единственную активность, которую при этом позволял и приветствовал ожидающий чуда, - это стремление узнать, что именно готовит ему Бог. Из "Листков…": "Хочу молиться в первый раз (за) этот год. Есть вечное Провидение - и я хочу знать его волю". Не дожидаясь, пока чудо случится, спровоцировать божественный Фатум, заранее узнать, что тебе готовится.
Но Провидение не спешило помогать несчастному, который все больше погружался в трясину безнадежности. Любовные успехи Кавелина сделали бесповоротно невозможными мечты о взаимных чувствах и соединении с Антониной Корш; долги росли, росли проценты у ростовщиков; ясно было, что в конце концов раскроется безделье Григорьева как секретаря Совета. Что делать? И у запутавшегося молодого человека (не забудем, что ему всего 21 год!) начинает созревать идея: бежать. Это тот выход, который, как увидим, и в дальнейшем будет всегда вставать перед ним, и всегда он будет его осуществлять. А куда бежать? Появился фантастический план: в Сибирь! То есть подальше от несчастной любви, от кредиторов, от раскрытия секретарского ничегонеделания. А как можно было зарабатывать в Сибири? Наверное, учительствовать в гимназии?
Однако идея прямого сибирского побега из Москвы вскоре отпала: официального перевода из Московского учебного округа в Сибирь не давали (Григорьев даже обращался к своему покровителю, попечителю графу Строганову, но тот отказал), получить губернаторское разрешение на поездку без перевода, "тайно" от университетского начальства тоже не удалось, а бежать без документов было опасно: не с каликами же перехожими брести по дорогам, да и там можно было попасть в руки полиции, а ехать через почтовые станции совершенно невозможно: в николаевское время, как в военную годину, передвижение людей по стране было строго регламентировано, нужно было получить при отъезде подорожную, официальное свидетельство о маршруте и целях поездки.
Тогда Григорьев придумал такой блестящий план: отпроситься на небольшой отпуск в Петербург, а уже оттуда через министерство добиться перевода в Сибирь (впоследствии Сибирь отпала: то ли и в Петербурге не разрешили, то ли столица заманила молодого человека; и лишь много лет спустя юная идея была частично осуществлена: в 1861 году он поехал преподавать в Оренбургский кадетский корпус). Отпуск в Петербург на 14 дней удалось получить беспрепятственно, причем Григорьев намекнул ректору А.А. Альфонскому, что хочет не возвращаться; ректор уговаривал остаться, но, как видно, без успешно.
Любопытно сочетание дат: 24 февраля 1844 года Кавелин успешно защитил магистерскую диссертацию, и это, наверное, было последней каплей, подтолкнувшей Григорьева на радикальное решение; 25 февраля он отправился с заявлением к ректору университета: "Имея надобность по домашним обстоятельствам отправиться в Санкт-Петербург…" Мы-то знаем эти домашние обстоятельства! Ректор разрешил, попечитель граф Строганов написал свою подтверждающую резолюцию 26 февраля, и в один из ближайших последующих дней Григорьев уехал. Он специально подгадал оформление документов к концу недели (26 февраля - суббота), чтобы родители как-то не узнали сразу - через Н.И. Крылова - о намерениях сына.
Главное было - до самого отъезда утаить побег от родителей, Аполлону так не хотелось открытого семейного скандала, хотя он, естественно, хорошо понимал, какой шторм разыграется после его исчезновения. Он вообще старался не распространяться о побеге. Вот описание в "Листках…" последнего визита к Коршам, где визитер явно умолчал об отъезде: "Там застал я К(а)в(ели) на и потому невольно был молчалив и скучен. "У! какой злой сегодня, - говорила мне Софья Григорьевна,– какой злой, какой старый!" И в самом деле - я и К(а)в(ели)н были такими противуположностями в эту минуту. Он – живой, умный, румяный, полный назначения и надежд, сидел прямо против Антонины Федоровны и говорил без устали. Я сидел у окна подле матери - и курил сигару, изредка вмешиваясь в разговор; моя бледная, исковерканная физиономия казалась еще бледнее. К чему-то Антонина обратилась ко мне с вопросом: "А помните, как мы гуляли в Покр(овско)м?"
-Как же-с! - отвечал я так равнодушно, что за это равнодушие готов был уважать себя.
Мы поднялись вместе.
– Au revoir, mesdames, - сказал я им. - Adieu, m-lle, обратился я к ней.
И как подумаешь, что может быть, навек".
А вот уже открытое прощание с Фетом, который несколько месяцев, до лета, пока не окончит, наконец, студенческое поприще, будет жить на антресолях григорьевского дома: "Да - есть связи на жизнь и смерть. За минуту участия женственного этой мужески-благородной, этой гордой души, за несколько редких вечеров, когда мы оба бывали настр оены одинаково, – я благодарю Провидение больше, в тысячу раз больше, чем за всю мою жизнь.
Ему хотелось скрыть от меня слезу - но я ее видел.
Мы квиты - мы равны. Я и он - мы можем смело и гордо сознаться сами в себе, что никогда родные братья не любили так друг друга. Если я спас его для жизни и искусства - он спас меня еще более, для великой веры в душу человека".
Сам Фет тоже колоритно описывал отъезд Григорьева в своих воспоминаниях: "Сборы его были несложны, ограничиваясь едва ли не бельем и платьем, бывшим на нем в данную минуту, так как остальное было на руках Татьяны Андреевны, у которой нельзя было выпросить вещей в большом количестве, не возбудив подозрения. В минуту отъезда дилижанса мы пожали друг другу руки, и Аполлон вошел в экипаж. Когда дилижанс тронулся, я почувствовал себя как бы в опустелом городе. Это чувство сиротливой пустоты я донес с собою на григорьевские антресоли. Не буду описывать взрыва негодования со стороны Александра Ивановича и жалобного плача Татьяны Андреевны после моего объявления об отъезде сына. Только успокоившись несколько, на другой день они решились послать вслед за сыном слугу Ивана-Гегеля с платьем, туалетными вещами и несколькими сотнями рублей денег. При отъезде Аполлон сказал мне, у кого можно было искать его в Петербурге. Оказалось, что Аполлон по добродушной бесшабашности роздал множество книг из университетской библиотеки, которые мне пришлось не без хлопот возвращать на старое место".
И наконец, - последние строки "Листков из рукописи скитающегося софиста": "Утро - со мной лихорадка. В пять часов меня не будет в Москве (…). Я доволен собою. Чуть не изменил себе, прощаясь с стариками; - но все кончено - передо мною мелькают лес да небо… Теперь 9 часов. Домашняя драма уже разыгрывается. Fatum опутало меня сетями - Fatum разрубило их".
Побеги Григорьева осуществлялись всегда в очень кризисные моменты его жизни, что лишний раз напоминает об удивительных компенсаторных способностях человеческого организма. Слепой развивает возможности других органов чувств, особенно слуховые и осязательных. Глухой опирается на зрение. А в нашем случае происходит "разрезание" пространственно-временного континуума и использование одной "половины" для компенсации ослабленной второй. Человек, прикованный болезнью к постели или заключенный в тюрьму, то есть лишенный свободы, заменяет эту недостачу временными развертками: прокручивает в уме "кинофильмы" о прошлой жизни, иногда занимается прогнозами о будущем своем существовании и т. д. И наоборот, временная застопоренность, духовный кризис, останавливающий развитие жизненное движение человека, может его привести к попыткам перемещаться в пространстве, чтобы сдвинуться с мертвой точки, чтобы новыми впечатлениями дать пищу замороженной душе… У Григорьева к такой временной заколоденности примешивались еще неприятные ореолы, характерные именно для данного места (рядом - любимая, выходящая замуж за другого, кредиторы требуют возврата долгов, родители лишают молодого человека бытовой свободы), поэтому побег означал еще надежду избавиться от тяжкого соседства.