Жизнеописание Михаила Булгакова - Чудакова Мариэтта Омаровна 8 стр.


Тут я облился прохладным потом и тоскливо поглядел на зеркальные сияющие шкафчики". Внизу, в аптеке, "не было только птичьего молока. В темноватых двух комнатах крепко пахло травами, и на полках стояло все что угодно. Были даже патентованные заграничные средства, и нужно ли добавлять, что я никогда не слыхал о них ничего". И наконец в кабинете герой рассказа "как зачарованный глядел на третье достижение легендарного Леопольда: шкаф был битком набит книгами. Одних руководств по хирургии на русском и немецком языках я насчитал бегло около тридцати томов..." ("Полотенце с петухом").

Размещалась больница в бывшем помещичьем доме, проданном его последним владельцем земству. Белый двухэтажный дом смотрел фасадом на озеро: оно образовалось, когда протекавшую близ больницы речку перегородили плотиной. Больницу окружал лиственничный парк (несколько уцелевших огромных лиственниц местные жители и сегодня называют "немецкими елками"). На том берегу речки, дугой огибавшей территорию больницы, находился заповедник. ("...Однажды, это было в светлом апреле, я разложил все эти английские прелести в косом золотистом луче и только что отделал до глянца правую щеку, как ворвался, топоча, как лошадь, Егорыч в рваных сапожищах и доложил, что роды происходят в кустах у Заповедника над речушкой". - "Пропавший глаз".)

С трех сторон больницу окружал лес, а с четвертой лес быстро кончался, и за лугом в версте видна была деревня Никольское. С другой стороны, за заповедником, в полутора верстах - имение Муравишники и деревня Муравишниково.

Потомок хозяев имения Александр Леонидович Расторгуев рассказал нам подробности, которые несколько меняют представление об одинокой, замкнутой жизни, которую вел на 3-м Никольском пункте молодой врач.

У владельца имения Василия Осиповича Герасимова, которого не раз посещал Булгаков, нередко гостил его родственник, известный историк Николай Иванович Кареев. Жена владельца имения, умершая несколько лет назад, хорошо помнила Булгакова. Летом в имении бывали с семьями художники Фаворский и Верейский, с которыми также мог, как выяснилось, встречаться Булгаков...

Один из сыновей владельца имения, Михаил Васильевич Герасимов, был в то время председателем Сычевской уездной земской управы (с ним, несомненно, познакомился Булгаков, получая в Сычевке назначение в Никольское), второй сын, Владимир Васильевич, врач, был хорошо знаком с Булгаковым.

"Напротив больницы, - вспоминает Татьяна Николаевна, - стоял полуразвалившийся помещичий дом. В доме жила разорившаяся помещица, еще довольно молодая вдова. Михаил слегка ухаживал за ней..."

Обнаружился и письменный источник, проливающий некоторый свет на обстановку тогдашней жизни Булгакова, - это неопубликованные воспоминания Н. И. Кареева, написанные им в июле 1923 года. Он вспоминает Муравишники как имение своего деда со стороны матери, Осипа Ивановича Герасимова: "Я помню Муравишники и при деде, и при младшем его сыне, которому досталось это имение, "дяде Васе", и при его сыновьях Коле, Мише и Володе, умерших один за другим в молодых годах уже в начале XX века. Здесь перед моими глазами, в этом "дворянском гнезде", жили и сошли со сцены три поколения..." В этом доме Булгаков бывал, видимо, до зимы 1916/17 года у В. О. Герасимова (который охарактеризован Кареевым как "человек добрый, слабохарактерный и ленивый", "выпивоха"), когда, по свидетельству Кареева, за несколько дней до Февральской революции "тамошний дом сгорел со всем содержимым по неосторожности сторожа". (Воспоминание о пожаре, очевидцем которого Булгаков, живший в полутора километрах, вполне мог быть, возможно, нашло впоследствии отражение в описании пожара большого усадебного дома в рассказе "Ханский огонь".) С обитателями же его Булгаков, конечно, общался и позже.

Татьяна Николаевна рассказывала:

"Примерно в феврале 17 года Михаилу дали отпуск. Мы поехали в Саратов. Там нас застало известие о революции: прислуга сказала: "Я вас буду называть Татьяна Николавна, а вы меня теперь зовите Агафья Ивановна". Жили мы отцовской казенной квартире. Плохо помню то время, помню только, что отец с Михаилом все время играли в шахматы... Возвращались через Москву. Видимо, был уже март - перед Никольским верхом на лошадях перебирались через озеро - оно уже оттаяло; другой возможности добраться домой не было". (И Кареев описывает, как едва ли не в тот же год, собираясь в Сычевку "на масленицу, провалились в ручей по грудь".) В марте 1917 года Булгаков съездил в Киев. Вернувшись, участвовал, видимо, в Чрезвычайных уездных земских собраниях в Сычевке. И конечно, горячо обсуждал происшедшие события и возможности будущего их развития с теми немногими собеседниками, которых предоставляла ему жизнь в Никольском. Их тоже можно в какой-то степени вычислить по воспоминаниям Кареева. "Взрослых сыновей у муравишниковского дедушки было двое - Петр и Василий. Петр - становой пристав. Старший его сын Ося, кончивший историко-филологический факультет", не только двоюродный брат, но и свояк Кареева, был, по его словам, "превосходный педагог"; после Февральской революции он вновь стал товарищем министра народного просвещения и вскоре приехал в деревню "с большим запасом наблюдений и с очень определенными предсказаниями, которыми и стал делиться со мною. Герасимов не верил в то, что соберется Учредительное собрание, настаивал на возможности гражданской войны и т. п., хотя в то же время был уверен почему-то, что крестьяне останутся спокойными"; "за первые четыре месяца после революции, которые я провел в Петербурге, Герасимов был, пожалуй, единственный человек из тех, с кем я встречался, который знал, что у нас делается не по газетам только да по слухам". Мы предполагаем, что О. П. Герасимов был одним из тех немногих людей, чьи свидетельства и умозаключения мог с жадностью слушать и обдумывать двадцатипятилетний Булгаков, оторванный в Никольском от событий, происходивших главным образом в столицах.

И вновь обратимся к свидетельствам той, что делила труды и дни молодого земского врача.

"Летом 17 года моя мама гостила у нас в Никольском с младшими братьями, Колей и Вовой. В это время, после воззвания Керенского, старшего из братьев, Евгения (он Учился в Петербурге в военном училище), направили на Фронт и в первом же бою его убили, денщик привез вещи". (Возможно, это произошло во время июньского наступления на Юго-Западном фронте.) "Папа прислал об этом письмо, мама сразу уехала, а братья оставались с нами еще около месяца..."

В то время, когда они жили в Никольском, произошло, как рассказывала нам Татьяна Николаевна, следующее: отсасывая через трубку дифтеритные пленки из горла больного ребенка, Булгаков случайно инфицировался и вынужден был ввести себе противодифтерийную сыворотку. От сыворотки начался зуд, выступила сыпь, распухло лицо. От зуда, болей он не мог спать и попросил впрыснуть себе морфий. На второй и третий день он снова попросил жену вызвать сестру, боясь нового приступа зуда и связанной с ним бессонницы. Повторение инъекций в течение нескольких дней привело к эффекту, которого он, медик, не предусмотрел из-за тяжелого физического самочувствия: возникло привыкание... Болезнь развивалась; борясь с ней, он нередко впадал в угнетенное состояние: "Я целыми днями ревела", - вспоминала Татьяна Николаевна. Она вновь забеременела (первый раз это было до свадьбы); муж сказал: "Если хочешь - рожай, тогда останешься в земстве". - "Ни за что!" - и я поехала в Москву, к дядьке... Конечно, мне было ясно, что с ребенком никуда не денешься в такое время. Но он не заставлял меня, нет. Я сама не хотела... Папа мой очень хотел внуков... Если б Михаил хотел детей - конечно, я бы родила! Но он не запрещал - но и не хотел, это было ясно как божий день... Потом он еще боялся, что ребенок будет больной..."

18 сентября 1917 года Булгаков добился перевода в Вяземскую городскую земскую больницу.

В этот день ему выдано было Сычевской уездной земской управой удостоверение, в котором перечислялись проделанные им за год операции, среди которых - одна ампутация бедра (вспомним рассказ "Полотенце с петухом" - о красавице, попавшей в мялку), поворот на ножку ("Крещение поворотом"), трахеотомия ("Стальное горло"), - операция, приведшая, как уже говорилось, к тяжелым личным последствиям для самого врача... Указано было также, что "1 раз произведено под хлороформным наркозом удаление осколков раздробленных ребер после огнестрельного ранения", - отсюда и персонаж, у которого "было видно легкое и мясо груди висело клоками" и который через полтора месяца "ушел у меня из больницы живой" ("Пропавший глаз")... В справке указано, что за год в стационаре перебывало 211 человек, а на амбулаторном приеме - 15 361 (то есть в среднем по 40 с лишним человек за день, считая все праздники).

20 сентября Смоленская губернская земская управа командировала Булгакова в распоряжение Вяземской уездной земской управы. В Вязьме поселились на Московской улице, в трех комнатах рядом с больницей. (В 1981 году краевед А. Бурмистров опубликовал письмо Булгакова: "Г.Смоленск. Губернская Земская Управа. Г-ну бухгалтеру. Покорнейше прошу мое военное жалование высылать мне теперь по адресу: "Вязьма. Городская земская больница. С почтением. Д-р Булгаков. 10 октября 1917 года".) Условия здесь были совершенно иные - на меньшее количество населения, чем было в Никольском, приходилось три врача! "Тяжкое бремя соскользнуло с моей души, - писал впоследствии автор рассказа "Морфий", вспоминая, несомненно, свои впечатления этого времени. - Я больше не нес на себе роковой ответственности за все, что бы ни случилось на свете. Я не был виноват в ущемленной грыже и не вздрагивал, когда приезжали сани и привозили женщину с поперечным положением плода, меня не касались гнойные плевриты, требовавшие операции... Я почувствовал себя впервые человеком, объем ответственности которого ограничен какими-то рамками".

Булгаков заведовал в больнице инфекционным и венерическим отделениями.

Именно в Вязьме, по воспоминаниям Татьяны Николаевны, он начал более или менее систематически писать - в Никольском это удавалось только урывками. "Я спросила его как-то: "Что ты пишешь? - Я не хочу тебе читать. Ты очень впечатлительная, скажешь, что я болен". Я знала только название -"Зеленый змий", а читать он мне не дал..." Возможно, речь шла о том рассказе "Огненный змей", который, по воспоминаниям сестры, был начат еще в Киеве, либо - о набросках будущего "Морфия".

В Вязьме же застали Булгакова октябрьские события, сведения о которых дошли не сразу. 30 октября Татьяна Николаевна писала Наде Земской: "Милая Надюша, напиши, пожалуйста, немедленно, что делается в Москве. Мы живем в полной неизвестности, вот уже четыре дня ниоткуда не получаем никаких известий. Очень беспокоимся и состояние ужасное".

Мы не знаем, какие мысли занимали в эти дни героя нашего повествования, но пройдет несколько лет, и настроение, владевшее доктором Булгаковым, всплывет и найдет отражение в его прозе, преломившись в герое "Белой гвардии" докторе Турбине: "Старший Турбин, бритый, светловолосый, постаревший и мрачный с 25 октября 1917 года..." Тогдашние знакомые Булгакова относились к происходившему по-разному. Об О. П. Герасимове, например, Кареев вспоминает, что "после октябрьского переворота он остался жить у себя в деревне и, уезжая оттуда по делам в Москву в начале декабря, убеждал свою жену и гостившую у них мою дочь, что "ничего не будет". Потом, однако, все-таки было, и О. П. уже не возвратился в свое поместье и умер в одной из московских тюремных больниц..."; сам Кареев, живя в тех местах летом 1917 и 1918 годов, "не отказывался от чтения лекций, ездя для этого в находящееся в четырех верстах от Амосова село Воскресенское, где был просторный народный дом, выстроенный по инициативе моего брата". Читал он и лекции в зайцевской школе - для крестьян. Многие ощущали, что дело идет к гражданской войне. Уцелевшие документы жизни Булгакова зимы 1917/18 года свидетельствуют о том, что он прежде всего поставил себе целью освободиться от военной службы - чтобы покинуть Вязьму и, по-видимому, вернуться в Киев. Возможно, он думал и о том, чтобы не подпасть под грядущие непредвиденные мобилизации. С этой целью он едет в начале декабря . из Вязьмы в Москву. Выскажем в связи с этой поездкой одно предположение.

По-видимому, еще в Вязьме он писал сочинение под названием "Недуг". В 1978 году Татьяна Николаевна, рассказывая нам о тяжелых проявлениях болезни, пик которой пришелся на 1918 год, сказала: "Недуг" - это, по-моему, про морфий..." (В 1973 году, до бесед с нею на эту тему, мы высказывали в печати предположение, что название "Недуг" ближе всего подводит, кажется, к рассказу "Красная корона" (1922), подзаголовок которого - "Historia morbi" (история болезни)". Таким образом, то, что мы знаем сегодня как большой рассказ "Морфий", начато было даже не по следам пережитого, а в процессе тяжело переживаемой болезни. Вряд ли верно поэтому утверждение, минующее уже давно известный исследователям факт несомненной автобиографической подоплеки рассказа: "Дело в том, что Булгакова никогда не интересовала патология сама по себе", - в этом случае как раз интересовала и была проанализирована с медицинской тщательностью. В рассказе "Морфий" доктор Поляков, страдающий морфинизмом, осенью 1917 года в Москве добровольно ложится в психиатрическую лечебницу, чтобы пройти курс лечения. Октябрьские бои он воспринимает сквозь дымку болезни: "14 ноября 1917 г. Итак, после побега из Москвы из лечебницы доктора... (фамилия тщательно зачеркнута) я вновь дома. Дождь сеет пеленой и скрывает от меня мир. И пусть скроет его от меня. Он не нужен мне, как и я никому не нужен в мире. Стрельбу и переворот я пережил еще в лечебнице. Но мысль бросить это лечение воровски созрела меня еще до боя на улицах Москвы. Спасибо морфию за то, что он сделал меня храбрым. Никакая стрельба мне не страшна. Да и что вообще может испугать человека, который думает только об одном - о чудных божественных кристаллах".

Мы предполагаем, во-первых, что Булгаков мог поехать в Москву тайно от родных - ранее даты, сообщенной им впоследствии, - с тем чтобы попытаться провести какое-то время в клинике у коллеги-врача или, во всяком случае, проконсультироваться. Сложилось так, что события, переворачивающие российскую жизнь, совпали с тяжелейшей личной коллизией. Его состояние тех дней было, по-видимому, близко к состоянию доктора Полякова. Во-вторых, разделяя вполне обоснованное предположение Л. Яновской о том, что "Морфий", напечатанный в 1927 году, - это поздняя редакция того романа, который писал Булгаков через несколько лет после Вязьмы "по канве", как он сам обозначил, "Недуга", мы думаем, однако, что в тетради доктора Полякова вырезано в 1927 году "два десятка страниц" ("Морфий") не потому, что "автору "Бега" не могли не казаться наивными его ранние страницы о гражданской войне". Это был, несомненно, жгучий документ тогдашнего самоощущения потрясенного роковыми событиями и личной катастрофой доктора Булгакова. Он не мог существовать на страницах печати 1927 года: в 1921 году автор писал его свободно, имея в виду, как будет ясно из дальнейшего, и возможную публикацию за границей.

После Москвы он побывал в Саратове - как написала позже Н. Земская в комментариях к письмам брата, "он проехал дальше на восток, в родной город его жены, чтобы повидаться с ее семьей и выполнить ее поручения к отцу и матери. Поездка была крайне трудна - транспорт был разрушен, с фронта хлынули толпы солдат, поезда осаждались толпами солдат и пассажиров".

31 декабря 1917 года Булгаков писал сестре Наде (в это время она была в Царском Селе), что в Москву "с чем приехал, с тем и уехал" (т. е. освободиться от военной службы не удалось) и "вновь тяну лямку в Вязьме". Он писал: "Недавно в поездке в Москву и в Саратов мне пришлось видеть воочию то, что больше я не хотел бы видеть. Я видел, как толпы бьют стекла в поездах, видел, как бьют людей. Видел разрушенные и обгоревшие дома в Москве. Видел голодные хвосты у лавок, затравленных и жалких офицеров... <...>

Я живу в полном одиночестве. Зато у меня есть широкое поле для размышлений. И я размышляю. Единственным моим утешением является работа и чтение по вечерам. Я с умилением читаю старых авторов (что попадется, т. к. книг здесь мало) и упиваюсь картинами старого времени. Ах, отчего я опоздал родиться! Отчего я не родился сто лет назад. Но, конечно, это исправить невозможно! Мучительно тянет меня вон отсюда в Москву или Киев, туда, где хоть и замирая, но все же еще идет жизнь. В особенности мне хотелось бы быть в Киеве! Через два часа придет новый год. Что принесет мне он?"

Его волновали судьбы младших братьев в обстановке, становившейся все более сложной: он, несомненно, уже знал, что в конце октября 1917 года Николай поступил в юнкерское училище.

19 февраля 1918 года (по новому стилю) сестра Варя пишет Наде из Москвы: "У нас Миша. Его комиссия по болезни освободила от военной службы". 22 февраля Вяземская уездная земская управа выдает ему удостоверение в том, что Булгаков, врач резерва, командированный 20 сентября 1917 г. Смоленской городской управой, в Вяземской больнице "выполнял свои обязанности безупречно".

Отъезд был, пожалуй, своевременным. Летом 1918 года в Зайцеве, как вспоминает Кареев, был получен приказ из уездного города об аресте "всех б. помещиков, их управляющих или доверенных лиц, а также и прочих паразитов". Под "прочих" вполне можно было подпасть по недомыслию местных властей, а то и по чьему-то злому умыслу. Такой трагической оказалась судьба уже упоминавшегося знакомца Булгакова М. В. Герасимова. Кончивший курс в Дерптском ветеринарном институте, он, по воспоминаниям Кареева, "скоро забросил свою профессию и занял и потом долго занимал должность председателя уездной земской управы в Сычевке, где потом его выбрали в городские головы". Он погиб в 1918 году "во время, как ее звали на месте, еремеевской ночи (по личной, думают, мести)".

Итак, два трудных года кончились. Но возвращался Булгаков из российской глубинки, которой была в те годы Смоленская губерния, совсем в другой мир, нежели был тот, который он оставил два года назад.

Назад Дальше