Дневник - Мария Башкирцева 10 стр.


Что же! Тем хуже! Если он думает, что я люблю его, если он верит в такую невозможно-громадную вещь – он просто глуп.

В два часа мы уже в Риме! Я бросаюсь к извозчику, тетя следует за мной и… и… я в Риме! Боже! Какая радость!

Наши вещи придут только завтра. Чтобы идти смотреть на бега, мы вынуждены довольствоваться нашими дорожными платьями. Впрочем, это было очень мило – мой серый костюм и фетровая шляпа. Я веду тетю на Корсо (что за прелестная вещь опять увидеть Корсо после Ниццы). Я оглушила ее всякими глупостями и объяснениями: мне все казалось, что она ничего не видит.

А вот и Caccia-Club; мой проход вызывает волнение; монах остается с разинутым ртом, потом снимает шляпу и улыбается до ушей.

Мы идем на виллу Боргезе, где в настоящее время областной конкурс земледелия. Все очень удивлены, видя меня, появляющейся уже в третий раз. Я очень известна в Риме.

Я делаю знак Пьетро подойти, он так и сияет и смотрит на меня глазами, говорящими, что он принимает все это всерьез.

Он заставил нас очень много смеяться, описывая свое пребывание в монастыре. Он согласился, говорит он, отправиться туда всего на четыре дня, а как только он попал туда, его продержали целых семнадцать дней.

– Зачем же вы лгали, говоря, что были в Террачине?

– Да мне было стыдно сказать правду!

– А друзья в клубе знают это?

– Да. Сначала я говорил, что был в Террачине, потом со мной заговорили о монастыре, и я кончил тем, что все рассказал, и сам смеялся, и все смеялись. Торлониа был в бешенстве.

– Почему?

– Да потому что я не сказал ему всего сначала. Потому что я не имел к нему достаточно доверия.

Затем он рассказал, как – чтобы понравиться отцу – он сделал вид, будто бы нечаянно уронил из кармана четки: чтобы тот вообразил, что он всегда носит их с собой. Я осыпала его насмешками и дерзостями, на которые он отвечал прекрасно, надо ему отдать справедливость.

Суббота, 13 мая. Я не скрываю ни чувств, ни мыслей своих, и у меня не хватает даже силы вынести свои огорчения с достоинством: я плакала. И в то время, как я пишу, я слышу шорох слез, падающих на бумагу, крупных слез, свободно бегущих без всякой гримасы на лице. Я легла было на спину, чтобы вогнать их назад, но это не удалось.

Вместо того, чтобы сказать, что заставило меня плакать, я рассказываю, как я плачу! Да и как сказать – почему? Я ни в чем не отдаю себе отчета. Как, говорила я себе, лежа с закинутой головой на диван,- как же это так? Так он забыл? Конечно, потому что он повел самую равнодушную беседу, перемешанную какими-то словами, произнесенными так тихо, что я даже не слыхала их; да наконец еще и повторил, что он любит меня только вблизи, что я – ледяная, что он уедет в Америку, что, видя меня вблизи, он меня любит, а как только я вдали – забывает.

Я очень сухо попросила его больше не говорить об этом.

Ах, я не могу писать, и вы сами видите, что я должна чувствовать и как я оскорблена!

Я не могу писать. И однако что-то мне приказывает. Пока я не расскажу всего, что-то внутри мучит меня.

Я болтала и преспокойно сидела за чаем до половины одиннадцатого. Тогда пришел Пьетро. С. скоро ушел, и мы остались втроем. Разговор зашел о моем дневнике, т. е. о разбираемых в нем вопросах, и А. попросил меня прочесть ему оттуда что-нибудь относительно Бога и души. Тогда я пошла в переднюю и, ставши на колени перед знаменитой белой шкатулкой, стала искать, а Пьетро держал свечу… Но, отыскивая, я натыкалась на разные интрижные места и зачитывала их, и это продолжалось около получаса.

Потом, возвратившись в гостиную, он стал рассказывать различные анекдоты из своей жизни, начиная с восемнадцатилетнего возраста.

Я слушала все, что он рассказывал, с некоторым страхом и некоторой долей ревности.

Эта полная его зависимость леденит меня: запрети они ему любить меня, он послушается – я уверена.

Его семья, эти священники, монахи пугают меня. Хотя он и говорил мне об их доброте, но меня охватывает ужас – при мысли об этих безобразиях и этой тирании. Да! Они внушают мне страх, и оба его брата – также, но дело не в этом, я всегда свободна согласиться или отказать.

Я благодарю Бога за то, что он развязал мне перо; вчера – это была пытка, я ни в чем не могла отдать себе отчета.

Все, что я слышала сегодня, все заключения, которые я отсюда вывела, и все предыдущее – как-то слишком тяжело для моей головы. И потом, это просто сожаление о том, что он ушел; до завтра – так долго! Я почувствовала желание плакать – от неизвестности, а может быть, и от любви.

Среда, 17 мая. У меня накопилось много чего сказать, еще со вчерашнего дня, но все стушевывается перед сегодняшним вечером.

Он опять заговорил со мной о своей любви; я уверяла его, что это бесполезно, потому что мои родители все равно бы никогда не согласились.

– Они в своем роде правы,- говорил он мечтательно,- я не способен никому дать счастья. Я сказал это матери, я говорил с ней о вас, я сказал: "Она такая религиозная и добрая, а я ни во что не верю, я совершенно негодный человек". Подумайте сами: я пробыл семнадцать дней в монастыре, я молился, размышлял, и – не верю в Бога, и религия для меня не существует; я ни во что не верю.

Я посмотрела на него испуганными, широко раскрытыми глазами.

– Нужно верить,- говорю я, взяв его руку,- надо исправиться, надо быть добрым.

– Это невозможно, никто не может меня любить таким, каков я есть, не правда ли?

– Гм… гм…

– Я очень несчастлив. Вы никогда не составите себе понятия о моем положении. Кажется, что я добр со своими, но это только кажется, я их всех ненавижу – отца, братьев, даже мать; я очень несчастлив. А спросят меня, почему? Я не знаю!.. О, эти священники!- воскликнул он, сжимая кулаки и зубы и поднимая к небу лицо, искаженное ненавистью.- Эти попы! О, если бы вы только знали, что это! Он едва пришел в себя.

– И однако я люблю вас и вас одну. Когда я с вами, я счастлив.

– А доказательство?

– Приказывайте.

– Приезжайте в Ниццу.

– Вы выводите меня из себя, говоря это. Вы знаете, что я не могу.

– Почему?

– Потому что мой отец не хочет мне давать денег, потому что мой отец не хочет, чтоб я ехал в Ниццу.

– Я понимаю, но если вы ему скажете, зачем вы туда едете?

– Он не захочет. Я говорил матери, она мне не верит. Они все так привыкли к моему дурному поведению, что больше не верят мне.

– Надо исправиться, надо приехать в Ниццу.

– Да ведь вы говорите, что мне будет отказано.

– Я не сказала, что будет отказано мною.

– Это было бы слишком,- сказал он, близко глядя на меня,- это было бы… как сон.

– Но хороший сон, не правда ли?

– О, да!

– Так вы спросите у вашего отца?

– Конечно, да, но он не хочет, чтобы я женился. Нет, для этого надо заставить говорить духовника.

– Ну что ж, заставьте его говорить.

– Боже мой! И это вы говорите?

– Да, вы понимаете, что я не держусь особенно за вас, но я просто хочу дать удовлетворение своей оскорбленной гордости.

– Я несчастный, проклятый человек в этом мире! Бесполезно, да и невозможно передать все эти сотни фраз. Скажу только, что он повторял сто раз, что любит меня – таким нежным голосом и с такими умоляющими глазами, что я сама приблизилась к нему, и мы говорили как добрые друзья о множестве различных вещей. Я уверяла его, что существует Бог на небе и счастье на земле. Я хотела, чтобы он поверил в Бога, чтобы он увидел его моими глазами и молился ему моим голосом…

– Ну, так и кончено,- говорю я, отодвигаясь,- прощайте!

– Я вас люблю.

– Я вам верю,- говорю я, сжимая обе его руки,- и мне вас жаль!

– Вы никогда не полюбите меня?

– Когда вы будете свободны.

– Когда я умру.

– Я не могу теперь, потому что я вас жалею и презираю. Вам скажут, чтобы вы не любили меня, и вы послушаетесь.

– Может быть!

– Это ужасно!

– Я вас люблю,- говорил он в сотый раз. Он заплакал и вышел. Я приблизилась к столу, где сидела тетя, и сказала ей по-русски, что монах наговорил мне комплиментов, о которых я расскажу завтра. Он еще раз возвратился, и я простилась с ним.

– Нет, нет, не прощайтесь.

– Да, да, да. Прощайте. Я любила вас до этого разговора. [Приписка 1881. Я никогда не любила его; все это было только действие романтически-настроенного воображения, ищущего романа.]

– Но…- начал он.

– Прощайте.

– Так вы больше не поедете верхом в Тиволи завтра?

– Нет.

– И вы отказываетесь не из-за усталости?

– Нет! Усталость только предлог, я больше не хочу вас видеть.

– Но нет! Это невозможно,- говорил А., держа мои руки.

– До свиданья!

– Вы сказали мне, чтобы я переговорил с отцом и приехал в Ниццу? – говорит А. на лестнице перед уходом.

– Да.

– Я это сделаю, клянусь вам. И он ушел.

Три дня тому назад у меня явилась новая идея – что я скоро умру: я кашляю… Третьего дня я сидела в зале, было уже два часа утра; тетя торопила меня идти спать, а я не двигалась, говоря, что это доказательство тому, что я скоро умру.

– Что ж,- говорит тетя,- при таких условиях я не сомневаюсь, что ты умрешь.

– И тем лучше для вас: будет меньше расходов, не надо будет столько платить Лаферрьер!

И в сильном припадке кашля я откинулась на диван, к великому испугу тети, которая выбежала из комнаты, делая вид, что сердится.

Пятница, 19 мая. Тетя пошла в Ватикан, а я, не имея возможности быть с Пьетро, предпочитаю побыть одна. Он придет к пяти часам; я бы так хотела, чтобы тетя к тому времени еще не возвратилась. Я хотела бы остаться с ним наедине, но так, чтобы это казалось невольным, потому что я не могу больше показывать ему, что я ищу встречи с ним.

Я только что пела и чувствую боль в груди. И вот вы уже видите, что я позирую как бы в роли мученицы! Как это глупо!

Я причесана, как Венера Капитолийская, одета в белое, как Беатриче, с четками и перламутровым крестом на шее.

Что ни говори, а есть в человеке известная потребность в идолопоклонстве, в материальных, физических ощущениях! Бога в простоте Его величия недостаточно. Нужны образа, чтобы глядеть на них, и кресты, чтобы к ним прикладываться.

Вчера вечером я сосчитала буски своих четок: их шестьдесят, и я шестьдесят раз положила земной поклон, каждый раз прикасаясь лбом к самому полу. У меня наконец захватило дыхание от этого, и мне казалось, что такой поступок приятен Богу. Это, конечно, вздор, однако я имела искреннее желание угодить Ему.

Придает ли Бог цену этому желанию?

Ах да, у меня есть Новый Завет… Не находя святой книги, я читаю Дюма. Это далеко не одно и то же!

Тетя возвратилась в четыре часа, а через двадцать пять минут я очень ловко возбудила в ней желание посмотреть церковь Santa Maria Maggiore. Теперь уже половина пятого. Я глупо сделала: нужен было услать ее в пять часов; а то боюсь, как бы она все-таки не пришла слишком рано.

Когда доложили о приходе графа А., я была еще одна, потому что тете пришла мысль осмотреть Пантеон, кроме Santa Maria Maggiore. Сердце мое стучало так сильно, что я боялась, как бы этого не было слышно, как говорят в романах.

Он сел возле меня и хотел взять мою руку, которую я тотчас же высвободила.

Тогда он сказал, что любит меня. Я отвечала вежливой улыбкой.

– Тетя сейчас возвратится,- сказала я,- будьте терпеливы.

– Мне столько надо вам сказать!

– Правда?

– Но ваша тетя сейчас возвратится!

– Ну, так поторопитесь.

– Это серьезные вещи.

– Посмотрим.

– Во-первых, вы дурно сделали, что писали обо мне все эти вещи.

– Нечего говорить об этом. Я вас предупреждаю, я очень нервна, так что вы лучше сделаете, если будете говорить попроще или уж лучше совсем не говорите.

– Послушайте, я говорил с матерью, а мать сказала отцу.

– Ну, и что же?

– Я хорошо сделал, не правда ли?

– Это меня не касается, то, что вы сделали, вы сделали для себя.

– Вы меня не любите?

– Нет.

– А я люблю вас, как безумный.

– Тем хуже для вас,- говорю я, улыбаясь и оставляя в его руках свои руки.

– Нет, послушайте, будем говорить серьезно; вы никогда не хотите быть серьезной… Я вас люблю! Я говорил с матерью. Будьте моей женой,- говорил он.

– Наконец-то!- воскликнула я внутренне, но ничего не ответила ему.

– Ну, что же? – спросил он.

– Хорошо,- ответила я, улыбаясь.

– Знаете,- сказал он, ободрившись,- надо будет кого-нибудь посвятить во все это.

– Как?

– Да; я сам не могу устроить все это, нужно, чтобы кто-нибудь взял это на себя; какой-нибудь почтенный, серьезный человек – который поговорил бы с отцом, словом, устроил все это. Кто бы, например?

– Висконти,- говорю я, смеясь.

– Да,- отвечает он совершенно серьезно.- Я и сам думал о Висконти, это именно тот человек, который нужно. Он так стар, что только и пригоден для роли Меркурия… Только,- сказал он,- я не богат, вовсе не богат. О, я согласился бы стать горбатым, чтобы только обладать миллионами.

– Вы этим ничего не выиграли бы в моих глазах.

– О! О! О!

– Мне кажется, что это, наконец, обидно,- говорю я, поднимаясь с места.

– Да нет, я не говорю о вас, вы – вы исключение.

– Ну, так и не говорите мне о деньгах.

– Боже мой! Какая вы, право… никогда нельзя понять, чего вы хотите… Согласитесь, согласитесь быть моей женой!

Он хотел поцеловать мою руку, но я подставила ему крест моих четок, который он поцеловал; потом поднял голову.

– Как вы религиозны,- сказал он, глядя на меня.

– А вы, вы ни во что не верите?

– Я, я вас люблю. Любите вы меня?

– Я не говорю таких вещей.

– Ну, ради Бога, дайте это как-нибудь понять мне, по крайней мере.

После минутного колебания я протянула ему руку.

– Вы согласны?

– Отчасти,- говорю я, вставая.- Вы знаете, ведь у меня еще есть дедушка и отец, которые будут иметь очень много против католического брака.

– Ах! Еще это!

– Да, еще это!

Он взял меня за руку и посадил рядом с собой, против зеркала. Мы были очень хороши таким образом.

– Мы поручим это Висконти,- сказал А.

– Да.

– Это именно тот человек, который нужен. Но так как мы еще очень молоды для брака, думаете ли вы, что мы будем счастливы?

– Прежде всего еще нужно мое согласие.

– Разумеется. Но, предположим, если вы согласитесь, будем ли мы счастливы?

– Если я соглашусь, могу поклясться своей головой, что не будет никого в мире счастливее вас.

– Ну, так мы женимся. Будьте моей женой.

Я улыбнулась.

– О!- воскликнул он, прыгая по комнате,- как я буду счастлив, как это будет смешно, когда у нас будут дети!

– Вы с ума сошли!

– Да, от любви!

В эту минуту послышались голоса на лестнице: я спокойно села и стала ждать тетю, которая очень скоро вошла.

У меня точно большая тяжесть отлегла от сердца, я развеселилась, а А. был просто вне себя.

Я была спокойна, счастлива, но мне хотелось очень много высказать и выслушать.

За исключением нашего помещения, весь нижний этаж отеля пустой. Вечером мы берем свечу и обходим все громадные покои, еще дышащие прежним величием итальянских дворцов; но тетя была с нами. Я не знала, как быть.

Мы останавливаемся более чем на полчаса в большой желтой зале, и Пьетро изображает кардинала, своего отца и своих братьев.

Тетя забавляется тем, что пишет А. разные глупости по-русски.

– Спишите это,- говорю я, взяв книгу и написав несколько слов на первой странице.

– Что?

– Читайте.

Я написала ему в восьми словах следующее:

"Уходите в двенадцать часов, поговорю с вами внизу".

– Поняли? – спрашиваю я, стирая.

– Да.

С этой минуты я почувствовала облегчение и была как-то странно возбуждена. А. каждую минуту оборачивался на часы; так что я боялась, как бы не поняли, наконец, причину этого. Как будто можно было отгадать! Только нечистая совесть способна мучить себя этими страхами. В двенадцать часов он встал и простился, крепко сжимая мне руку.

– Прощайте,- сказала я ему. Глаза наши встретились, и я не сумею описать, как между нами пробежала искра.

– Итак, тетя, завтра утром мы уезжаем, идите к себе, я вас там запру, а то вы будете мне здесь мешать писать: я скоро лягу.

– Ты обещаешь?

– Конечно.

Я заперла тетю, и, бросив взгляд в зеркало, спустилась по лестнице, куда Пьетро уже раньше проскользнул, как тень.

– Когда любишь, столько говорится друг другу даже молча! По крайней мере, я вас люблю!- прошептал он.

Я забавлялась, разыгрывая сцену из романа и невольно думая о Дюма.

– Я завтра уеду. И нам надо серьезно переговорить, я чуть было не забыла!..

– Да, просто ничего в голову не идет…

– Пойдемте,- говорю я, притворяя дверь так, чтобы сквозь щель падал слабый луч света.

И я села на последней ступени маленькой лесенки, в глубине коридора. Он стал на колени.

Каждую минуту мне казалось, что кто-то идет, я неподвижно застывала, содрогаясь от каждой капли дождя, ударявшей в стекла.

– Да это ничего,- говорил мой нетерпеливый обожатель.

– Вам хорошо говорить! Если кто-нибудь придет, вы будете польщены, а я пропаду!

Закинув голову, я смотрела на него сквозь ресницы.

– Я слишком люблю вас, вы можете быть вполне спокойны.

Я протянула ему руку, услышав эти благородные слова.

– Разве я не был всегда приличен и почтителен?

– О, нет, не всегда. Раз вы даже хотели меня обнять.

– Не говорите об этом, прошу вас. Ведь я так просил вас простить меня. Будьте добрая, простите меня.

– Я простила вас,- сказала я потихоньку. Мне было так хорошо! Так ли это бывает, думала я, когда любят? Серьезно ли это? Мне все казалось, что он сейчас рассмеется,- так он был сосредоточен и нежен.

Я опустила глаза перед этим необычайным блеском его глаз.

– Ну, видите, мы опять не говорили о делах, будем серьезны и поговорим.

– Да, поговорим.

– Во-первых, как быть, если вы уезжаете завтра? Не уезжайте, прошу вас, не уезжайте!

– Это невозможно. Тетя…

– Она такая добрая! Останьтесь.

– Она добрая, но она не согласится… И поэтому – прощайте… может быть, навсегда!

– Нет, нет же, ведь вы согласились быть моей женой.

– Когда?

– В конце этого месяца я буду в Ницце. Если вы согласитесь на то, чтобы я удрал, взяв в долг, я поеду завтра же.

– Нет, я этого не хочу; в таком случае я вас больше не увижу.

– Но вы не можете помешать мне ехать безумствовать в Ниццу.

– Нет, нет, нет, я вам это запрещаю!

– Ну, так надо ждать, чтобы мой отец дал мне денег.

– Послушайте, я надеюсь, что он будет рассудителен.

– Да он ничего не имеет против, мать говорила' с ним, но если он не даст мне денег? Вы знаете, как я зависим, как я несчастлив!

Назад Дальше