Дневник - Мария Башкирцева 34 стр.


2 часа пополудни. Утешаюсь мыслью, что мои огорчения по своим размерам равняются огорчениям всех других художников: ведь мне же не приходится выносить бедность и тиранию родителей, а на это всегда жалуются художники. Выйти из моего положения я могу не талантом, а созданием чего-нибудь гениального; но такие создания и у гениев являются не через три года учения, особенно теперь, когда столько талантов. У меня хорошие намерения, и вдруг я делаю такие глупости, как во сне… Я презираю себя и ненавижу, как презираю и ненавижу всех других, в том числе и моих… Вот так семейка!.. Подумайте, тетя употребляет сотни маленьких хитростей, что бы усадить меня в вагоне с той стороны, где окно не открывается, я согласилась, не желая бороться, но с условием, что другое окно будет открыто, но только я задремала, как она уже закрыла его. Я проснулась и сказала, что выбью стекла каблуками, но в это время мы уже приехали. А здесь за завтраками страдальческие взгляды, драматически сдвинутыя брови – все из-за того, что я не ем. Очевидно, эти люди меня любят, но мне кажется, однако, что следовало бы лучше понимать, если любишь.

Искреннее негодование делает человека красноречивым. Мужчина, негодующий или воображающий, что он негодует на толпу, выходит на трибуну и составляет себе известность. Женщина не имеет в своем распоряжении никакой трибуны, кроме того, ее осаждают отец, свекор, мать, свекровь, все тому подобные, которые изводят ее целый день, она негодует, она красноречива перед своим ночным столиком, в результате – нуль.

И потом… мама всегда говорит о Боге: если Бог захочет, с Божьей помощью. Бога призывают так часто только для того, чтобы избавиться от разных мелких обязанностей.

Это не вера, даже не набожность: это какая-то мания, слабость, подлость ленивых, неспособных, беспечных! Что может быть грубее, как прикрывать все свои слабости именем Бога? Это грубо; это даже более – это преступно, если действительно веришь в Бога. "Если чему-либо суждено быть, то это будет", – говорит она, чтобы избежать труда двинутся с места и упреков совести.

Если бы все было предрешено, Бог был бы чем-то вроде конституционного президента, а наши желания, пороки, добродетели были бы синекурами.

Вторник, 7 сентября. Дождь… передо мною проходят все самые неприятные случаи моей жизни, и есть вещи, уже давно прошедшие, которые тем не менее заставляют меня подпрыгивать и сжимать руки, как от испытываемой в данный момент физической боли.

Для того, чтобы мне стало лучше, надо. было бы переменить все, что меня окружает… Мои домашние мне неприятны, я заранее знаю, что скажет мама или тетя, что они сделают при тех или других обстоятельствах, как они будут держать себя в гостиной, на прогулке, на водах, и все это меня ужасно раздражает… точно режут стекло.

Надо бы изменить всех окружающих и потом, успокоившись, я бы стала их любить, как должно. Между тем они допускают, чтобы я погибала от скуки, а если я откажусь от какого-нибудь кушанья, сейчас испуганные лица… или пускаются на тысячи уловок, чтобы не подавать к обеду мороженого, так как это может повредить мне. Или, подкрадываясь как воры, запирают открытые мною окна. Тысячи пустяков, которые раздражают; но из-за всего этого мне страшно надоела жизнь дома. Меня беспокоит то, что я ржавею в этом одиночестве; все эти мрачные минуты затемняют способности и заставляют уходить в себя. Я боюсь, чтобы эти темные тучи не оставили навсегда след в моем характере, не сделали бы меня неприятной, кислой, сумрачной; я не имею никакого желания быть такой, но я постоянно сержусь и молчу.

Говорят, что я прекрасно держу себя; это говорили Аделине старые бонапартисты… Нет, знаете, надо мною всегда будет тягость какая-то неловкость.

Я всегда боюсь быть осмеянной, униженной, пятой спицей в колеснице… и это должно оставлять след, что бы там ни говорили… Нет, право, моя семья сама не знает, что сделала со мной. Моя грусть пугает меня только потому, что я боюсь навсегда потерять блестящие качества, необходимые для женщины…

К чему жить? Что я здесь делаю? Что у меня есть? Ни славы, ни счастья, ни даже мира!..

Пятница, 10 сентября. Сильное потрясение для тети. Доктор Фовель, выслушивавший меня неделю тому назад и ничего не нашедший, выслушивал меня сегодня и нашел, что бронхи затронуты; он принял серьезный, деланный вид, немного сконфуженный тем, что не предугадал серьезности болезни; затем сделал предписания, как чахоточным: рыбий жир, смазывание йодом, теплое молоко, фланель и т. д., и т. д., и, наконец, советовал повидать докторов Се или Потена, или еще лучше собрать их у него для консультации. Вы представляете себе лицо тети. Меня это забавляет. Я давно уже подозревала что-нибудь в этом роде, так как кашляла всю зиму, да и теперь кашляю и задыхаюсь. Да, наконец, удивительно было бы, если бы у меня ничего не было; я была бы довольна, если бы это было серьезно и повело бы к концу. Тетя в ужасе, я торжествую. Смерть меня не страшит; я не осмелилась бы убить себя, но я хотела бы покончить со всем этим… Знаете ли… я не надену фланель и не стану пачкать себя йодом. Я не стремлюсь выздороветь. И без того будет достаточно и жизни, и здоровья для того, что мне нужно сделать.

Пятница, 17 сентября. Вчера я вернулась от доктора, к которому ездила из-за ушей. И он признался мне, что не ожидал, что это так серьезно, что я никогда уже не буду слышать так хорошо, как прежде. Я была поражена, как громом. Это ужасно. Я не вполне глуха, но я слышу, как иногда видят – точно через вуаль. Так, я не слышу тиканья моего будильника, и, быть может, никогда больше не услышу его иначе, как приложив к самому уху. Это действительно несчастье. Иногда в разговоре многое ускользает от меня… Впрочем, возблагодарим небо за то, что пока еще не ослепли и не онемели.

Я пишу совсем согнувшись, если же выпрямляюсь, то чувствую жестокую боль; это у меня всегда бывает от слез. Я много плакала с сегодняшнего утра.

Вторник, 28 сентября. Хороший денек, начатый еще ночью. Мне снился "он". Я мечтала "о нем". Он был некрасивый и больной, но это ничего. Я понимаю теперь, что любят не за красоту. Мы болтали как друзья, как когда-то прежде; как будем болтать еще, если снова найдем друг друга! Я просила только об одном, чтобы наша дружба осталась в таких границах, чтобы она могла продолжаться…

Это же было моею мечтою и наяву. Никогда еще не была я так счастлива, как сегодня ночью.

Среда, 29 сентября. Со вчерашнего дня я такая беленькая, свежая и красивая, что сама удивляюсь. Глаза оживленные и блестящие; даже контур лица кажется красивее и тоньше. Жаль только, что все это в такое время, когда я никого не вижу. Глупо говорить об этом, но я с полчаса с удовольствием провела перед зеркалом, глядя на себя; этого со мной не случалось уже давно.

Воскресенье, 3 октября. Я в отчаянии. Нет, ничего не поделаешь. Вот уже четыре года я лечусь у самых знаменитых докторов от воспаления гортани, и мне все хуже и хуже.

Четыре дня уши были в порядке, я слышала хорошо, а теперь все начинается сызнова.

И вот увидите, что я буду пророком:

Я умру, но не сейчас. Сейчас – это положило бы конец всему, и это было бы слишком хорошо.

Я буду влачить свое существование с постоянными насморками, кашлями, лихорадками и всем прочим…

10 октября. Была в Лувре. Если видишь и чувствуешь искусство так, как я, значит, обладаешь незаурядной душой. Ощущать красоту и понимать, почему это прекрасно – огромное счастье.

Вторник, 19 октября. Увы! Все это кончится через несколько лет медленной и томительной смертью.

Я отчасти предчувствовала, что это так кончится. Нельзя жить с такой головой, как у меня, я похожа на слишком умных детей.

Для моего счастья надо было слишком много, а обстоятельства сложились так, что я лишена всего, кроме физического благосостояния.

Когда года два – три, даже шесть месяцев тому назад я пошла к новому доктору, чтобы вернуть свой голос, он спрашивал меня, не замечала ли я тех или тех симптомов, и так как я отвечала "нет", он сказал приблизительно следующее:

– Ничего нет ни в бронхах, ни в легких, это просто воспаление гортани.

Теперь я начинаю чувствовать все то, что доктор предвидел. Значит, бронхи и легкие поражены. О, это еще ничего, или почти что ничего. Фовель прописал йод и мушку; конечно, я стала испускать крики ужаса, я предпочитаю сломать руку, чем допустить горчичник. Три года тому назад в Германии один доктор на водах нашел у меня что-то в правом легком. Я очень смеялась. Потом еще в Ницце, пять лет тому назад, я чувствовала как будто боль в этом месте, я была убеждена, что это растет горб, потому что у меня были две горбатые тетки, сестры отца, и вот еще несколько месяцев тому назад на вопрос, не чувствую ли я там какой-нибудь боли, я отвечала: "нет". Теперь же, если я кашляю или только глубоко вздыхаю, я чувствую это место направо в спине. Все это заставляете меня думать, что, может быть, действительно там есть что-нибудь… Я чувствую какое-то самоудовлетворение в том, что не показываю и вида, что я больна, но все это мне совсем не нравится. Это гадкая смерть, очень медленная, четыре, пять, даже, быть может, десять лет. И при этом делаются такими худыми, уродливыми.

Я не особенно похудела, у меня только вид утомленный, я сильно кашляю и дышать трудно.

Случалось ли вам начать говорить или писать, что вы больше не верите чему-нибудь, чему прежде верили… и пока вы говорите: "И сказать только, что я была в этом убеждена"! – сразу вернуться к прежним мыслям, опять поверить или, по крайней мере, сильно усомниться? В одну из таких минут я сделала эскиз картины. В ожидании художника модель – маленькая белокурая женщина -сидит верхом на стуле и курит папироску, глядя на скелет, в зубы которого он воткнул трубку. Платье разбросано по полу налево, направо ботинки, открытый портсигар и маленький букетик фиалок. Одна нога пропущена через спинку стула, женщина оперлась на него локтями и подпирает рукою подбородок. Один чулок на земле, другой еще висит на ноге. Это очень хорошо выходить красками. Кстати, я делаюсь колористкой. Я говорю это, смеясь, но, шутки в сторону, я чувствую краски и нельзя даже сравнивать мои этюды за два месяца до Монт-Дора и теперь.

Вы увидите, что найдется множество вещей, привязывающих меня к жизни, когда я уже буду ни к чему непригодна, когда я буду больна, отвратительна!

Четверг, 24 октября. Показала Жулиану картину, написанную в Монт-Доре. Он, конечно, нагрубил мне, говоря в то же время, что некоторые современные художники нашли бы, что это очень хорошо, что это смесь Бастьен-Лепажа и Бувена, что это, соединенное с несколько более усиленной работой, дало бы почти хорошую картину, в ней есть интересные вещи, но что я пишу, "как палач".

Что касается модели перед скелетом, то это задело его за живое. Он сказал, что это "положительно то. что следует", что это грубо, отталкивающе, а я прибавила:

"Да, это отталкивает и именно поэтому-то это хорошо, это сама природа". – "Только вы не можете подписаться под этим,- добавил он.- Это произвело бы скандал. Но, черт возьми, как это хорошо! Я не говорю, что вы сейчас же сделаетесь известным живописцем, но, конечно, вы прославитесь с этой… оригинальной изобретательностью…" Эта картина заставит кричать, особенно если узнают, что эта женщина, молодая девушка.

Среда, 10 ноября. Ужасно работать без устали в продолжении трех лет и прийти к заключению, что ничего не знаешь!

Четверг, 11 ноября. Приходил Тони, и когда я ему рассказала о своем упадке духа, то он ответил, что это доказывает, что я не слепа, и советовал мне снова приняться за этюд, вообще продолжать занятия.

Конечно, это показывает, что я знаю теперь больше, чем прежде, ибо вижу все яснее. Но как мне грустно! Как я нуждалась в ободрении! Я сделала себе плащ с монашеским капюшоном для мастерской, когда приходится занимать место около окна, откуда адски дует. Итак, у меня монашеский капюшон, а это всегда приносит мне несчастье. Я плакала под этим несчастным капюшоном так, что добрая 3., которая подошла посмотреть, не шучу ли я, была совсем поражена. Я хочу сделать картину, представляющую изгнание монахов. Поэтому я пошла к капуцинам на улице Sante, и три оставшихся монаха все мне рассказали и показали место несчастия. Я предложила мое гостеприимство двум монахам в Ницце. Надеюсь, что они не воспользуются приглашением.

Вторник, 21 декабря. У меня нет больше шума в ушах, и я слышу очень хорошо.

Четверг, 23 декабря. Так как было поздно, я оставила портрет и стала делать эскиз, потому что я постоянно ищу для Салона. Приезжает Жулиан и находит, что это очень красиво, тогда я иду провожать его в переднюю и спрашиваю, может ли это быть полезным для моего дела. Конечно, очень хорошо, но только сюжет такой спокойный, подобающий молодой девушке, а он думал, что я выберу что-нибудь другое. И потом он упрекает меня чуть не в десятый раз, что я не делаю портрета m-me N. на большом полотне, в платье, одним словом, для выставки. Надо сказать, что эта скучная вещь повторяется каждый раз при разговоре о Салоне. Но чтобы вы поняли впечатление, производимое на меня этим предложением, надо сказать, что этот портрет мне не нравится и не занимает меня; модель не имеет ничего захватывающего, я его сделала потому, что обещала в одну из минут излияния; эти идиотские излияния заставляют меня отдавать все, да еще ломать себе голову над вопросом, не могу ли чего-нибудь дополнительно предложить и как доставить какое-нибудь удовольствие кому бы то ни было, всем на свете. И не думайте, что это случается со мною изредка! Почти всегда так, исключая только, если мне уж слишком надоедят… да и тогда тоже.

Это даже не качество, это у меня в натуре- стремиться сделать всех счастливыми и связывать себя этою глупою мягкостью. Вы этого не знали, и я считалась эгоисткой, ну так примирите-ка все это…

Нужно же было быть такой безумной и думать, что мне хоть мне что-нибудь удастся!

О, ничтожество! Теперь все отравлено, и при мысли о Салоне мне хочется кричать. Так вот чего я добилась после трех лет работы!

"Надо быть феноменом", – говорил Жулиан, но я не могла. Вот прошло три года, а что я сделала? Что я такое? Ничто. То есть я хорошая ученица, и это все; но где же феномен, блеск и треск?

Это поражает меня, как великое неожиданное бедствие… а истина так ужасна, что мне бы хотелось думать, что я преувеличиваю. Живопись меня останавливала; пока дело шло о рисунке, я приводила профессоров в изумление; но вот два года, что я пишу: я выше среднего уровня, я это знаю, я даже выказываю удивительные способности, как говорит Тони, но мне нужно было другое. А этого нет. Я поражена этим, как сильным ударом по голове, и не могу коснуться этого места даже кончиком мысли, не причиняя страшной боли. А слезы-то!

Вот что полезно для глаз! Я разбита, убита, я в страдном бешенстве! Я сама раздираю себе сердце. О! Боже мой!

Я с ума схожу, думая, что могу умереть в безвестности. Самая степень моего отчаяния показывает, что это должно случиться.

Пятница, 24 декабря. После грустных соображений отправилась в мастерскую, где Жулиан сделал мне следующее предложение: "Обещайте мне, что картина будет моя, и я укажу вам сюжет, который сделает вас знаменитой или, по крайней мере, известной в течении шести дней после открытия Салона". Конечно, я обещаю. То же самое он сказал и А… И после того, как мы полусмеясь-полусерьезно написали и подписали условие при двух свидетельницах, он увел нас в свой кабинет и предложил мне сделать часть нашей мастерской с тремя фигурами на первом плане, в натуральную величину, других же как аксессуары.

Он доказывал нам преимущества этого сюжета добрые полчаса, после чего я вернулась к своему портрету взволнованная, с головною болью и не могла ничего делать целый день. Все это последствия вчерашнего дня.

Что касается сюжета, он мне не особенно интересен, но он может быть занимателен.

Воскресенье, 26 декабря. Потен требует, чтобы я уезжала; я отказываюсь наотрез, а затем, полусмеясь, полусерьезно начинается жалоба на мою семью. Я спрашиваю его, вредно ли для горла беситься и плакать каждый день? Конечно… я не хочу уезжать. Путешествовать чудесно, но не с моими, с их мелкими утомительными хлопотами. Я знаю, что я буду распоряжаться, но они меня раздражают, и потом… нет, нет, нет!

Да и, наконец, я почти не кашляю. Но только все равно несчастна; я больше не представляю себе возможности избавиться от всего этого. Избавиться от чего? Я совсем не знаю, и слезы душат меня. Не подумайте, что это слезы не вышедшей замуж девицы; нет, слезы совсем не похожи на эти. Впрочем, может и похожи. Но не думаю.

И потом кругом меня такие печальные дела, и нет возможности кричать. Бедная тетя ведет такую уединенную жизнь, мы видимся так мало, вечерами я или читаю или играю.

Есть в нас что-то такое, что, несмотря на прекрасные рассуждения, несмотря на сознание, что все идет к уничтожению, все-таки заставляет нас жаловаться! Я знаю, что как все другие, я иду к смерти, к уничтожению; я взвешиваю обстоятельства жизни, которые, каковы бы они ни были, кажутся мне ничтожными и суетными, и тем не менее я не могу покориться. Значит, это сила, значит, это ничто, значит, это не "переход", не промежуток времени, который безразлично, где бы ни провести – во дворце или в погребе; значит, есть что-нибудь сильнее и истиннее, чем наши безумные фразы обо всем этом! Значит, жизнь не простой переход, не ничтожество, но самое дорогое для нас, все, что мы имеем?

Говорят, что это ничто, потому что нет вечности. Безумные!

Жизнь – это мы; она принадлежит нам, она все, что мы имеем; как же можно говорить, что она ничто. Но если это ничто, покажите же мне что-нибудь, представляющее нечто!

Какой славный и милый этот Тони, он говорит, что наиболее одаренные достигали чего-нибудь только лет через двенадцать работы; что Бонна после семи лет работы был еще ничем; что сам он выставил первую картину только на восьмом году. Я все это знала, но так как я рассчитывала достигнуть большего к двадцати годам, то вы поймете мои размышления.

1881 год

Суббота, I января. Я подарила букетик А.: она поцеловала меня два раза, и так как мы были одни, то я стала спрашивать ее о ее любви. Она рассказала мне, что это тянется уже шесть лет без всякого изменения. Она узнает его шаги по лестнице, его манеру открывать дверь, и всякий раз она при этом волнуется, как в первые дни. Я это понимаю; если бы было иначе, это было бы уже не то. Говорят, что привычка уничтожает чувство, – вы видите, что это ошибка, настоящая любовь не может ни измениться, ни подчиниться привычке.

Для меня измена была бы ужасна. Очень немногие люди имеют счастье испытать настоящую любовь, которая не может прекратиться, хотя бы она и не была взаимна. Вообще, люди не способны испытывать такое цельное чувство: что-нибудь отвлекает их или мешает им, и они довольствуются обрывками чувств, которые меняются, вот почему многие пожимают плечами, когда при них говорят о вечной или неизменной любви, которая встречается очень редко.

Назад Дальше