Я буду работать над картиной… несмотря ни на что, как бы холодно ни было… Все равно, не за работой, так на какой-нибудь прогулке: те, которые не занимаются живописью, тоже ведь умирают…
Так вот он, конец всех этих треволнений! Столько стремлений, столько желаний, столько проектов, столько… чтобы умереть в 24 года на пороге всего!
И ведь я предвидела это: Бог не мог дать мне – без особенного, несправедливого пристрастия ко мне – все необходимое для моей жизни, и потому пошлет мне смерть.
Среда, 2 сентября. Я делаю рисунок для Фигаро, но с часовым перерывом. Ужасная лихорадка. Я больше не могу. Я еще никогда не была так больна; но так как я никому не говорю об этом, я выхожу и работаю. К чему говорить? Я больна. И того довольно! Разве это поможет, если я буду болтать об этом! Но выходить?!. Это такая болезнь, которая позволяет выходить в минуты, когда чувствуешь себя несколько лучше.
Четверг, 11 сентября. Я начала во вторник этюд голенького ребенка; это пригодится для какого-нибудь сюжета, если только удастся.
Вчера приходил архитектор. Брат его спрашивает, почему мы так давно не были. Мы отправляемся в Булонский лес уже довольно поздно, к тому времени, когда Жюль делает свою обычную прогулку. Я прихожу, усаживаюсь на его обычное место. Можно себе представить удивление всех трех, когда они нас там находят. Он протягивает мне обе руки, а на обратном пути он едет в нашей карете, а тетя – с его матерью.
Суббота, 13 сентября. Мы друзья, он меня уважает, он меня любит, я интересую его. Он сказал вчера, что напрасно я мучаюсь, что я должна была бы считать себя очень счастливой… Ни одна женщина, говорит он, не имела еще такого успеха, да еще в такое короткое время работы…
– Вас знают. Так и говорят: m-lle Башкирцева – и все знают вас. Настоящей успех! Да ведь вот – этого мало: подавай вам два Салона в год. Достигнуть, достигнуть, как можно скорее… Впрочем, это естественно – при честолюбии. Я сам прошел через это и т. п.
А сегодня он говорит:
– Меня видят с вами в одном экипаже! Хорошо еще, что я болен, а то сказали бы, что я делаю ваши картины.
– Да и так уж говорили! – прибавил архитектор.
– Но не в печати, по крайней мере…
– Этого еще не доставало!
Среда, 7 сентября. Редкий день проходит без того, чтобы я не мучилась воспоминанием о моем отце. Я должна была поехать и ухаживать за ним до самого конца. Он ничего не сказал, но это потому, что он вроде меня, – но он должен был жестоко чувствовать мое отсутствие. Как могла я?!. Особенно с тех пор, как Бастьен-Лепаж тут, и мы так часто бываем у него, балуя и ублажая его на все лады… Как это было дурно… Мама – это совсем другое дело, – она не жила с ним очень долго и сошлась опять только каких-нибудь пять лет тому назад; но я – дочь!
И Бог накажет меня за это.. А между тем. Господи, если поглубже всмотреться в дело, мы ничем не обязаны родителям, если они не окружают нас своими заботами после нашего появления на свет.
И тем не менее… Но мне некогда как следует обсудить этот вопрос. Не только Бастьен-Лепаж вызывает во мне угрызение… У меня есть совесть, и эта совесть упрекает меня за мой поступок.
Четверг, 18 сентября. Я видела Жулиана. Мне его не хватало. Но мы уже так давно не видались, что нам почти не о чем говорить. Он находит, что я имею вид человека, достигшего своего, успокоенного, живущего только для искусства, – остальное не стоит внимания.
У Бастьен-Лепажа собралась вся его семья: мать и сестры. Они останутся до самого конца; но они, по-видимому, самые обыкновенные болтушки.
Это чудовище Бастьен-Лепаж заботится обо мне; он хочет, чтобы я в один месяц вылечилась от кашля; он застегивает мне кофточку и беспокоится, хорошо ли я укутана.
Один раз, когда он лег, и все собравшиеся около него сели, по обыкновению, слева от него, а я села справа, он повернулся ко всем спиной, устроился поудобнее и принялся тихонько говорить со мной об искусстве.
Да, конечно, он ко мне расположен, и даже есть некоторый оттенок эгоизма в его расположении. Когда я ему сказала, что с завтрашнего дня примусь за работу, он ответил:
– О, нет еще! Не покидайте меня.
Пятница. 19 сентября. Ему хуже. Мы не знали, что делать – уйти или остаться – перед этим человеком, кричавшим от боли, потом улыбавшимся нам. Уйти – значит показать ему, что он очень плох, а остаться – как на каком-нибудь зрелище, в то время, как он корчился от боли…
Я ужасна, я говорю об этом так неделикатно, мне кажется, что можно было бы найти выражения более… т. е. менее… Бедный!
Среда, 1 октября. Такая усталость и такая тоска! К чему писать?
Бастьен-Лепажу со дня на день – хуже. Я не могу работать. Картина моя не будет окончена… Вот, вот, вот…
Он уходит от нас и очень страдает. Когда находишься там, как будто отрываешься от земли; он парит уже где-то выше нас. Бывают дни, когда и я чувствую себя так. Видишь людей, они говорят с тобой, отвечаешь им, но уже не чувствуешь себя на земле – какое-то спокойное, уже не мучительное равнодушие, как будто грезы в опиуме… Так он умирает. Я иду туда только по привычке. Это только тень его. Я тоже наполовину только тень. К чему же? Он не чувствует особенно моего присутствия; я не нужна ему; я не обладаю даром оживлять глаза его. Ему приятно видеть меня – вот и все. Да, он умирает, и мне это все равно. Точно что-то ускользает мало-помалу.
Впрочем – все кончено. Все кончено. В 1885 году меня похоронят.
Четверг, 9 октября. Вы видите – я ничего не делаю. У меня все время лихорадка. Оба мои доктора ничего не стоят. Я позвала Потена и опять отдалась в его лапы. Он меня вылечил один раз. Он добр, внимателен, честен. Но, кажется, моя худоба и все остальное зависит не от груди; это совершенно случайная, схваченная мною штука, о которой я не говорила, надеясь, что и так пройдет, и заботясь только о легких, которые не в худшем состоянии, чем прежде. Но к чему докучать вам всеми моими недугами! Дело в том, что я не могу ничего делать!.. Ничего! Вчера я начала одеваться, чтобы поехать в лес, и два раза готова была отказаться от этого – такая слабость. Но все-таки я туда добралась.
Воскресенье, 12 октября. Я уже не могла выйти. Я совсем больна, хотя и не лежу. О, Боже мой. Боже мой! А моя картина, моя картина! Моя картина!
Жулиан пришел навестить меня. Так, значит, уже говорят, что я больна?
Увы! Как скрыть это? И как пойти к Бастьен-Лепажу?
Четверг, 16 октября. У меня ежедневно ужасные истощающие лихорадки. Я провожу целые дни в зале, переходя с кресла на диван.
Дина читает мне романы.
Я более совсем не могу выходить, но бедный Бастьен-Лепаж выходит. Его приносят сюда, он устраивается в кресле, вытянув ноги на подушках. Я – совсем подле, в другом кресле, и так время проходит до шести часов. Я укутана массой кружев, плюша. Все это белое, только разных оттенков. У Бастьен-Лепажа глаза расширяются от удовольствия
– О, если бы я мог писать!
А я?
Кончена картина этого года.
Суббота, 18 октября. Бастьен-Леоаж приходит почти ежедневно. Мать его возвратилась, и пришли все втроем.
Потен приходил вчера. Мне не лучше.
Воскресенье, 19 октября. За обедом у нас были Тони и Жулиан.
Понедельник. 20 октября. Несмотря на прекрасную погоду, Бастьен-Лепаж вместо того, чтобы отправиться в лес, приходит ко мне. Он почти не может ходить: брат поддерживает его под руки, почти несет его.
Один раз в кресле ему сделалось дурно… А разные бездельники преспокойно здравствуют… Эмиль – превосходный брат. Он сносит и втаскивает Жюля на своих плечах на их третий этаж. Дина оказывает мне такую же преданность. Вот уже два дня, как постель моя в большой гостиной, но она разгорожена ширмами, табуретами, роялем, так что совсем незаметно… Мне слишком трудно подниматься по лестнице…
На этом кончается дневник: Мария Башкирцева умерла одиннадцать дней спустя, 31 октября 1884 года.
21 октября. Она пыталась лепить, но не смогла – задыхалась. Лежать ей тоже было трудно из-за одышки, и она сидела в кресле. Почти не разговаривала, только слезы безостановочно катились по ее щекам.
25 октября. Сокрушалась из-за неоконченных произведений. Ночью бредила о них.
26 октября. Просила книги Мопассана и д'Орвиля. За два-три дня до смерти к ней вдруг вернулся слабый голос, и она тихонько пропела свою лебединую песнь. Потом начала терять сознание и впала в агонию.
Жюль Бастьен-Лепаж, узнав о смерти Марии, долго плакал. Он не мог проводить ее в последний путь и почтил ее память картиной "Похороны молодой художницы" – из своего окна он видел похоронную процессию. Он умер через 5 недель после Марии Башкирцевой, 10 декабря 1884 года.