Вторник, 28 декабря. Мне холодно, губы мои горят. Я отлично знаю, что это не достойно сильного ума – так предаваться мелочным огорчениям, грызть себе пальцы из-за пренебрежения такого города, как Ницца; но покачать головой, презрительно улыбнуться и больше не думать об этом – это было бы слишком. Плакать и беситься- доставляет мне большее удовольствие. Я дошла до такою нервного возбуждения, что любой отрывок музыкальной пьесы, если только это не галоп, заставляет меня плакать. В каждой опере я усматриваю себя, самые обыкновенные слова поражают меня прямо в сердце.
Подобное состояние делало бы честь женщине в тридцать лет. Но в пятнадцать лет говорить о нервах, плакать, как дура, от каждой глупой сентиментальной фразы!
Только что я опять упала на колени, рыдая и умоляя Бога, – протянув руки и устремив глаза вперед, как будто бы Бог был здесь, в моей комнате.
По-видимому, Бог и не слышит меня, а между тем я кричу довольно громко. Кажется, я говорю дерзости Богу.
В эту минуту я в таком отчаянии, чувствую себя такой несчастной, что ничего не желаю! Если бы все враждебное общество Ниццы пришло и стало передо мной на колени, я бы не двинулась!
Да-да, я бы дала ему пинка ногою! Потому что в самом деле, что мы ему сделали?
Боже мой, неужели вся моя жизнь будет такова?
Я хотела бы обладать талантом всех авторов, вместе взятых, чтобы выразить всю бездну моего отчаяния, моего оскорбленного самолюбия, всех моих неудовлетворенных желаний.
Стоит только мне пожелать – чтобы уж ничто не исполнилось!
Найду ли я когда-нибудь какую-нибудь собачонку на улице, голодную и избитую уличными мальчишками, какую-нибудь лошадь, которая с утра до вечера возит невероятные тяжести, какого-нибудь осла на мельнице, какую-нибудь церковную крысу, учителя математики без уроков, расстриженного священника, какого-нибудь дьявола, достаточно раздавленного, жадного, грустного, униженного, забитого, – чтобы сравнить его с собой?
Что ужасно во мне, так это то, что пережитые унижения не скользят по моему сердцу, но оставляют в нем свой мерзкий след!
Никогда вы не поймете моего положения, никогда вы не составите понятия о моем существовании. Вы засмеетесь… смейтесь, смейтесь! Но, может быть, найдется хоть кто-нибудь, кто будет плакать. Боже мой, сжалься надо мной, услышь мой голос; клянусь Тебе, что я верую в Тебя.
Такая жизнь, как моя, с таким характером, как мой характер!!!
1876 год
Рим. Суббота, 1 января. О Ницца, Ницца, есть ли в мире другой такой чудный город после Парижа? Париж и Ницца, Ницца и Париж! Франция, одна только Франция! Жить только во Франции…
Дело идет об ученье, потому что ведь для этого я и приехала в Рим. Рим вовсе не производит на меня впечатления Рима.
Да неужели это Рим? Может быть, я ошиблась. Возможно ли жить где-нибудь, кроме Ниццы? Объехать различные города, осмотреть их – да, но поселиться здесь!
Впрочем, я привыкну.
Здесь я – точно какое-нибудь бедное пересаженное растение. Я смотрю в окно и вместо Средиземного моря вижу какие-то грязные дома; хочу посмотреть в другое окно, и вместо замка вижу коридор гостиницы. Вместо часов на башне бьют стенные часы гостиницы…
Это гадко – заводить привычки и ненавидеть перемену.
Среда, 5 января. Я видела фасад собора Святого Петра. Он чудно хорош, это привело в восторг мое сердце – особенно левая колоннада, потому что ни один дом ее не загораживает, и эти колонны на фоне неба производят удивительное впечатление. Кажется, что переносишься в древнюю Грецию;
Это величественно, прекрасно.
А Колизей?
Но что мне сказать о нем после Байрона?
Понедельник, 10 января. Наконец мы идем в Ватикан. Я еще никогда не видела вблизи "сильных мира сего" и не имела никакого понятия, как к ним подступают, тем не менее мое чутье говорило мне, что мы поступали не так, как было нужно. Подумайте, ведь кардинал Антонелли – пружина, заставлявшая двигаться всю папскую машину.
Мы проходим под правую колоннаду, я проталкиваюсь, не без труда, сквозь окружающую нас толпу и внизу, у лестницы, обращаюсь к первому попавшемуся солдату и спрашиваю у него, где его преосвященство. Солдат этот отсылает меня к начальнику, который дает мне довольно смешно одетого солдата, и он ведет нас через четыре огромных лестницы из разноцветного мрамора, и мы выходим наконец на четырехугольный двор, который, вследствие неожиданности, сильно поражает меня. Я не предполагала ничего подобного внутри какого бы то ни было дворца, хотя и знала по описаниям, что такое Ватикан.
После того, как я увидела эту громаду, я не хотела бы уничтожения пап. Они велики уже тем, что создали нечто столь величественное, и достойны уважения за то, что употребили свою жизнь, могущество и золото, чтобы оставить потомству этот могучий колосс, называемый Ватиканом.
В этом дворе мы находим обыкновенных солдат и сторожей, одетых, как карточные валеты. Я еще раз спрашиваю его преосвященство. Офицер вежливо просит меня дать свое имя, я пишу, карточку уносят, и мы ждем. Я жду, удивляясь нашей дикой выходке.
Офицер говорит мне, что мы дурно выбрали время, кардинал обедает, и, очень вероятно, не будет в состоянии принять кого бы то ни было. Действительно, человек возвращается и говорит нам, что его преосвященство всего что удалился в свои покои и не может принять, чувствуя себя не совсем здоровым; но что, если мы будем так любезны и потрудимся оставить свою карточку внизу и прийти "завтра утром", он, вероятно, примет нас.
И мы уходим, посмеиваясь над нашим маленьким визитом кардиналу Антонелли.
Пятница, 14-го января. В одиннадцать часов пришел К., молодой поляк, мой учитель живописи, и привел с собой натурщика, лицо которого вполне подходило бы для Христа, если несколько смягчить линии и оттенки. У этого несчастного всего одна нога; он позирует только для головы. К. сказал мне, что он брал его всегда для своих Христов.
Я должна признаться, что несколько оробела, когда он сказал, чтобы я прямо рисовала с натуры так, вдруг, без всякого приготовления; я взяла уголь и смело набросала контуры. "Прекрасно,- сказал учитель,- теперь сделайте то же самое кистью". Я взяла кисть и сделала, что он сказал.
– Отлично,- сказал он еще раз,- теперь пишите. И я стала писать, и через полтора часа все было готово.
Мой несчастный натурщик не двигался, а я не верила глазам своим. С Бенза мне нужно было два-три урока для контура и еще при копировке какого-нибудь холста, тогда как здесь все было сделано в один раз – и с натуры – контур, краски, фон. Я довольна собой, и если говорю это, значит, уж заслужила. Я строга, и мне трудно удовлетвориться чем-нибудь, особенно самой собою.
Ничто не пропадает в этом мире. Куда же пойдет моя любовь? Каждая тварь, каждый человек имеет определенный запас любви. Каждый человек любит постоянно, но только любовь эта обращается на разные предметы, а когда кажется, что он вовсе не любит, любовь изливается на Бога, или на природу, в словах, или письменно, или просто во вздохах и мыслях.
Затем есть существа, которые пьют, едят, смеются и ничего больше не делают; у них эта "энергия" или совсем заглушена животными инстинктами, или расходуется на все предметы и на всех людей вообще, без различия, ненаправленно. Таких людей обыкновенно называют добродушными и они вообще не умеют любить.
Есть также люди, которые никого не любят. Это не точно; они все-таки любят кого-то, но только особенным, не похожим на других способом. Но есть еще несчастные, которые действительно не любят, потому что они любили и больше не любят. И опять вздор! Говорят, они не любят – хорошо. Но почему же тогда они страдают? Потому что они все-таки любят, а думают, что разлюбили – или из-за неудачной любви, или из-за потери дорогой личности.
У меня еще более, чем у кого-либо другого, эфир дает себя чувствовать и проявляется беспрестанно; если бы мне нужно было замкнуть его в себе, мне пришлось бы разорваться.
Я изливаю его, как благодетельный дождь, на негодный, красный гераниум, который даже и не подозревает этого. Это одна из моих причуд. Мне так нравится, и я воображаю бездну разных вещей, и привыкаю думать о нем, а раз привыкнув, отвыкаю с трудом.
Четверг, 20 января. Сегодня профессор Фачио заставил меня пропеть все ноты: у меня три октавы без двух нот. Он был изумлен. Что до меня – я просто не чувствую себя от радости. Мой голос – мое сокровище! Я мечтаю выступить со славой на сцене. Это в моих глазах так же прекрасно, как сделаться принцессой. Мы были в мастерской Монтеверде, потом в мастерской маркиза д'Эпине, к которому у нас было письмо. Д'Эпине делает очаровательные статуи, он показал мне свои этюды, все свои наброски. Madame M. говорила ему о Марии, как о существе необыкновенном, как о художнице. Мы любуемся и просим ее сделать мою статую. Это будет стоить двадцать тысяч франков. Это дорого, но зато прекрасно. Я сказала ему, что очень люблю себя. Он сравнивает мою ногу с ногой статуи – моя меньше: д'Эпине восклицает, что это Сандрильона.
Он чудно одевает и причесывает свои статуи. Я горю нетерпением видеть свою статую.
Боже мой, услышь меня. Сохрани мой голос; если я все потеряла, мне останется мой голос. Господи, будь так же добр ко мне, как до сих пор, сделай так, чтобы я не умерла от досады и тоски. Мне так хочется выезжать в свет! Время идет, а я не продвигаюсь, я пригвождена к моему месту, я, которая хотела бы жить, лететь, жить на всех парах, я горю и захлебываюсь от нетерпения.
"Я никогда не видал такой лихорадочной жизни",- говорил мне Дория.
Если вы меня знаете, вы представите себе мое нетерпение, мою тоску!
Суббота, 22 января. Дину причесывает парикмахер, меня тоже, но это глупое животное причесывает меня безобразнейшим образом. В десять минут я все переделываю, и мы отправляемся в Ватикан. Я никогда не видела ничего, что можно было бы сравнить с лестницами и комнатами, через которые мы проходим. Как у Святого Петра, я нахожу все безупречным. Слуга, одетый в красное, проводит нас через длинную галерею, украшенную чудной живописью, с бронзовыми медальонами и камеями по стенам. Направо и налево довольно жесткие стулья, а в глубине бюст Пия IX, у подножия которого стоит прекрасное золоченое кресло, обитое красным бархатом. Назначенное время было без четверти двенадцать, но только в час портьера отдергивается, и, предшествуемый несколькими телохранителями, офицерами в форме и окруженный несколькими кардиналами, появляется святой отец, одетый в белое, в красной мантии, опираясь на посох с набалдашником из слоновой кости.
Я хорошо знала его по портретам, но в действительности он гораздо старше, так что нижняя губа его висит, как у старой собаки.
Все стали на колени. Папа подошел прежде всего к нам и спросил, кто мы; один из кардиналов читал и докладывал ему имена допущенных к аудиенции.
– Русские? Значит из Петербурга?
– Нет, святой отец,- сказала мама,- из Малороссии.
– Это ваши барышни? – спросил он.
– Да, святой отец.
Мы стояли направо, находившиеся с левой стороны стояли на коленях.
– Встаньте, встаньте,- сказал святой отец. Дина хотела встать.
– Нет,- сказал он,- это относится к тем, которые налево, вы можете остаться.
И он положил руку ей на голову так, что нагнул ее очень низко. Потом он дал нам поцеловать свою руку и прошел к другим, каждому обращая по несколько слов. Когда он прошел налево, мы должны были в свою очередь подняться. Потом он стал в середине, и тогда снова все должны были стать на колени, и он сказал нам маленькую речь на очень дурном французском языке, сравнивая просьбы об индульгенциях по случаю приближения юбилея с раскаянием, которое наступает в момент смерти, и говоря, что нужно снискивать царствие небесное постепенно, каждый день делая что-нибудь приятное Богу.
– Нужно постепенно приобретать себе отечество,- сказал он,- но отечество – это не Лондон, не Петербург, не Париж, а царствие небесное! Не нужно откладывать до последнего дня своей жизни, нужно думать об этом ежедневно, и не делать, как при втором пришествии. Non e vero? – прибавил он по-итальянски, оборачиваясь к одному из своей свиты,- anche il cardinale… (имя ускользнуло от меня) lo sa.
Кардинал засмеялся, также и все остальные: это, должно быть, имело для них особенный смысл, и святой отец ушел, улыбаясь и очень довольный, после того, как дал свое благословение людям, четкам, образкам и т. п. У меня были четки, которые я, тотчас по приходе домой, заперла в ящик для мыла.
Пока этот старик раздавал благословения и говорил, я молила Бога сделать так, чтобы благословение папы было для меня истинным благословением и избавило меня от всех моих горестей.
Было несколько кардиналов, смотревших на меня так, как бывало при выходе из театра в Ницце.
Воскресенье, 23 января. Ах, какая тоска! Если бы, по крайней мере, мы были все вместе! Что за безумная идея так разлучаться! Нужно всегда быть вместе, тогда все неприятности – легче, и лучше себя чувствуешь. Никогда, никогда не нужно больше так разделяться на две семьи. Нам было бы в тысячу раз лучше, если бы все были вместе: дедушка, тетя, все, и Валицкий.
Понедельник, 7 февраля. Когда мы выходим из коляски у крыльца отеля, я замечаю двух молодых римлян, которые смотрят на нас. Сейчас же по возвращении мы садимся за стол, а молодые люди эти помещаются посреди площади и смотрят к нам в окна.
Мама, Дина и другие уже начали смеяться, но я, более осторожная, из опасения поднять шум из-за каких-нибудь негодяев,- потому что я вовсе не была уверена, что это были те же самые римляне, которых мы видели у дверей отеля – я послала Леони в лавку напротив, приказав ей хорошенько рассмотреть этих людей и потом описать мне их. Леони возвращается и описывает мне того, который поменьше. "Это совершенно приличные молодые люди",- говорит она. С этой минуты наши только и делают, что подходят к окнам, смотрят сквозь жалюзи и строят разные предположения относительно этих несчастных, стоящих под дождем, ветром и снегом.
Было 6 часов, когда мы возвратились, и эти два ангела простояли на площади до без четверти одиннадцать, ожидая нас. И что за ноги нужно иметь, чтобы простоять, не сходя с места, пять часов подряд!
Вторник, 15 февраля. Р. приходит к нам сегодня, и тотчас же его начинают расспрашивать, кто этот господин. "Это граф А., племянник кардинала!" Черт возьми! Он и не мог быть никем другим.
Граф А. похож на Ж., который, как известно, замечательно красив.
Сегодня вечером, так как он смотрел на меня меньше, я больше могла смотреть на него. Итак, я смотрела на А. и хорошо разглядела его. Он хорош собой, но нужно заметить, что мне не везет, и что те, на кого я смотрю, не смотрят на меня. Он лорнировал меня, но прилично, как в первый день. Он также много рисовался, а когда мы встали, чтобы выйти, он схватил свою лорнетку и не отрывал глаз.
– Я спросила вас, кто этот господин,- сказала мама Р.,- потому что он очень напоминает мне моего сына.
– Это славный юноша,- сказал Р.- Он несколько passerello, но очень весел, остроумен и хорош собой.
Я в восторге, слыша это! Давно уж я не испытывала столько удовольствия, как сегодня вечером. Я скучала и была ко всему равнодушна, потому что не было никого, о ком мне думать.
– Он очень похож на моего сына,- говорит моя мать.
– Это славный юноша,- говорит Р.,- и если вы хотите, я вам представлю его, я буду очень рад.
Пятница, 18 февраля. В Капитолии сегодня вечером большой парадный бал – костюмированный и в масках. В одиннадцать часов мы туда отправляемся – я. Дина и ее мать. Я надела черное шелковое платье с длинным шлейфом, узкий корсаж, черный газовый тюник, убранный серебряными кружевами, задрапированный спереди и подобранный сзади в виде грациознейшего в мире капюшона, черная бархатная маска с черным кружевом, светлые перчатки, роза и ландыши на корсаж. Это было очаровательно. Наше прибытие производит величайший эффект.
Я очень боялась и не смела ни с кем заговорить, но все мужчины окружили нас, и я кончила тем, что взяла под руку одного из них, которого никогда и в глаза не видела. Это очень весело, но я думаю, что большинство меня узнало. Не нужно было одеваться с таким кокетством. Ну, да все равно.
Трое русских подумали, что узнали меня, и пошли сзади нас, громко говоря по-русски в надежде, что мы как-нибудь выдадим себя. Но вместо того я собрала целый круг вокруг себя, громко говоря по-итальянски. Они ушли, говоря, что были глупы и что я итальянка.
Входит герцог Цезаро.
– Кого ты ищешь?
– Графа А… Он придет?
– Да, а пока останься со мной… изящнейшая женщина в мире!
– А! Вот он… Мой милый, я тебя искала.
– Ба!
– Но только, так как мне в первый раз придется слушать тебя, позаботься о своем произношении, ты сильно теряешь вблизи. Позаботься о своем разговоре!
Должно быть, это было остроумно, потому что Цезаро и два других начали смеяться как люди чем-либо восхищенные. Я ясно сознавала, что все они узнают меня.
– Тебя узнают по фигуре,- говорили мне со всех сторон.- Почему ты не в белом?
– Ей Богу, думаю, что я играю здесь роль подсвечника,- сказал Цезаро, видя, что мы не перестаем говорить с А.
– Я тоже думаю!- сказала я, уходя.
И, взявши под руку молодого фата, отправилась гулять по залам, занимаясь всеми остальными не более, чем уличными собаками.
А. безусловно красив: матовый цвет лица, черные глаза, нос длинный и правильный, красивые уши, маленький рот, недурные зубы и усы двадцатитрехлетнего человека. Я называла его притворщиком, молодым фатом, несчастным беспутным, а он мне рассказывал серьезнейшим в мире образом, как он в девятнадцать лет бежал из родительского дома, окунулся по горло в жизнь и до какой степени он теперь всем пресыщен, что он никогда не любил и т. д.
– Сколько раз ты любила? – спросил он.
– Два раза.
– О! О!
– Может быть и больше.
– Я хотел бы, чтобы это больше пришлось на мою долю.
– Какая самонадеянность… Скажи мне, почему все эти люди приняли меня за даму в белом?
– Да ты на нее похожа. Оттого-то я и хожу с тобой. Я влюблен в нее до безумия.
– Это не очень-то любезно с твоей стороны – говорить таким образом.
– Что ж делать, если это так?
– Ты, слава Богу, достаточно лорнируешь ее, а она довольна этим и рисуется?
– Нет, никогда. Она никогда не рисуется… Можно сказать что угодно про нее, только не это!
– Однако очень заметно, что ты влюблен.
– Да влюблен, в тебя. Ты на нее похожа.
– Фи! Разве я не лучше сложена?
– Все равно. Дай мне цветок. Я дала ему цветок, а он дал мне в обмен ветку плюща. Его акцент и его томный вид раздражают меня.
– Ты имеешь вид священника. Это правда, что ты будешь посвящен? Он засмеялся.
– Я терпеть не могу священников. Я был военным.
– Ты? Да ты был только в семинарии.
– Я ненавижу иезуитов; из-за этого-то я и ссорюсь постоянно с моей семьей.
– Э, милый мой, ты честолюбив и тебе было бы весьма приятно, чтобы люди прикладывались к твоей туфле.
– Что за очаровательная маленькая ручка!- воскликнул он, целуя мою руку,- операция, которую он повторял несколько раз в этот вечер.