Жена Захара решила после похорон и поминок уехать домой, в деревню. Собралась она быстро, а перед отъездом, вроде бы на прощанье, устроила распродажу оставшихся после Захара и ненужных ей в деревне вещей.
Прямо во дворе, на деревянном столе, очищенном от снега и застеленном газетами, было разложено для всеобщего обозрения какое-то немыслимое шмотье - все, что попадалось Захару в те недавние смутные годы, когда в Веневитиновском доме, чуть не каждый месяц - а то и чаще - сменялись жильцы. Одни уезжали - неведомо куда, другие приезжали - неведомо откуда. И все они что-нибудь бросали, оставляли. А Захар подбирал. И теперь это брошенное и подобранное лежало на деревянном столе, под открытым небом, на желтых газетах - и некрупный снежок падал на рваную одежду и разрозненную обувь, на искалеченные люстры, на чемоданы и кофры с продранными боками и оторванными ручками, на всевозможнейшие деревяшки и железки неизвестного назначения.
А совсем с краю, уже даже и не на газете, как вещь воистину и в полном смысле этого слова бесполезная и пустая, лежал альбом с марками.
Альбом был очень толстый и очень замурзанный. Марки в него были вклеены как попало - неряшливо и небрежно, иные прямо оборотной стороной к бумаге. Наклеивал их, видно, какой-то совершеннейший дурак и невежда. Но альбом, повторяю, был очень толстый. И марок в нем было очень много. И когда я спросил у жены Захара, сколько она за него хочет, она - не взглянув в мою сторону и даже, кажется, не разобрав, к чему именно я прицениваюсь, равнодушно ответила:
- Пять гривен.
Я понимал, что пятьдесят копеек - это большие деньги, но я всетаки выпросил их у отца. И я купил этот альбом.
Несколько дней подряд я, как скупой рыцарь, подсчитывал количество не испорченных (не "бракованных" - так полагалось говорить) марок в "Альбоме Захара". Их оказалось что-то около двух с половиной тысяч штук. В основном это были русские дореволюционные марки.
Как большинство начинающих, я мечтал о "треуголках" с далекого острова Борнео, о черных лебедях Тасмании и Новой Зеландии, о красочных марках Бельгийского Конго. А тут все были какие-то двуглавые орлы и унылые портреты государей-императоров.
Но я не огорчался. Я знал, что есть чудаки, которые собирают именно старые русские марки, что можно совершить обмен - но для этого полагалось, по всем законам, определить хотя бы приблизительную ценность марок в "Альбоме Захара". Нужен был каталог.
А каталог, даже плохонький (я уж не говорю о знаменитом французском каталоге Ивера) стоил так дорого, что я и заикнуться не смел, чтобы мне его купили.
Но и тут отыскался выход.
Недалеко от нашего дома, у Мясницких (Кировских) ворот находился Главный Почтамт. И ежедневно, часов с двух и до позднего вечера, в здании Почтамта, у окошечка, за которым красномордый старик продавал открытки и марки, собирались филателисты и нумизматы со всей Москвы.
Не было тогда, наверное, ни клуба, ни филателистического общества, и поэтому все охотники за марками и старинными монетами толпились здесь, на этом неприютном и шумном пятачке.
Прелюбопытнейшее это было зрелище - азартные мальчишки, вроде меня, мал мала меньше, и почтенные седобородые старцы, пожилые мужчины этакого профессорского обличья - в пенсне и старомодных глубоких калошах, и мятые юркие личности неопределенного возраста, общественного положения и даже пола. И у всех, не исключая самых седых и почтенных, были прозвища. Так, например, глава всего этого сборища, непререкаемый авторитет по любым вопросам филателии и нумизматики, длинный худой старик с козлиной бородкой и противным скрипучим голосом назывался "Дядя Меша" или "Мешок".
Здесь можно было - купить, продать, совершить обмен, получить справку и консультацию и, что самое главное, у красномордого "дедушки в окошке" был каталог Ивера, в который он разрешал заглядывать всем желающим.
И вот, я отправился на Главный Почтамт. Для начала я взял с собой только одну марку - ту, которую я по неизвестным причинам особенно не взлюбил. Марка эта и вправду была какая-то ужасно скучная: большая, квадратная, с невыразительным рисунком и надписью "Русский телеграф".
...В ответ на мою робкую просьбу, "дедушка в окошке" взял со стола вожделенный, в синем матерчатом переплете, каталог Ивера и, еще не давая его мне, коротко спросил:
- Какая страна?
- Россия.
"Дедушка в окошке" перелистал каталог, нашел нужную страницу, заложил ее бумажной полосой и протянул, наконец, каталог мне.
Я взглянул на заложенную страницу и обомлел.
Некрасивая, большая, почти квадратная марка с невыразительным рисунком и надписью "Русский телеграф", словом, та самая марка, которая - запрятанная в пакетик - лежала сейчас у меня в нагрудном кармане, открывала раздел марок России. Она была отмечена тремя звездочками, что, кажется, означало крайнюю степень редкости, и стоила, если мне не изменяет память, не то двадцать пять, не то тридцать пять тысяч франков.
- Ну, давай каталог! - проворчал "дедушка в окошке" и, увидев на моем лице выражение идиотского восторга, граничащего с испугом, поинтересовался:
- Ты чего?
Я молча показал ему марку.
"Дедушка в окошке" издал горлом какой-то булькающий странный звук, и окошко внезапно закрылось. Через мгновение (случай небывалый!) дедушка вышел из стеклянной двери в перегородке и прямиком направился к дяде Меше. Я уж и не знаю, что он ему там сказал, но только дядя Меша, мгновенно прервав беседу с каким-то чрезвычайно франтоватым молодым человеком, обернулся, поглядел на меня и, не здороваясь, протянул длинную худую руку:
- Покажите!.. Это ваша марка? - спросил он у меня через секунду и, не дожидаясь ответа, вытащил из кармана бумажник и бережно спрятал в него конвертик с маркой.
- Вот что, - сказал дядя Меша, - я сегодня же покажу эту марку экспертам... Завтра ровно в три часа я буду здесь! Если ваша марка не подделка, не "фальшак", то я предложу вам за нее чрезвычайно интересный и выгодный для вас обмен!.. Будьте здоровы!..
...Но назавтра - ни в три, ни в четыре, ни в пять - дядя Меша на Почтамт не пришел. Он явился только на третий день и когда, еще издали, я увидел, как он проталкивается сквозь тяжелую вращающуюся дверь, я-не помня себя от радости - со всех ног бросился к нему.
- Здравствуйте!
- Мое почтение?! - удивленно, холодно и небрежно ответил дядя Меша.
- Ну, как моя марка? - спросил я, глупо улыбаясь.
Лохматые брови дяди Меши полезли вверх:
- Ваша марка? Какая ваша марка?
- Ну, как же?! - залепетал я, уже чувствуя, что происходит что-то ужасное и непоправимое. - Ну, вы же помните... Вы взяли у меня марку... "Русский телеграф"...
- "Русский телеграф"?!
Дядя Меша скорчил презрительную усмешку.
- Милостивый государь! - сказал он, добивая меня окончательно, поскольку ни до, ни после никто не называл меня "милостивым государем", - я занимаюсь филателией больше сорока лет... Только недавно мне впервые удалось достать "Русский телеграф" - и то в довольно плохой сохранности! Я знаю коллекционеров - настоящих коллекционеров, которым за всю жизнь так и не посчастливилось достать этот раритет...
Что такое "раритет" я не знал, но мне уже было все равно.
Несколько мятых личностей обступили нас, с мрачным интересом прислушиваясь к нашему разговору.
Усмешка на губах дяди Меши стала еще язвительнее:
- Позвольте, позвольте... Теперь я припоминаю... Да, действительно, вы дали мне на обмен марку, но она оказалась такой бессовестной, такой грубой подделкой, что я ее просто-напросто выбросил!..
Великое правило "черного рынка", первейшая заповедь всех и всяческих шулеров и мошенников - обманутого следует объявить обманщиком!
...Весь год ни валко и ни шатко, Все то же в новом январе.
И каждый день горела шапка, Горела шапка на воре!
А вор белье тащил с забора,
Снимал с прохожего пальто И так вопил: - Держите вора! - Что даже верил кое-кто!
Как выяснилось - эти дамочки-то и были самыми главными, это для них устраивалась генеральная репетиция, это от них ждали окончательного и решающего слова.
...Я довольно хорошо запоминаю лица людей, которых встречал даже мельком, но сегодня, как я ни бьюсь, я не могу восстановить в памяти светлый облик этих ответственных дамочек.
Помню только, что они были почти пугающе похожи друг на друга, как две рельсы одной колеи. Одинаковые бесцветные жидкие волосы, собранные на затылке в одинаковые фиги, одинаковые тускло-серые глазки, носы - пуговкой, тонкогубые рты. И даже фамилии (честное слово, я ничего не придумываю!) у них были одинаково птичьи: дамочка из ЦК звалась Соколовой, а дамочка из МК - Соловьевой.
Причем, как-то так получилось по сложнейшей системе партийночиновной иерархии, что дамочка из МК (в платье кирпичного цвета) была почему-то главнее дамочки из ЦК (в платье бутылочного цвета) и, как говорили, они далеко не всегда и не во всем ладили.
Но сегодня они были заранее заодно и мирно шушукались, не обращая ни на кого ни малейшего внимания. В довершение пугающего сходства у обеих дамочек был насморк и они, время от времени, почти одинаковыми движениями вытирали покрасневшие носы-пуговки и чинно запихивали
платочки в рукава бутылочного и кирпичного платья. О чем они шушукались, кто знает! Уж наверняка не о Студии, не о пьесе, не о спектакле. Даже (я допускаю и это!) не о государственных делах, а скорее всего - о чемнибудь уютном, мирном, домашнем: о здоровье, о детях, о том, как готовить капустные котлеты - с яйцом или без.
Есть три раза в день хотят все, даже палачи.
...Когда-то, в тысяча девятьсот сорок девятом году, я, как молодой кинематографист, был приглашен на торжественное собрание в Дом Кино, посвященное избиению космополитов от кинематографа.
Принцип единообразия действовал с железной последовательностью: если были, поначалу, обнаружены космополиты в театре, теперь, естественно, следовало их обнаружить и разоблачить в кинематографе, в музыке, в живописи, в науке.
Среди тех, кого собирались побивать камнями на этом торжище, были и мои тогдашние друзья - драматург Блейман, критики Оттен, Коварский.
Именно это обстоятельство заставило меня пойти в Дом Кино и даже сесть вместе с ними в первом ряду - они все сидели в первом ряду для того, чтобы выступавшие могли обрушивать с трибуны свой пламенный гнев не куда-нибудь в пространство, а прямо в лицо изгоям, безродным космополитам, Иванам и Абрамам не помнящим родства!..
А вел собрание, председательствовал на нем, управлял им Михаил Эдишерович Чиаурели - любимый режиссер и непременный застольный шут гения всех времен и народов, вождя и учителя, отца родного, товарища Сталина.
Зычным и ясным голосом Чиаурели объявлял фамилию очередного оратора, что-то задумчиво чертил в блокноте, поворачивал к говорившему свой медальный - как у Остапа Бендера - профиль, то хмурился, то язвительно усмехался, то неодобрительно поджимал губы.
Он негодовал, он скорбел, он переживал.
И вдруг, поглядев в зал, он увидел меня и что-то изменилось в его лице. Он даже чуть приподнял руку и, встретившись со мной взглядом, несколько раз призывно покивал мне головой.
Я похолодел. Я понял, что после уже объявленного перерыва Чиаурели хочет, чтобы выступил я и от имени молодых заклеймил кого положено заклеймить и заверил кого положено заверить - в том, что уж мы-то, молодые, не подведем, не подкачаем, не посрамим!
"Надо смываться!" - решил я.
А Чиаурели все продолжал призывно кивать мне головой и я мысленно обругал своего ни в чем не повинного младшего брата, на свадьбе которого я и познакомился с Михаилом Эдишеровичем.
...Когда объявили перерыв, я ринулся к выходу, но меня почти мгновенно перехватил администратор Дома Кино:
- Вас просил задержаться товарищ Чиаурели, он хочет с вами поговорить!..
Чиаурели спустился со сцены в зал, подошел, взял меня дружески под руку, отвел в угол.
Задумчиво, как бы изучающе глядя мне в лицо, он негромко спросил:
- Слушай, это правда, что у тебя больное сердце?
- Правда, правда, Михаил Эдишерович, - заторопился я, надеясь, что это обстоятельство поможет мне отказаться от выступления, - правда!
Но уже следующий вопрос Чиаурели меня буквально ошеломил: - Слушай, а сколько раз ты не боишься?
Я ничего не понял;
- Как это - "сколько раз"?
- Ну, ты понимаешь, - Чиаурели повертел пуговицу на моем пиджаке и печально улыбнулся, - у меня тут, в Москве, одна очень прекрасная девочка... Цветочек!.. Но когда я ее... - он употребил, как нечто совершенно естественное, грубое непечатное слово, - больше двух раз, у меня начинает болеть сердце! А сколько раз ты не боишься?..
...Так вот о чем он думал, этот почетный председательствующий на торжественном аутодафе, вот какая мысль томила его и не давала ему покоя, вот о чем он размышлял, делая вид, что с глубоким вниманием прислушивается к истерическим выкрикам Всеволода Пудовкина и хрипению Марка Донского.
Теперь я знаю, что означало покачивание головой, поджимание губ, саркастическая усмешка!
...Когда мы с женою заняли свои места. Солодовников встал. Он подошел к первому ряду и что-то почтительно спросил у ответственных дамочек.
Кирпичная кивнула.
- Олег Николаевич! - позвал Солодовников. В проеме занавеса в ту же секунду появилось испуганное лицо Олега Ефремова.
- Олег Николаевич, - сказал Солодовников и посмотрел на часы, - я думаю - будем начинать!.. А то товарищи, - он значительно указал на бутылочную и кирпичную, - торопятся!
- Хорошо, Александр Васильевич!.. Ефремов скрылся и через мгновение, когда в зале погас свет, снова появился на авансцене в луче бокового софита и начал - он исполнял в моей пьесе роль Чернышева и, одновременно, рассказчика - читать вступительную ремарку:
- Детство. Город Тульчин. Первая пятилетка.
Август одна тысяча девятьсот двадцать девятого года. Очереди у хлебных магазинов. Вечерами по Рыбаковой балке слоняются пьяные. Они жалобно матерятся, поют дурацкие песни и, запрокинув головы, с грустным недоверием разглядывают звездное небо. Следом за пьяными, почтительными стайками, ходим мы, мальчишки.
В ту пору нам было по десять - двенадцать лет. Мы не очень-то сетовали на трудную жизнь и с удивлением слушали ворчливые разговоры взрослых о торговле, которая пришла в упадок, и о продуктах, которых невозможно достать даже на рынке. Мы, мальчишки, были патриотами, барабанщиками, мечтателями и спорщиками...
Шварцы жили в нашем дворе. Вдвоем - отец, Абрам Ильич, и Давид - они занимали большую полуподвальную комнату. Вещи в этой комнате были расставлены самым причудливым образом. Казалось - их только что сгрузили с телеги старьевщика и еще не успели водворить на места. Прямо напротив двери висел большой портрет. На портрете была изображена старуха в черной наколке, с тонкими, иронически поджатыми губами. Старуха неодобрительно смотрела на входящих...
...Двинулся занавес. Так как спектакль уже перестали финансировать, то декорации были сооружены из так называемого "подбора" - кое-что удалось смастерить самим, кое-что выпросить в постановочной части Художественного театра.
...Ефремов медленно, спиною к зрительному залу - словно разглядывая внимательно то, что происходит на сцене, перешел из левой кулисы в правую, остановился и, вполоборота к залу, договорил слова вступления:
- Вечер. Абрам Ильич Шварц (актер Е. Евстигнеев), маленький пожилой человек, похожий на плешивую обезьянку, сняв пиджак, разложил перед собой на столе скучные деловые бумаги, исчерканные красным карандашом. Давид (актер И. Кваша) стоит у окна. Ему двенадцать лет. У него светлые рыжеватые вихры, слегка вздернутый нос и оттопыренные уши. Он играет на скрипке, время от времени умоляющими глазами поглядывая на круглые стенные часы-ходики.
У дверей, развалившись в продранном кресле, сидит толстый и веселый человек - кладовщик Митя Жучков (актер И. Пастухов).
Ефремов слегка понизил голос:
- Сухо пощелкивают костяшки на счетах. Упражнения Ауэра утомительны и тревожны, как вечерний разговор с Богом. За окном равнодушный женский голос протяжно кричит на одной ноте:
- Сереньку-у-у!
...Ефремов скрылся в кулисе, и сцена, до тех пор неподвижная, ожила: запиликала скрипка, защелкали костяшки на счетах, где-то далеко протяжно прокричал женский голос: - Сереньку-у-у!
Началось первое действие
Шварц (бормочет). Вчера, первого августа одна тысяча девятьсот двадцать девятого года, было отправлено - шесть вагонов в Херсон и девять в Одессу... Так, пишем?..
Давид. Раз, и два, и три, и... Раз, и два, и три, и...
Митя. Гуревичи уже сложились... Чистый цирк, честное слово! Вот объясните вы мне, Абрам Ильич, почему это у евреев так барахла завсегда много?
Шварц (уткнувшись в бумаги). Семейные люди, очень просто.
Давид. Раз, и два, и три, и... Раз, и два, и три, и...
Митя (усмехнулся, помотал головой). Нет, я на Розу Борисовну прямо-таки удивляюсь. Это же надо - с малыми дитями, с больным мужем - и на такое отчаянное дело подняться? Прямо не старуха, а Махно какая-то, честное слово!
Давид (опустил скрипку). Папа, девятый час!
Шварц (равнодушно). Ну и что?
Давид. Я устал.
Шварц. Устал?! (Хмыкнул, покосился на Митю.) Он устал, как вам это понравится, Митя?! (Резко обернулся к Давиду.) Между прочим, я целый божий день стою больными ногами на холодном цементном полу. И целый божий день мне морочат голову. И на вечер я еще беру работу домой. Так почему же я никому не жалуюсь, что я устал?.. Что?
Давид. Я не знаю.
Шварц (подумав). Сыграй Венявского и можешь отправляться на двор! (Усмехнулся.) Ему, видите ли, Митя, с отцом скучно! Ему нужны его голь, шмоль и компания... Сыграй мазурку Венявского... Ну!
Давид (после паузы). Хорошо.
Давид снова поднимает скрипку. Печальная и церемонная мазурка Венявского. Абрам Ильич слушает, чуть наклонив набок голову и почесывая в затылке карандашом.
Шварц (шепотом, с торжеством). Ну, что вы скажете? А, Митя?
Митя (развел руками). Талант.
Шварц (Давиду). А теперь - еще один разок упражнения Ауэра!
Давид (возмущенно). Папа!
Шварц (неумолимо). Упражнения Ауэра и тогда пойдешь!
Давид, помедлив, с ожесточением принимается за очередное упражнение. Шварц снова уткнулся в бумаги. Протяжно и равнодушно кричит женщина:
- Сереньку-у-у!..
Митя (словоохотливо). Уезжают, значит, от нас Гуревичи... В Москву едут, к братцу! Братец ихний, Сема, - агентом работает, жуликов ловит... Слышите, Абрам Ильич, чего говорю? Братец Гуревичей, говорю, жуликов ловит... Мелкоту, небось, вроде нас с вами, Абрам Ильич, верно?!
Шварц (зашипел). Откройте дверь! Откройте дверь, чтобы слышал весь двор, сумасшедший!
Митя (счастливо захохотал). От нас Москва далеко, Абрам Ильич, нас не поймают!
Давид. Раз, и два, и три, и... Раз, и два, и три, и...
Шварц. И еще десять вагонов в Николаев. Всего это будет двадцать пять вагонов... Так, пишем!