За полвека. Воспоминания - Боборыкин Петр Дмитриевич 42 стр.


Для меня Сансон, вся его личность, тон, манера говорить и преподавать, воспоминания, мнения о сценическом искусстве были ходячей летописью первой европейской сцены. Он еще не был и тогда дряхлым старцем. Благообразный старик, еще с отчетливой, ясной дикцией и барскими манерами, живой собеседник, начитанный и, разумеется, очень славолюбивый и даже тщеславный, как все сценические "знаменитости", каких я знавал на своем веку, в разных странах Европы.

Сансон выпустил тогда в свет целую теорию сценического искусства в стихах, вроде "Эстетики" Буало. Книга называется "Театральное искусство". В ней александрийским размером преподаются разные афоризмы и правила и приведены случаи и анекдоты из истории, главным образом "Французского театра". Но эта книга (в своем роде единственная в литературе педагогической драматургии давала мне толчок к более серьезному знакомству с литературой предмета на разных языках. Тогда я стал собирать и выписывать книги теоретического характера, и мемуары знаменитых артистов, и специальные сочинения по разным отделам театрального искусства.

Как преподаватель в классе Консерватории, Сансон держался тона учителя "доброго старого времени", всем говорил "ты", даже и женщинам, покрикивал на них весьма бесцеремонно и частенько доводил до слез своих слушательниц.

Преподавание драматического искусства находилось при мне в руках четырех "сосьетеров": (постоянных членов труппы) Сансон, Ренье, Брессан и посредственный актер Тальбо. Отдел этот составлял маленькое "государство в государстве". Главное начальство в лице директора, композитора Обера, ни во что не входило. Но я все-таки должен был явиться и к Оберу - попросить позволения посещать классы декламации, которое он мне сейчас же и дал.

Обер и в то время был уже старенький старичок, "в прошедшем веке запоздалый", употребляя стих Пушкина. Всякий принял бы его у нас за чиновника, состарившегося на департаментской службе: небольшого роста, худощавый, бритый, с седым старомодным хохлом и такими же "височками" и бакенбардами.

Принял он меня в салоне своей казенной квартиры в здании Консерватории, в зимнее пасмурное утро, очень рано. В салоне стоял старенький "фишель", покрытый суконным чехлом. На нем он сочинял, вероятно, свою "Немую из Портичи" и "Фра-Дьяволо". Но и тогда еще, во второй половине 60-х годов, он только что поставил новую оперу на театре Opera Comique свою последнюю вещь. Она и названа им была "Первый день счастья". И главную роль он писал для хорошенькой певицы, бывшей воспитанницы Консерватории и его любимицы - Marie-Rose. Парижская стоустая молва повторяла, что эта молоденькая и чрезвычайно красивая девица была его возлюбленной! Это в возрасте-то сильно за семьдесят лет! Хоть бы впору олимпийцу Гете, который страстно влюбился на 75-м году и совсем было собрался жениться на девице Леветцов!

Консерваторская выучка имела очень сильные пробелы в своей программе. Начать с того, что разучиванья целых пьес, то есть создания ролей на настоящих ученических спектаклях, вовсе не полагалось. В зале классов имелась, правда, сцена, и вся она была устроена в виде театра. Но на этой сцене никогда не давали спектаклей. Ученики и ученицы выходили на подмостки и исполняли отдельные места из трагедий и комедий "классического" репертуара - и только. Стало быть, ни гримировки, ни костюмов, ни создания ролей, ни ансамбля - ничего. То же продолжается, кажется, и теперь. Французы - чрезвычайные рутинеры во всем, что отзывается "традицией", и до сих пор пресса не поднимала протеста против такой рутинной системы обучения.

Тогда, то есть во второй половине 60-х годов, не было никаких теоретических предметов: ни по истории драматической литературы, ни по истории театра, ни по эстетике. Ходил только учитель осанки, из танцовщиков, да и то никто не учился танцам. Такое же отсутствие и по части вокальных упражнений, насколько они необходимы для выработки голоса и дикции.

Занимались исключительно дикцией. И до сих пор это - главная забота французских профессоров и всего французского сценического дела. В дикции, в уменье произносить стихи и прозу, в том, что немцы называют "Vortrag", a русские неправильно "читкой" - альфа и омега французского искусства.

При традиционном, обязательном исполнении на двух национальных театрах ("Французской комедии" и "Одеоне") классического репертуара выработка дикции делалась первенствующей заботой. Но слушатели и слушательницы Консерватории усваивали себе слишком условную манеру произносить стихи и прозу. Более реальная манера говорить, разные оттенки светского и бытового разговора совсем не преподавались, не говоря уже о том, что создание характеров и проведение роли через всю пьесу и ансамбль оставались в полном забросе, что, как слышно, продолжается и до сих пор.

Но в тех условиях, в какие преподавание было поставлено в Консерватории, все-таки в Париже оно велось как нигде. Довольно было и того, что лучшие силы Comedie Francaise назначались из сосьетеров. И каждый из них представлял собою особый род игры, особое амплуа; следовательно, достигалось разнообразие приемов, дикции и мимики.

Сансон был слуга мольеровской комедии, перешедший потом на амплуа "благородных отцов". Но он и по трагедии считался хорошим преподавателем. Он был учитель Рашели, о которой он мне немало рассказывал. В смысле "направления" он стоял за простоту, правду, точность и ясность дикции и был врагом всякого "романтического" преувеличения, почему и не очень высоко ставил манеру игры "Фредерика" (Леметра) и раз даже передразнил мне его жестикуляцию и его драматические возгласы.

Рядом с Сансоном действовали Ренье, Брессан и позднее - Огюстина Броган, одна из сестер, считавшихся и тогда "украшением" "Французской комедии". Она была превосходная актриса для комедии - по-старинному "субретка".

Ренье, даровитейший актер для комического репертуара, считался таким же даровитым профессором. Он выпустил Коклена. Класс свой вел он живо, горячо, держался с учениками мягкого тона, давал много превосходных толкований и сам в лицах изображал то, что нуждалось в практическом примере.

Брессан, уже стареющий, но еще моложавый "первый любовник", давал своему классу благородный, светский тон с оттенком изящной дикции и опять-таки, в общем, тон простоты, без аффектации и ходульности.

Тогдашний обычай позволял ученикам и ученицам выбирать себе профессора и, ходя на уроки других преподавателей, держаться преподавания одного профессора. Меня свободно допускали в классы, и даже служители каждый раз ставили мне кресло около столика, за которым сидели профессора.

Никаких лекций или даже просто бесед на общие темы театрального искусства никто из них не держал. Преподавание было исключительно практическое. Но при огромных пробелах программы - из Консерватории даже и те, кто получал при выходе первые награды (prix), могли выходить весьма невежественными по всему, чего не касалась драматическая литература и история театра или эстетика.

По этой части ученики Ecole des beaux-arts (по-нашему Академии художеств) были поставлены в гораздо более выгодные условия. Им читал лекции по истории искусства Ипполит Тэн. На них я подробнее остановлюсь, когда дойду до зимы 1868–1869 года. Тогда я и лично познакомился с Тэном, отрекомендованный ему его товарищем - Франциском Сарсе. Тогда Сарсе считался и действительно был самым популярным и авторитетным театральным критиком.

В Париже и тогда драматическая критика играла первенствующую роль в газетной прессе. Иметь даровитого и авторитетного фельетониста по театральному отделу - считалось самой важной статьей. На сценических рецензиях составляли себе исключительно писательскую репутацию. Так случилось и с знаменитым когда-то Жюлем Жаненом, который тогда уже доживал свой век.

В те же годы, о которых я здесь вспоминаю, рядом с Сарсе действовали и другие бойкие и любимые рецензенты, вроде Лапомерэ, Поль де Сен-Виктор и других. Но все они привыкли писать больше по поводу пьес и спектаклей, чтобы нанизывать красивые фразы или развивать свои любимые темы. А Сарсе начал писать "по существу". Он был влюблен в театр, в сцену, в жизнь театральной публики и всегда за или против чего-нибудь ломал копья. Из тогдашних драматургов он стоял горой за Дюма-сына. Его пьесы, вроде "Полусвета" (а впоследствии "Идей госпожи Обре") надо было еще защищать перед чопорной светской и буржуазной залой, а также и от нападок слишком узких моралистов из его тогдашних сверстников-рецензентов.

Тогда в газетах сохранялся прекрасный обычай - давать театральные фельетоны только один раз в неделю. Поэтому критика пьес и игры актеров не превращалась (как это делается теперь) в репортерские отметки, которые пишут накануне, после генеральной репетиции или в ту же ночь, в редакции, второпях и с одним желанием - поскорее что-нибудь сказать о последней новинке.

Сарсе так и умер (уже в конце века), верный своим еженедельникам в газете "Temps", где оставался бессменным фельетонистом.

К нему я обратился с письмом как к человеку всего более компетентному в театральном деле. Он принял меня очень радушно и сейчас же пригласил меня бывать на его понедельниках - ранние завтраки в половине двенадцатого, куда являлись его приятели из литераторов, профессоров, актеров и актрис.

Сарсе был то, что парижане называют "uri normalien", то есть бывший воспитанник "Высшей нормальной школы". Бульварные литераторы недолюбливали этих "нормальцев", считая их педантами. Но они были просто более знающие люди, с прекрасной подготовкой, какую дает воспитанникам "Высшая нормальная школа", откуда выходят преподаватели средних заведений и университетских факультетов. Но в том выпуске, к которому принадлежал Ф. Сарсе, оказалось несколько чрезвычайно одаренных молодых людей, и они променяли учительскую карьеру на писательскую. Однокурсниками его были Ип. Тэн, Прево-Парадоль, Эдмон Абу, Вейссе.

Сарсе прямо с учительской кафедры, да еще в провинции, попал в парижские рецензенты, и первое время ему стоило огромных усилий написать самую банальную фразу об игре такого-то актера или актрисы. Но он полюбил театр и сроднился с ним как никто из его парижских сверстников.

Когда я к нему явился с просьбою ввести меня в театральный мир, он остановил меня игривым вопросом:

- А вы можете много проживать?

И сделал еще более игривый намек на закулисные нравы женского персонала. Я искал совсем не этого. Мое личное знакомство с актрисами не помешало мне в течение четырех сезонов изучить театральное дело в направлениях.

Сарсе тогда был здоровенный толстяк, брюнет, ужасно близорукий, веселый, шумный, без всякого внешнего лоска, любящий "la petite parole", то есть скоромные разговоры.

На завтраках у него я не видал тогдашних "тузов" репертуара и даже театральной критики. Кое-кто из романистов, несколько педагогов и журналистов, изредка актриса или крупный актер, вроде, например, Го, тогда уже в полном блеске своего таланта. Он был с ним на "ты".

Тон за этими понедельниками отличался крайней бесцеремонностью по части анекдотов и острот. Мать его не присутствовала на них, а сидела в своей комнатке. Раз в присутствии известной актрисы "Одеона" Жанны Эслер, очень порядочной женщины, один романист, рассказывая скабрезный анекдот, стал употреблять такие цинические слова, что я, сидевший рядом с этой артисткой, решительно не знал, куда мне деваться.

Такой "моветонной" бесцеремонности я никогда не слыхал у нас даже и в пьяных писательских компаниях в присутствии женщин. Ничего подобного не видал и не слыхал впоследствии ни у немцев, ни у англичан, ни у испанцев, ни у итальянцев. Это происходило оттого, что "интеллигенция" была по рождению и домашнему быту весьма мало воспитана - в известном смысле. Да тогда и вообще скоромные разговоры были в ходу. Этим зашибались и наши литературные генералы 60-х годов; но - повторяю - не в присутствии женщин, занимающих на сцене известное положение.

Но все-таки эти сборища у Сарсе были мне полезны для дальнейшего моего знакомства с Парижем. У него же я познакомился и с человеком, которому судьба не дальше как через три года готовила роль ни больше ни меньше как диктатора французской республики под конец Франко-прусской войны. А тогда его знали только в кружках молодых литераторов и среди молодежи Латинского квартала. Он был еще безвестный адвокат и ходил в Палату простым репортером от газеты "Temps". Сарсе говорит мне раз:

- Тут есть очень умный и талантливый малый (garcon)… южанин, некто Леон Гамбетта. Он очень интересуется внутренними делами вашего отечества, и ему хотелось бы поговорить с вами как с русским писателем. Я его приглашу в следующий понедельник… Хотите?

Я, конечно, согласился. И это был действительно Гамбетта - легендарный герой освободительного движения, что-то вроде французского Гарибальди, тем более что он попал даже в военные министры во время своего турского "сидения". О знакомстве с Гамбеттой (оно продолжалось до 80-х годов) я поговорю дальше; а теперь доскажу о моих драматических экскурсиях.

По части тогдашних "императорских" театров (то есть получавших государственную субсидию) я обратился было к Камиллу Дусе, чиновнику театрального "интендантства"; но от него я мало добился толку. Этот посредственный театральный писатель превратился совсем в "чинушку", давал мне уклончивые ответы и проговорился даже, что если б я имел письмо от какого-нибудь официального лица, тогда разговор со мною был бы другой. А я не хотел обращаться к нашему посольству. И за все свое долгое пребывание за границей я избегал наших "посольских", зная, как все посольства и консульства отличались тогда своей отчужденностью от всего русского и крайней неприветливостью. Обошелся я и без всего этого, особенно в изучении сценической педагогии.

После консерваторских классов напал я на самого выдающегося в ту пору частного преподавателя декламации, Ашилля Рикура, имевшего свой курс при ученической сцене в Rue de la Tour d'Auvergne, где как раз квартировал и Фр. Сарсе.

Рикур был крупный тип француза, сложившегося к эпохе Февральской революции. Он начал свою карьеру специальностью живописца, был знаком с разными реформаторами 40-х годов (в том числе и с Фурье), выработал себе весьма радикальное credo, особенно в направлении антиклерикальных идей. Актером он никогда не бывал, а сделался прекрасным чтецом и декламатором реального направления, врагом всей той рутины, которая, по его мнению, царила и в "Comedie Francaise", и в Консерватории.

Меня привели к нему два студента-юриста, изучавшие дикцию в целях приобрести приемы судебного красноречия. Из них один и теперь еще мэр одного из округов Парижа, а другой умер вице-директором одного из департаментов министерства внутренних дел.

Рикур в то время представлял собою крупную фигуру старика с орлиным носом и значительным тембром низкого голоса, в неизменном длинном сюртуке и белом галстуке.

Курсы его бывали по нескольку раз в неделю, в фойе ученического театра, а кто хотел заниматься посерьезнее, тот брал у него и уроки на его квартире, в той же части - города. Ходил к нему разный "сбродный" народ: молодые люди из Комедии или без всякого еще положения, девицы неизвестно какой профессии, в том числе и с замашками недорогих куртизанок. Почти всем им Рикур (как и Сансон) говорил "ты", но обращался все-таки менее бесцеремонно. С мужчинами (и в особенности со мною) тон его был благодушный и совсем не учительский. В общем, его аудитория была не такого уровня, на который могли бы претендовать преподаватели, как он.

Играть он почти и не учил, а только давал образцы прекрасного исполнения отдельных сцен и монологов из трагедий и комедий, а также и отдельных стихотворений.

Самое ценное для меня в его классах и на частных уроках и было исполнение им самим лучших отрывков французской драматической и лирической поэзии. Так произносить тирады из "Мизантропа", как он умел это делать, не слыхал я ни у кого с тех пор, как знаком с французской сценой. Дикция у него была без всякой аффектации и без подчинения "традициям" французской комедии. Истинное наслаждение испытывал я и тогда, когда, бывало, у него на дому в конце моего урока я просил его продекламировать какую-нибудь вещь В. Гюго, или Ламартина, или тогда мне малоизвестного поэта Эжезиппа Моро.

Рассказы и воспоминания Рикура сами по себе представляли для меня крупный интерес. В революции 1848 года он очутился в рядах самых ярых поборников не только политических, но и социальных реформ. Недаром он посещал даже лекции Фурье.

- Вот что надо было тогда сделать, - любил он повторять, - и что я говорил тогдашним вожакам движения: закрыть все церкви, положить предел всем этим притворствам. Меня не слушались. И вот теперь опять мы в окружении попов.

На курсах Рикура (где мне приводилось исполнять сцены с его слушательницами) испытал я впервые то, как совместная работа с женским полом притупляет в вас (а я был ведь еще молодой человек!) наклонность к ухаживанью, к эротическим замашкам. Все эти девицы, настоящие и поддельные, делались для вас просто "товарками", и не было никакой охоты выказывать им внимание как особам другого пола. Только бы она хорошо "давала вам реплики" и не сбивала вас с тона неумелой игрой или фальшивой декламацией.

С Рикуром я долго водил знакомство и, сколько помню, посетил его и после войны и Коммуны. В моем романе "Солидные добродетели" (где впервые в нашей беллетристике является картина Парижа в конце 60-х годов) у меня есть фигура профессора декламации в таком типе, каким был Рикур. Точно такого преподавателя я потом не встречал нигде: ни во Франции, ни в других странах, ни у нас.

Он сам хорошо сознавал, что не такую ему нужно аудиторию. Но надо было кормиться, и его курсы и уроки поддерживали его достаток. Он, бывало, говорит:

- Пускай правительство даст мне кафедру в College de France и содержание в десять тысяч франков! Тогда я сейчас же закрою мою "лавочку" (boite).

И в College de France такая кафедра была открыта для престарелого Легуве! Но куда же ему было до Рикура!

Близилось открытие Всемирной выставки, по счету второй, в Париже. Она открылась, как обещано было, 1 апреля, но на две трети еще стояла неготовой и незаполненной во всех отделах.

Я должен был приступить к своей роли обозревателя того, что этот всемирный базар вызовет в парижской жизни. Но я остался жить в "Латинской стране". Выставка оказалась на том же левом берегу Сены, на Марсовом поле. В моем "Квартале школ" я продолжал посещать лекции в Сорбонне и College de France и жить интересами учащейся молодежи.

В первый раз пришлось мне обратиться к заведующему русским отделом - моему старшему собрату Д. В. Григоровичу, которого я уже встречал в Петербурге, но особого знакомства с ним не водил.

Назад Дальше