Это было в Дахау - Людо ван Экхаут 12 стр.


Они осквернили церковь, и Теофил Горальский не выдержал: он схватил первый попавшийся под руку предмет – тяжелый чугунный подсвечник – и набросился на эсэсовца и девку, укрывшихся в исповедальне. Затем он подбежал к кафедре и проломил череп второму немцу и его девице. Он бил их по головам, пока его не схватили. Эсэсовцы сорвали с него одежду, проволокли по деревне под градом насмешек и поставили к церковной стене перед стрелковым взводом. Стреляли поверх головы. На этом мучения священника не кончились. Ему накинули петлю на шею, но не повесили, а отправили в Дахау, сообщив, что церковь Горальского служила убежищем для бандитских отрядов.

В Дахау ему устроили особую встречу. Эсэсовцы подготовились к ней и продемонстрировали полный репертуар своих издевательств. Они завели пластинку о черном цыгане, били Горальского и приказывали ему подпевать. Есть люди, которые становятся в концлагере слабыми и беззащитными; Теофил Горальский, напротив, стал сильным – он словно переродился. Он громко молился за своих мучителей, прося отпустить им грехи. Эсэсовцы пришли в бешенство и начали жестоко избивать священника. Они сказали, что будут бить, пока "проклятый бешеный пес" не запоет. Но он лишь тихо стонал.

Его послали на работу к лагерной стене, где меняли старую ржавую колючую проволоку. С утра до вечера Горальский должен был катать тачку. Сто метров вперед. Сто метров назад. С одной стороны лежала куча песка, с другой груда камня. Ему приказали возить песок к груде камня, высыпать песок, грузить камни, бегом отвозить их к куче песка, сваливать камни, затем снова насыпать песок, отвозить его к груде камня – и так без конца. Бессмысленная, изнурительная работа. Но Теофил Горальский не сдался. Он бегал взад-вперед с этой тачкой и громко, на весь лагерь читал молитвы. Он вымаливал у бога прощение своим палачам, а они жестоко избивали "проклятого попа", бросали камнями в "вонючего святого". Он безропотно продолжал возить тачку, не останавливаясь ни на минуту. Он не просил пощады. Он был на пределе сил, но продолжал свою изнурительную работу и не переставал молиться.

И вот наступила та памятная пятница. У стены работали евреи. Охранник-эсэсовец в тот день особенно бесновался. Он не отставал от Горальского и беспрерывно осыпал его ругательствами и побоями.

– Сегодня твой праздник, церковный клоп. Когда-то жиды расправились с вашим учителем. Ты очень похож на него. Ты – копия Христа.

– Господи, прости его, ибо не ведает, что творит! – воскликнул Горальский.

– Мы сейчас повторим всю церемонию, поросячий проповедник. Разве не с бичевания начался праздник? Я воздам тебе то же, что и тому первому святому.

Он схватил колючую проволоку и начал бить ею бегущего Горальского. Тело Горальского и без того уже было покрыто гноящимися ранами после перенесенных пыток. На колючей проволоке оставались кровавые клочья мяса.

– Стой, вонючий поп! Нужно сделать все точно так же, как было тогда. Жиды, помнится, тоже принимали участие в этом.

И он погнал Горальского к группе евреев.

– Видите этого типа, иуды? Это – Христос. Он такой же жид, как и вы. А ну, плетите для него венец. Ведь вы же надели на него терновый венец, не так ли?

Ему робко ответили, что здесь нет терновника. Эсэсовец ударил нескольких заключенных колючей проволокой.

– А это что? Разве вы никогда не видели этого? Прежде жиды использовали терновник, потому что у них не хватило ума изобрести колючую проволоку. Ее изобрели мы. Чтобы выбить из вас глупость. Плетите венец!

Евреи сплели. Эсэсовец поставил Горальского на колени, ударив его сзади сапогом. Священник, покрытый кровью, гноем, потом, стоял на коленях. Он тяжело дышал. Но как только Горальский отдышался, он снова начал молиться. Евреям приказали проклинать его. Они повиновались. Им приказали надеть на него венец. Они надели. Эсэсовец закрепил его ударом своей резиновой дубинки. Евреям приказали плевать в Горальского. Они выполнили и это приказание. Голод, издевательства, пытки эсэсовцев сломили людей, у них уже не было сил сопротивляться.

Но силы Горальского не иссякли. Он сказал, что картина еще не полная.

– Христос нес свой крест,- сказал Горальский. – И язычники распяли его на кресте. Я тоже хочу нести свой крест и быть распятым.

Он получил крест – тяжелый бетонный столб на плечо. Тащить его было под силу только четверым. Ему приказали носить этот столб взад и вперед.

– Чем же все это кончилось? – спросил я внезапно замолчавшего Друга.

– Не знаю. Он исчез в бункере. Никто не знает точно, что там делается. Даже эсэсовцев пропускают туда по особому разрешению. Тех, кто отсидел в бункере, заставляют поклясться, что они будут молчать. Они, разумеется, рассказывают кое-что своим верным друзьям. В бункере круглосуточно дежурят эсэсовцы, которые беспрерывно ходят по коридору и чуть что – стреляют. В бункере есть стоячая одиночка. Есть камера высотой в полметра, где можно сидеть, лишь согнувшись в три погибели. Когда узникам выдают еду, им приказывают лаять по-собачьи или хрюкать… В Дахау ежедневно разыгрываются тысячи драм. И о многих из них никто никогда не узнает.

На следующий день французов и бельгийцев снова собрали вместе. Мы думали, что нас посадят в эшелон. Но этого не случилось. Нас просто перевели в блок № 19. Там царил такой же распорядок, как и в блоке № 17. Девять человек спали на двух нарах. В бокс загоняли по пятьсот заключенных. Две тысячи "штук", как нас называли эсэсовцы, помещались в блоке, рассчитанном на четыреста человек.

Там я познакомился с Йефом. Он тоже стал моим другом, хотя и являл собой полную противоположность доктору. Я познакомился с ним во время одного трагикомического инцидента. Мы попали в блок № 19 в день "бритья". Нас брили нерегулярно. Староста блока спрашивал обычно, есть ли среди заключенных парикмахеры, и такие сразу же находились: за один день работы им дополнительно давали порцию хлеба и миску супа. Часто в роли парикмахеров выступали люди, которые ни разу и бритвы в руках не держали.

В тот день парикмахером назвался русский. Молодой парень со смешливым лицом, которое совершенно не вязалось с его грязной рваной одеждой и ужасающей худобой. Он выдал себя за парикмахера, и староста блока испытующе посмотрел на него.

– Ты в самом деле парикмахер?

– Так точно, – заверил русский. Он улыбался застенчиво и дружелюбно. – Я очень хороший парикмахер.

– Учти, дурак, я внимательно буду следить за тобой.

– Я побрею тебя первым,- предложил ему русский.

Но староста блока предпочел сначала посмотреть на его работу. И это было разумно с его стороны. Вместо мыла использовалась пемзовая паста, которая изредка появлялась в блоке. Русский набрал ее в руки и начал "намыливать" первого клиента. Мы все стояли вокруг, недоверчиво глядя на русского. Тот продолжал размазывать пасту руками, а потом помазком. Он явно тянул время. В лагере требовалось все делать очень быстро. Но русский все водил и водил помазком, с улыбкой поглядывая на нас.

– Ну что же дальше? – крикнул на него староста блока.

Русский энергично закивал.

– Сейчас, – сказал он и неуверенно взглянул на бритву и на лицо клиента.

Кто-то толкнул меня в бок.

– Он такой же парикмахер, как я портной,- раздалось на антверпенском диалекте.

Я посмотрел на говорившего. Крепыш невысокого роста. Он, видимо, только что прибыл, если судить по его широким плечам и полному лицу.

– Из Антверпена?

– Да. Меня зовут Йеф. Что это за комедия?

– А ты здесь недавно?

– Со вчерашнего дня. Но уже сыт по горло. Если бы знал, никогда бы не полез к этой немке.

Русский стиснул зубы и поднес бритву к лицу заключенного. Я увидел, как он прищурил глаза, рванул бритву вниз и… порезал клиента. Пострадавший закричал, а староста блока набросился на незадачливого брадобрея.

– Большевистская сволочь! Да ты никогда не держал бритвы в руках!

– Ничего подобного! – громче старосты крикнул русский.- Я брею отлично. Просто у него плохая кожа.

"Парикмахер" получил двадцать пять ударов. В тот день его лишили пищи. Если он остался в живых, то, наверное, навсегда возненавидел профессию парикмахера.

Вечером я разговаривал с Йефом. Он был очень сильный. С ним не страшно пуститься в ночной поход по блоку. Он без труда мог растолкать спящих соседей, чтобы лечь на свое место. Йеф перепробовал много профессий. Он занимался боксом ("Ну и досталось мне тогда, черт побери!"), работал в Антверпенском порту, а потом решил добровольно поехать на работу в Германию. "Жена крестьянина, – рассказывал Йеф, – так и не разобралась, кто у нее в постели. Во вторую ночь моего пребывания на ферме я уже перебрался к ней. Эти мофы ни черта не понимают в любовных делах. Она была без ума от меня и все время совала мне лучшие кусочки".

Но кто-то выдал Йефа, и за свои любовные похождения он попал в Дахау.

Это был крепкий орешек. Может быть, поэтому я искал у него защиты. Его не интересовала политика, и в военных делах он разбирался плохо. Йеф был человек без принципов. Он мог говорить лишь о еде, выпивке и женщинах. Затевать с ним серьезный разговор не имело смысла. И все же долгое время он был самым близким моим другом. Такое нередко случалось в концлагере.

Мы были знакомы дней десять, когда вдруг сильному, крепкому Йефу понадобилась моя помощь. Я попал в Дахау, пройдя Бегейненстраат и Байрет. Поэтому у меня переход от нормальной жизни к лагерной произошел постепенно. Но Йефа бросили в концлагерь, вырвав его из благополучной жизни на ферме. Он потерял равновесие, быстро начал худеть и через неделю захворал. Я думаю, у него началось воспаление легких. Он беспрерывно кашлял, одежда была влажной от пота. Надо сказать, что в тифозных блоках люди подолгу не болели – они были так истощены, что уже не осталось сил болеть. Если кто-то простуживался, то однажды утром он уже не мог встать и умирал.

Но Йеф еще мог сопротивляться. Он был очень болен, а в блоке никто не имел права болеть. Либо жизнь, либо смерть, третьего не дано. Можно было попроситься в лазарет, но Иеф не хотел об этом и слышать: "В больнице я погибну, парень". Он остался в блоке и подчинялся законам блока: выходил утром на поверку, поднимался за кофе, выходил вместе со всеми на прогулку, днем вставал за супом, вечером за хлебом. Недели две я помогал ему, таскал на своей спине повсюду. Он весил больше меня, и я обливался потом. Я кормил его, когда он не мог есть сам, помогал держаться на ногах, когда у него не было сил стоять. Я спас тогда жизнь человеку и только потом понял, что сделал это из эгоистических соображений. Я спас его потому, что не хотел потерять его для себя.

Жизнь в блоке № 19 была сплошной мукой.

День начинался с утренней поверки. Для заключенных свободных блоков она проводилась на лагерном плацу, в тифозных блоках – на площадке между двумя блоками.

Поверка начиналась в три – в половине четвертого ночи. Охранники врывались в бокс и кричали: "Подъем! Выходи! Быстрее! Быстрее!" Они подгоняли нас кнутами, и мы, заспанные, с трудом сползали с наших нар. По утрам всегда было ужасно холодно. Ночью у нас часто пропадали деревянные башмаки, и тогда приходилось стоять на снегу босиком. Случалось, что в строю оказывались полуодетые или совершенно раздетые люди, хотя мы старались ложиться спать в одежде.

Нам приказывали строиться по десяти в ряд. Десять рядов по десять человек составляли колонны по сотне. Старосты боксов загоняли нас в строй.

Прежде чем начать нас считать, старосты боксов долго спорили друг с другом: какое количество "штук" должно быть на поверке. Обычно они расходились в цифрах. И не мудрено было ошибиться, так как вместо умерших ежедневно поступали новые люди. Спорили о том, сколько умерло, сколько находилось в лазарете и сколько осталось в живых. Когда цифра была наконец установлена, начиналась бесконечная поверка. Стоявшему в начале первого ряда всегда доставались удары старосты бокса, считавшего людей. "Десять-двадцать-тридцать". Результат никогда не совпадал с нужной цифрой. Начиналась путаница, приводившая охранников в бешенство.

Через полчаса или через час царил уже полный хаос. Старосты носились вокруг колонны, кричали, размахивали руками и, в конце концов, начинали все сызнова.

В темноте было трудно разобраться, и в некоторых рядах оказывалось по девять человек, в других – по одиннадцать. Горе бедняге, оказавшемуся одиннадцатым. Удары сыпались на него градом. Не меньше попадало и заключенному, стоявшему девятым, хотя этот-то был совсем уже ни при чем.

Все знали "лучшие места" в ряду: пятое или шестое. Из-за них по утрам начиналась борьба. Каждый стремился побыстрее занять "лучшее" место.

Несколько дней подряд и я, таща Йефа на спине, старался занять хорошее место. Если у меня кончались силы – некоторые поверки длились часами, – мы ставили Йефа на ноги и подпирали сзади и спереди, причем я крепко держал его за руки, лежавшие у меня на плечах.

Жив ли ты, Йеф? Где ты?

Смертность в блоке № 19 росла с каждым днем. Смерть в концлагере была обычным явлением. Все происходило очень быстро. Еще вечером человек стоял вместе со всеми на вечерней поверке, а утром был уже мертв. Дежурные по боксу раздевали покойника. Каждый раз поражала ужасающая худоба узников. К ноге умершего привязывали бирку и вытаскивали его на улицу. Там покойников складывали рядом, и они лежали, пока их не забирал "мор-экспресс".

Я видел покойников. Но я не смотрел на них. Я боялся смотреть. Я думал, что стану похож на них, если посмотрю. Мертвецами становились заключенные, с которыми еще вчера вечером кто-то спорил за место в уборной, с которыми еще вчера днем кто-то ссорился из-за того, что их кусок хлеба казался больше, а суп гуще. Я не видел смерти, так как не хотел смотреть. А умиравшие, видимо, испытывали какой-то стыд и уползали умирать в темный угол, как животные.

Мы и в самом деле в чем-то становились животными. Мы боролись, чтобы сохранить достоинство, дружбу и солидарность. Но все мы пережили момент, когда сохранить это достоинство становилось невозможным. И тогда нас уже не тревожило ежедневное исчезновение знакомых лиц и не волновала чужая судьба. Исчезли Жак ван Баел, Франс ван Дюлкен, Тавернье, Луи Перар. Я их больше не видел, значит, они умерли. Мы тупели и становились эгоистами. Из-за пустяков вспыхивали ссоры, иногда обессилевшие люди набрасывались друг на друга как смертельные враги. А через несколько дней они лежали рядом мертвые на снегу.

Одним из первых уроков концлагеря был вывод, что не следует попадаться охранникам на глаза. Попасться на глаза означало по меньшей мере быть избитым. Если в какой-то день доставалось несколько ударов – этот день считался хорошим. Сложность заключалась в том, что никогда нельзя было заранее угадать, попадешься ты сегодня на глаза или нет. За то, что выпил воды, полагалось двадцать пять ударов. Столько же за то, что не умылся утром. А мы испытывали панический ужас перед умыванием ледяной водой по утрам. Полотенец заключенным не полагалось, и приходилось с мокрым лицом и руками выходить на холод. Нас преследовало чувство неуверенности и постоянная боязнь совершить ошибку. Эсэсовцы поддерживали этот страх, а их приспешники в лагере следовали методу хозяев. Наказывали, если замечали, что у тебя грязные ноги. Наказывали, если одежда не в порядке (а она всегда была не в порядке). Наказывали, если на ногах не было башмаков. Иногда приходилось красть их у товарища с опасностью для жизни. Наказывали, если обращался к капо на "ты". Наказывали и за то, что ты называл его уважительно. Короче говоря, лучше было не попадаться на глаза. Для наказания достаточно было того, чтобы твое лицо не понравилось кому-то из начальства. Горе, если твой страх был замечен. Наибольшее удовольствие эсэсовцам доставляли издевательства над самыми робкими. Горе тебе, если ты носил очки. Плохо приходилось и тому, кто вылизывал миску, – тогда "грязную свинью" учили приличным манерам. А тот, кто не вылизывал, получал свою порцию издевательств как неряха.

Самым благоразумным было по возможности прятаться в толпе. Если окажешься на виду, это может стоить не только побоев, но и жизни. Смерть могла быть и очень легкой – от удара дубинкой по голове – и очень тяжелой, когда жертву клали в умывальне под ледяную струю. Смерть в подобных случаях наступала иногда только через час, и охранники с интересом наблюдали, сколько времени протянет "крематорская собака".

И пока начальство развлекалось подобным образом, мы ждали на холоде, стуча деревянными башмаками – те, у кого они еще были, – и стараясь никому не попадаться на глаза.

Но рано или поздно это все равно случалось.

Первый раз я по-настоящему попался вместе с двумя товарищами: с Йефом и Маурицем из Букхаута. На один паек хлеба мы выменяли сигарету и по-братски разделили ее на троих, так же как и два оставшихся пайка хлеба. Несмотря на наши ссоры и эгоизм, мы все-таки сохранили какое-то подобие стадного чувства, которое помогало нам существовать в этих условиях. Йеф, Мауриц и я некоторое время были неразлучны. Каждое утро мы собирались где-нибудь, скрещивали руки, поднимали их вверх и громко клялись: "Нас не сломить".

Сейчас это может показаться смешным, но тогда мы не шутили. Моральная стойкость была очень сильным оружием в борьбе за жизнь. А чувство товарищества в тех условиях было необходимо как воздух. Тот, кто уединялся, кто терял мужество, кто тосковал по дому, – тот становился добычей крематория. Мы всю ночь берегли сигарету, чтобы выкурить ее утром. После утренней поверки мы, спрятавшись в умывальне, глубоко затягивались и кашляли до головокружения.

Староста блока поймал нас на месте преступления. Он начал кричать, но самое страшное заключалось в том, что сигарета была выкурена лишь наполовину.

– Что это за безобразие! – орал он.

– Это сигарета, господин староста,- громко ответил я, вытянувшись по стойке смирно.

– Что за кретины?! Курить натощак? Хотите испортить легкие? Давай сюда сигарету!

Я отдал. Если бы мы только этим и отделались, то большой беды не было бы. Он погасил сигарету и сунул себе в карман.

– Я пекусь о вашем здоровье,- продолжал он.- Если вы сами по дурости не заботитесь о своих легких, то я позабочусь о них. Вам нужен свежий воздух и хорошая физическая работа, чтобы прочистить легкие. Надо освободить ваше брюхо от никотина.

Он вытолкал нас на улицу, приказав очистить площадку от снега.

Назад Дальше