Это было в Дахау - Людо ван Экхаут 14 стр.


– Вы направляетесь в особую "бомбовую команду". Вас поместят в товарные вагоны, и с этого момента вы будете жить на железной дороге. Будете делать остановки там, где бомбили воздушные бандиты, и восстанавливать то, что разрушено. Вас будут хорошо кормить. После ликвидации следов налета поедете дальше. Это для вас единственная возможность заслужить доверие.

Его слова звучали в наших ушах как музыка. Наконец-то прочь из лагеря!

– Ясно одно – хуже не будет,- сказал я.- Что может быть страшнее тифозных бараков?

Мы вышли за ворота. Спокойно разговаривали друг с другом, и никто нас не останавливал, не кричал, не набрасывался на нас с дубинкой, не науськивал собак. Мы неожиданно приобрели для немцев какую-то ценность. Такого еще не случалось. Нас доставили на лагерную станцию и там передали в руки тридцати ополченцев, одетых в военную форму. Все – в возрасте не менее пятидесяти лет. В последнее время в лагере стало появляться все больше пожилых солдат. Их называли секретным оружием Гитлера- Фау-3. Позднее явились и Фау-4: старики на костылях, которых фюрер заставил надеть солдатскую форму. Эсэсовец, сопровождавший нас, отошел в сторону. Ополченцы рассматривали нас с любопытством.

– Да, силачами вас не назовешь,- сказал пожилой лейтенант.- Разместитесь по двадцать человек в вагоне. Если хотите попасть со своими, держитесь вместе.

Нас никто не подгонял, не ругал. По всему было видно, что они делали дело, которое им самим не очень нравилось, они явно предпочли бы сидеть дома с газетой в руках, сунув ноги в домашние туфли.

Мы разделились на группы, после чего лейтенант сказал:

– Вам, наверное, рассказывали, что от вас требуется? Будете вести себя спокойно, мы вам не станем надоедать. Попытаетесь бежать – расстреляем. Остальное вам расскажут в пути. Начинайте посадку, чертовски холодно.

Мы разошлись по вагонам. По двадцать человек с пятью охранниками. На одной стороне вагона находились места для охраны, на другой стояли трехэтажные нары для нас – как в лагере. Только здесь полагалось одно место на двоих.

Поезд сразу же отправился. Толстый ефрейтор снял полотенце с корзины, стоявшей в центре вагона. В ней лежал хлеб.

– Вы будете получать такой же паек, как и мы. Триста граммов хлеба утром, суп днем и вечером. У вас такой вид, словно вы несколько месяцев не ели.

Мы промолчали, еще не понимая, в чем дело – немцы спокойно разговаривают с нами, раздают хлеб… Ополченцы аккуратно резали его ломтиками, мы же мгновенно съели все разом. Только после того, как хлеб был съеден, мы поняли, что все это происходит наяву. Мы слушали стук колес на стыках, гудок паровоза. За решетками окна пролетали вершины деревьев, столбы и провода. Нет сомнения – мы удаляемся от Дахау.

Немцы молча наблюдали, как мы ели.

– В лагере было не сладко?- спросил один из них.

Мы утвердительно кивнули.

– У нас будет лучше.

Мы переглянулись, не веря своим ушам. Остальные немцы спокойно продолжали есть, не вмешиваясь в разговор. Может быть, они против Гитлера?

– У нас не принято кричать "хайль Гитлер".

– Там мы тоже обходились без этого,- заметил я угрюмо.

– Говоришь по-немецки?

– Ты же слышишь,- ответил я, подчеркнув это "ты", чтобы вывести его из себя. Но он никак не отреагировал. Возможно, эти немцы бравировали своей простотой в обращении и нарочно вели все эти разговоры, чтобы им было легче добиться от нас повиновения. Видимо, им не хотелось лишних хлопот. Когда человеку уже за пятьдесят, ему хочется только одного – чтобы его оставили в покое.

И все же мы радовались. Даже немецкий звучал в устах наших теперешних охранников не так грубо, как у эсэсовцев или лагерного персонала.

– Откуда вы?

– Из Бельгии.

– В прошлую войну я воевал в Бельгии. Схватил ревматизм на вашей проклятой реке Эйзер. Как называется тот город… Дикельмюде?

– Диксмейде.

– Ах да, Диксмейде. Война – скверная штука.

Через некоторое время поезд остановился. Охранники открыли дверь.

– Кому пришла нужда – сходите. Только не вздумайте бежать. При малейшей попытке к бегству будем стрелять. Мы не собираемся вас истязать, но и рисковать ради вас жизнью не желаем.

Мы вышли из вагона, чтобы оправиться. Ополченцы выставили охрану, но не для того, чтобы стеречь нас,- они должны были не подпускать к составу посторонних. Остальные начали разбирать деревянный забор вдоль путей.

– Не погибать же в самом деле от холода.

Угля нет, вот все и воруют дрова. И потом, если мы не разберем этот забор, то завтра или послезавтра его все равно уничтожат американцы.

Нас они помогать не просили. Видимо, они поняли, что у нас нет сил работать, и стали сами передавать доски друг другу по цепочке.

– Надо позаботиться о том, чтобы у нас всегда был запас дров. Мало этой проклятой жизни на колесах, мы еще будем околевать от холода!

Растопили стоявшую посередине вагона черную печку-времянку, и от нее начало расходиться приятное тепло. С каждой секундой мы удалялись от Дахау. Кошмарный сон кончился. Гудок паровоза звучал для нас как сигнал освобождения, перестук колес – как ликующий зов надежды. Только теперь мы поняли, что вырвались из лагеря смерти. Мы недоуменно смотрели друг на друга, боясь поверить неожиданному счастью.

Обстановка в вагоне была почти домашняя. Никакой брани, никаких побоев. Ополченцы рассказывали друг другу соленые анекдоты, совсем как наши солдаты, и громко хохотали. Показывали друг другу семейные фотографии. Вспоминали сына соседа, сложившего голову в России, судачили о чьей-то дочери, забеременевшей от поляка. Они курили сигареты, и, если кто-то из них бросал окурок, мы тут же подбирали. Казалось, что мы снова стали людьми, хотя и находились под охраной врагов.

Но действительно ли они были врагами? А не ошибались ли мы, считая, что все немцы заодно с нацистами? Может быть, в душе эти ополченцы даже сочувствовали нам? А что, если они по горло сыты своим фюрером и его нацистской бандой? Впрочем, если они и не были нашими врагами, то не были и нашими союзниками. В противном случае они должны были восстать, как восстали мы, как восстали против Гитлера в самой Германии немцы в 1934 году.

Но тогда мы не очень задумывались над этими вопросами, так как чувствовали себя почти счастливыми. Теперь, выбравшись из лагеря, мы были уверены, что переживем войну.

Однако многие из нас потеряли в лагере слишком много сил. На следующий день несколько человек заболели, в том числе и я. Никакой боли я не чувствовал, температуры тоже не было – просто совсем обессилел и пропало желание двигаться. Я не вставал с нар, мной овладело безразличие ко всему на свете. Я не ел, отказался даже от окурка сигареты.

В эшелоне был врач. Он осмотрел заболевших. До сих пор вижу его скептическую ухмылку, когда он сказал, пощупав мой пульс: "Неужели они там не заметили, что парень отдает концы?"

Поезд стучал по рельсам, а я готовился к смерти. Смерть не была страшна, смерть-это вечный покой, избавление. Я мыслил возвышенными категориями… Вся жизнь-тюрьма, из которой освобождает только смерть.

– Что с тобой? Плохо?

Спрашивал кто-то из наших. Теперь я уже не помню его фамилии.

– Возьми мой хлеб,- сказал я.

– У тебя что-нибудь болит? Надо держаться. Сейчас нам стали давать больше еды, мы должны выкарабкаться.

Он не понимал меня. Он не знал, какой заманчивой казалась мне теперь смерть, не осознавал, что я обрел новую цель жизни – смерть.

– Возьми мой хлеб. Я не хочу есть.

– Я спрячу его для тебя.

– Не надо, ни к чему. Я не хочу есть. Ешь сам.

В ту ночь умер мой сосед по койке.

Я смотрел на покойника.

Смотрел так, как когда-то мне советовал голландский доктор.

Сначала я смотрел равнодушно, без особого волнения. Мне хотелось знать, что происходит с человеком, когда смерть освобождает его от мук. На его губах застыла страшная усмешка, словно смерть обманула его, словно он ждал от нее чего-то другого. Я вдруг представил себя на его месте. Я вспомнил слова Друга о том, что надо смотреть на покойника и думать, что он умер такой смертью, какой сам ты умереть не хочешь.

Один из охранников сказал:

– Уберите беднягу.

Мы все помнили, как поступали с умершими в лагере. Здесь сделали то же самое: покойника стащили с нар, его голова стукнулась о пол вагона. Затем его начали раздевать. Охранники чертыхались – от покойника дурно пахло. Я приподнял голову, чтобы лучше видеть. Ополченцам явно не хватало ловкости, которой отличался лагерный персонал: покойник то и дело валился набок, когда с него пытались снять куртку. Наконец умершего раздели. Глаза его были все еще широко открыты. И смотрели на меня. Я не отвернулся. "Нет,- подумал я.- Только не такая смерть! Я должен жить! Добро должно восторжествовать над злом!"

Один русский писатель, переживший концлагерь, писал впоследствии: "Мы победили смерть!" В ту ночь я тоже победил ее.

Тело подтащили к двери. Поезд продолжал идти. Охранники открыли дверь и тут вдруг словно что-то вспомнили. Посмотрев номер на куртке покойного, начали искать клочок бумаги, кусок бечевки и карандаш. Карандаш нашелся, остального не оказалось. Тогда номер написали прямо на груди и оставили труп лежать у двери. Паровоз гудел.

Я приподнялся на своей койке и подозвал товарища, которому отдал свой хлеб:

– У тебя совсем не осталось хлеба?

– Полпорции.

– Дай мне, пожалуйста, немножечко.

Он отдал мне все, что у него осталось. Однако у меня не было сил разжевать хлеб. Я жевал его дольше, чем Франс ван Дюлкен, и наконец с трудом протолкнул в горло. И все-таки я заставил себя съесть весь хлеб. На следующий день я съел суп, отпивая его маленькими глотками. Глоток – передышка. Еще глоток – опять передышка. Точно так же я разделался и с хлебом. Я съел его, размочив в супе. Врач снова пощупал мой пульс и, опять скептически улыбнувшись, покачал головой. Потом что-то тихо сказал охране. Все смотрели на меня. "Неправда, – думал я – Я не умру! Я не дам себя сломить!"

Через день один вагон отцепили от состава. Туда перевели всех больных. На двух койках поместили четырнадцать человек. Мы снова стали лишними, и поэтому нас не кормили, а мы все не могли догадаться, в чем дело. Кроме больных, в вагоне никого не было – даже охраны. Наконец мы услышали шум подошедшего паровоза. Толчок – очевидно, прицепили вагон,- и мы снова двинулись в путь. Нас охватило глубокое отчаяние, так как мы поняли, что едем в обратную сторону. Назад! Из лагеря мы ехали дня четыре, обратно- значительно быстрее.

Впоследствии мне приходилось видеть фотографии поездов смерти Дахау. Я ехал в таком поезде, состоявшем из одного вагона. Все мы страдали, нарочно терзали друг друга и были совершенно безучастны к тем, кто больше всех жаловался, и к тем, кто умирал. Разговоры стихли. Самые слабые умирали молча. В вагоне пахло тленом. Каждый уже видел себя разлагающимся трупом. Я видел смерть. Я читал ее на лицах своих спутников. Но сейчас она не манила меня, она казалась мне ужасной.

Мы снова прибыли на лагерную станцию. Не могу сказать, как долго мы ехали: три часа или три дня. Во всяком случае, обратный путь показался мне намного короче. Я знал, что мы снова в Дахау, еще до того, как открыли дверь нашего вагона. Орали эсэсовцы, и этот гортанный крик показался мне еще более варварским, чем раньше. Неистово лаяли собаки.

Я зарыдал. Я плакал от бессилия, от отчаяния, от ярости. Я рыдал от страха перед смертью и от безумного желания жить. Плакал не один я. Все оставшиеся в живых плакали. Мы выбрались из ада и вернулись обратно еще более слабыми и измученными, чем прежде. Почти половина товарищей погибла.

Дверь раскрылась со скрежетом, полоснувшим по сердцу. Крики стали громче, собачий лай злее.

– Выходи! Быстрее! Быстрее, проклятые крематорские собаки!

Никто не двинулся с места. Не было сил.

Но эсэсовцы способны поднять и мертвого. Они ворвались в вагон, накинулись на нас с бранью, угрожая крематорием. Они нещадно колотили дубинками по лежавшим на нарах живым и мертвым. Мертвые остались лежать, а мы выползали из вагона со слезами на глазах. Нам приказали подтащить покойников к двери и выбросить их из вагона. Но у нас не было сил. Втроем или вчетвером подталкивали труп к двери, а потом падали сами, падали на трупы и, плача, с трудом выбирались из груды тел. Нас мучила жажда, и мы совали в рот горсти снега. Эсэсовцы пытались поднять нас побоями, но все было тщетно. И тогда они спустили на нас собак. Один из них крикнул, что собаки перегрызут нам глотки, если мы не встанем. Но даже и тогда мы не встали – мы были на грани полного истощения.

В лагерь послали капо, который вскоре вернулся с "мор-экспрессом". Я узнал его. Лежа на животе, чтобы легче было хватать ртом снег, я увидел мрачные лица людей, двигавших повозку. Я знал, что в Дахау они символизируют смерть. Я вспомнил, как Друг рассказывал мне, что мертвых и живых вместе бросают в печи крематория. Я уперся руками в снег и попытался приподняться. Напрасные усилия… Мне почему-то стало ужасно жарко.

– Быстрее грузите эту падаль!

Нас побросали в повозку. И живых и мертвых. Я постарался выбраться наверх, чтобы соскользнуть с повозки по дороге, и тут вдруг вспомнил о человеке, который вот так же падал несколько раз, но его снова поднимали, и он оказывался в повозке. Возможно, сегодня мне повезет. Возможно, сегодня эсэсовцы просто посмеются надо мной и оставят в покое…

Возле лагерного плаца "мор-экспресс" остановился. Эсэсовец отдал какое-то приказание, и перевозчики трупов забрались в повозку. С привычным равнодушием они быстро отделяли мертвых от живых, подобно тому как рыбак сортирует рыбу. Живых сбросили тут же, на лагерном плацу. Трупы остались в повозке, которая скрылась в том направлении, где поднималось облако черного дыма.

– В душ! – накинулись на нас эсэсовцы.- Встать! Марш в душ!

Мы продолжали лежать. Эсэсовцы схватились за пистолеты, послышались щелчки предохранителей.

– Через три минуты всем быть в душе. Кто не явится, будет расстрелян.

Мы задвигались, поползли. Эсэсовцы хохотали. Мы с трудом передвигались на четвереньках. Некоторые ползли на животе. Несколько человек поднялись на ноги, сделали два-три шага и снова упали. Эсэсовцы били ползущих людей по спине.

Я приблизился к одному товарищу.

– Говоришь по-немецки?

– Немного.

– Надо встать. Давай поможем друг другу. Я поднялся на колени и помог встать ему. Он положил руки мне на плечи. И мы пошли, поддерживая друг друга. Нашему примеру последовали те, у кого еще были силы. Но многие так и остались лежать на плацу. Мы не слышали выстрелов. Наверное, эсэсовцам даже не понадобилось стрелять. Кое-как мы добрались до бани, с трудом разделись. Все одинаковые, как скелеты, все в гнойных язвах, у всех ввалившиеся лихорадочные глаза. Горячая вода смывала вонючую грязь и пот.

– Быстрее, быстрее, шакалы! Скребите чище вашу поганую шкуру!

Казалось, вода, падавшая на наши головы, весила тонны. Мы с трудом стояли на ногах, крепко держась друг за друга, и если падал один, то за ним тут же следовал второй.

– Не желаете мыться?! Сейчас мы вас вымоем. Научим вас, свиней, мыться.

Эсэсовцы с руганью бросились к нам, не обращая внимания на то, что попадали под струю. Они и в самом деле стали "мыть" упавших – на свой эсэсовский манер. Волокли их по цементному полу в угол бани, где стояло несколько бочек, и бросали свои жертвы в бочки, вниз головой. Я видел, как конвульсивно вздрагивали ноги, торчавшие из бочек. Крепко держась одной рукой за товарища, я мыл его, а он помогал мыться мне.

Воду выключили.

– Выходи!

Они выгоняли нас раздетыми на мороз. Мы уже не могли думать, не могли надеяться, двигались как призраки. Нагие, мокрые, плелись мы к куче приготовленной одежды. Там мы сели, чтобы натянуть брюки. Никто из нас не мог бы устоять на одной ноге даже с помощью товарища, чтобы надеть брюки. Мы поочередно помогали друг другу садиться и вставать. Наконец мы облачились в брюки, рубашки и куртки. Деревянные башмаки казались свинцовыми. Но мы ковыляли по лагерной аллее, стиснув зубы. Раз уж мы пережили столько мук, нужно пройти весь путь до конца. Иначе проще было бы остаться лежать там, на лагерном плацу.

К счастью, мы не знали, что нас ждет, иначе мы не выдержали бы. Мы надеялись, что нас приведут в блок № 17. Но нас провели мимо, и мы решили, что нас ведут в блок № 19 или в № 21, однако для нас предназначался блок № 29 – последний на правой стороне. Впрочем, это не совсем точно. Позади блока № 29 за оградой находился еще блок-под номером 31. Там помещался бордель.

Блок № 29 был самый ужасный блок в Дахау. Раньше в него направляли штрафников, теперь он превратился в обычный тифозный блок, подобно всем остальным нечетным блокам. Старостой блока был хромоногий чех. Бельгийцы, которых поместили в этот блок, дали ему излюбленное прозвище "Дурак". И он полностью оправдывал это звание.

Во втором боксе я нашел своего Друга – голландского доктора. Вернее, это он нашел меня. Он спал наверху, мы же – те, кто прибыл в эшелоне смерти, – не могли забраться выше нижних нар. В блоке № 29 совсем не осталось соломенных тюфяков – их сожгли, чтобы избавиться от вшей. Но вши не исчезли. Как в блоках № 17 и № 19, так и в блоке № 29 было полно вшей, блох и клопов. Мы спали прямо на досках, неровных, неплотно сбитых. Острые края досок впивались в тело.

Друг сосчитал мой пульс, прослушал меня. Я напряженно следил за его лицом. Ждал скептической усмешки и покачивания головой. Но он сказал обычным тоном:

– Плохи твои дела. Да ты и сам это знаешь.

– Я, едва не умер,- сказал я.- Уже приготовился к смерти. Но в последний момент увидел мертвеца. Ты оказался прав – надо смотреть на покойников.

Он утвердительно кивнул:

– Еще бы, я ведь старая лагерная крыса.

– Опасная болезнь?

– Дело не только в болезни. Не умрешь, если не захочешь. Я знал многих, которые были гораздо здоровее тебя, и все-таки отдавали концы. И в то же время люди вроде тебя, которые были очень плохи, постепенно поправлялись. Абсолютно здоровым в Дахау ты не станешь. Но это не так уж важно. Главное – дожить до последнего дня. После войны врачи, питание и любовь помогут выкарабкаться таким молодым парням, как ты.

– У меня тиф? – спросил я, и он, вероятно, уловил страх в моем голосе.

– Не знаю, но думаю, что ты мог заболеть и тифом.

– Если я теперь заболею, то умру.

– Не надо бояться тифа. Я же говорил тебе, что переболел им. Ты должен заставлять себя съедать хлеб, даже если тебе противно смотреть на него. Ты должен бороться с лихорадкой, иначе потеряешь сознание, а тогда вообще не сможешь бороться. Откуда вас привезли?

– Потом расскажу,- пообещал я.- Сейчас не могу. Нет сил.

– Да и не надо. Твоим легким сейчас нужен покой. Лежи. Поговорим завтра или послезавтра. Я расскажу тебе о Рашере.

– О Рашере?

– Я тебе рассказывал о нем раньше. Приятель Гиммлера и чемпион по медицинским экспериментам.

Назад Дальше