Все эти произвольные оценки мужской силы венецианца, умершего более двух веков назад, по меньшей мере неуместны и непристойны, если подумать, что для Казановы то, что мы для простоты называем любовью, сводилось просто-напросто к сексу. Его волновало либидо, а не страсть. Он не тот человек, чтобы рассыпаться в трогательных и лихорадочных романтических признаниях на природе, в нем нет совершенно ничего от Вертера или Сен-Прё, зато он щедр и неистощим в постели. Вся сила Казановы состоит именно в том, чтобы избегать опасностей и страданий неистребимой любовной психологии со всеми ее тягостными драмами, без которых она не может обойтись: яростных приступов ревности, ожесточенных ссор и страстных взаимных обвинений, клятв в вечной любви, всегда в той или иной степени лживых, болезненных разрывов – одним словом, всего обычного и тяжелого груза чувств. "Отношения Казановы с женщинами по-настоящему честны, поскольку они чисто сексуального и чувственного порядка, – пишет Цвейг. – Печально об этом говорить, но в любви неискренность всегда начинается с появлением возвышенных чувств. Бравый молодец, созданный из цельного куска тела, не обманывает: он никогда не преувеличивает своих усилий и самых пылких желаний, не выводит их за рамки, допустимые природой. Только когда примешиваются разум и чувство, которые, повинуясь своей крылатой природе, устремляются в бесконечность, любая страсть начинает стремиться к преувеличению, то есть ко лжи, и привносит в наши земные отношения иллюзорную вечность". Казанове не нужно любить, чтобы желать, потому что, как подчеркивает Филипп Соллерс, "тело сильнее чувств". В представлениях распутника, любовь, создающая узы, ограничивающие свободу человека, – скорее помеха. Однако это не причина, чтобы превратить венецианца просто в похотливое животное. Казанова прекрасно сознает, в какие рамки загоняет его любовный акт, ему нет никакого дела до сентиментальной и духовной перспективы, до душевного продолжения. Любовь для него – совместное наслаждение, и точка. Но по крайней мере в этом он не лукавит: для занятий любовью нужны двое. Казанова не столько обольститель в полном смысле этого слова, сколько зачинщик, стремящийся разделить с другим наслаждения волшебного мира удовольствий, опьянение сладострастием вне всяких общественных и нравственных устоев. Вот почему было бы ошибочным видеть в Казанове закоренелого лицемера, когда он безапелляционно осуждает профессиональных обольстителей, которые сбивают женщину с пути, а потом бросают. "Я всегда соблазнял, не сознавая того, будучи сам соблазнен. Профессиональный обольститель, идущий к своей цели, – отвратительный человек, заклятый враг того предмета, на котором он остановил свой выбор. Это сущий преступник, который, хоть и обладает качествами, необходимыми для обольщения, недостоин их, поскольку злоупотребляет ими, чтобы сделать женщину несчастной" (III, 941). Не мужчина соблазняет женщину или наоборот, а оба соблазняют друг друга взаимно в один и тот же момент.
При таких условиях, поскольку тело берет верх над душой, текст должен носить более физиологический, нежели сентиментальный характер. Вот заслуженный отдых после приятной эротической борьбы и перед новым штурмом: Казанова только что занимался любовью с донной Лукрецией в той самой постели, где спит ее сестра Анжелика. "После короткой передышки, молчаливые, серьезные и спокойные, изобретательные служители нашей любви, ревнивые к огню, который она должна была разжечь в наших венах, мы осушили наши поля от чересчур обильного полива, произошедшего в первое извержение. Мы исполнили эту священную обязанность, пользуясь тонким бельем, вместе, благочестиво, в благоговейном молчании. После этого искупления мы воздали должное поцелуями всем частям, которые только что залили" (I, 204). Галиматья! – утверждали некоторые читатели, вероятно, покоробленные чтением подобных пассажей, весьма многочисленных в "Истории моей жизни". Я просто удивлен. Это сказано как нельзя более ясно и точно, несмотря на все метафоры. "Доходчивость его рассказа обусловлена сексуальной точностью и метафоричностью, прикрывающей (но не полностью) порнографию, – пишет Соллерс. – Читатель попадается в ловушку, ему приходится самому домысливать некоторые физиологические детали. Одно из двух: либо он знает, о чем идет речь (и тогда забавляется), либо имеет об этом весьма смутное представление и превращается в читательницу ("вы можете рассказать все, но ни слова лишнего"), и в таком качестве ждет, чем все закончится. Это полная противоположность де Саду. Повторение – закон жанра, но кодекс Казановы никогда не был уголовным (напротив, его интересует доставляемое им наслаждение)" .
XIV. Париж II
Все взаимосвязано, и мы порождаем деяния, не имея к ним отношения. Таким образом, все самое важное, что происходит в мире, есть то, что должно с нами случиться. Мы лишь думающие атомы, летящие туда, куда несет их ветер.
"Мы прибыли в Париж утром 5 января 1757 года, в среду, и я остановился у своего друга Балетти, который принял меня с распростертыми объятиями, уверяя, что, хотя я не подавал о себе вестей, он ожидал меня, ведь, поскольку неизбежным следствием моего побега было удаление от Венеции, даже изгнание, он и представить себе не мог, чтобы я избрал для проживания иной город, нежели тот, где провел два года кряду, наслаждаясь всеми прелестями жизни" (II, 12–13). Первым делом он попытался представиться аббату де Берни, но ему сказали, что тот в Версале: благодаря покровительству всемогущей госпожи де Помпадур он возглавил внешнеполитическое ведомство. На данный момент это была его единственная надежная опора во французской столице. Он немедленно отправился в Версаль, где узнал, что Берни уже вернулся в Париж. У самой решетки замка его карету остановили. Он увидел переполошенную толпу, бегущую в полнейшем смятении, услышал крики со всех сторон: "Король убит, убили его величество!"
Едва Казанова узнал эту ошеломляющую новость, как его вместе с двумя десятками других людей, бывших рядом, забрали солдаты. Неужели он выбрался из Пьомби лишь для того, чтобы подвергнуться произвольному заключению в Версальской кордегардии? Проклятие на нем, что ли? Я полагаю, в первые минуты Джакомо не мог не подумать с тоской обо всех безвестных узниках, годами томящихся в подземельях Бастилии. А если он сам попадет туда, пробыв пятнадцать месяцев в Пьомби? Неужто его судьба побывать во всех тюрьмах Европы!
Королю в самом деле вонзили нож в правый бок, в пять часов вечера, когда он выходил из Версальского замка и собирался сесть в карету, чтобы вернуться в Трианон. Когда он спустился с лестницы, освещенной факелами стражи, к нему бросился какой-то человек, оттолкнул солдат и ударил короля в бок. Сначала Людовик XV подумал, что его ударили кулаком. Он приложил руку к груди, а когда отнял – та была вся в крови, ручьем струившейся по камзолу. По счастью, в тот январский день было довольно холодно, и он надел два плотных плаща, один из которых был подбит мехом, что смягчило удар. Жизненно важные органы не пострадали. И тем не менее, по ужасной привычке века, ему из предосторожности пустили кровь, от чего король, разумеется, ослаб еще больше. Правда, неделю спустя он совершенно поправился.
После четырех-пяти минут заключения Казанову и его товарищей по несчастью выпустил офицер, который принес им сухие извинения. В самом деле, убийцу поймали сразу: им оказался некий Робер Франсуа Дамьен, сначала бывший метрдотелем, а потом бродячим торговцем чистящими средствами. Его приговорили к самой мучительной казни: рвали щипцами, жгли и четвертовали.
Чтобы доставить удовольствие своим тогдашним знакомым, "любопытствующим увидеть ужасное зрелище", Казанова предоставил в их распоряжение широкое окно, выходящее на Гревскую площадь, которое снял за три луидора. Сам он тоже присутствовал при жутком расчленении Дамьена 28 марта 1757 года, которое длилось не менее полутора часов. Гревская площадь была черна от народа, а во всех окнах торчали зеваки, привлеченные страшным зрелищем, среди которых множество знатных красавиц, которые, думая тем самым польстить государю, напротив, возмутили Людовика XV своим непристойным присутствием при казни несчастного.
"Во время казни Дамьена, – пишет Казанова, – мне пришлось отвести глаза, услышав его вопли, когда у него осталась лишь половина тела; но Ламбертини и мадам ХХХ их не отвели; и отнюдь не от жестокости сердца. Они сказали мне – и мне пришлось притвориться, будто я им поверил, – что не чувствовали ни малейшей жалости к такому чудовищу, настолько они любили Людовика XV" (II, 47). Все современники подтверждают грубую и безжалостную бесчувственность женщин при виде ужасных мучений и агонии Дамьена. Чтобы оградить себя от жестокостей, вызывавших у него отвращение, Казанова перешел от мучений к любви, от крови к сексу. Если ему не хотелось глядеть на казнь, то он не упустил ничего из эротических маневров графа Тиретта де Тревизо, неделикатного соотечественника, которому пришлось бежать во Францию, растратив казну своего города с единственной целью – раздобыть денег на удовольствия во время карнавала. Тот активно занимался мадам ХХХ. "Стоя позади нее и очень близко, он приподнял ее платье, чтобы не наступить на его край, и все было прекрасно. Но потом я увидел в лорнет, что он приподнял платье чересчур высоко; тогда я, не желая ни помешать предприятию моего друга, ни смутить мадам ХХХ, встал позади моей прелестницы таким образом, чтобы ее тетя была уверена в том, что ни мне, ни ее племяннице не видно, что с ней делает Тиретта. Я слышал шорох платья целых два часа и, находя происходящее довольно забавным, ни разу не отступил от положенного себе правила. Я больше восхищался хорошим аппетитом в самом себе, нежели дерзостью Тиретты, ибо в этом я зачастую ему не уступал" (II, 47). Удивительное положение! Мадам ХХХ позволяет взять себя сзади, глядя, как расчленяют человека! Постепенно, чисто в стиле Казановы, разворачивается настоящий порнографический водевиль, когда Джакомо узнает из уст самой мадам ХХХ, что Тиретта совершил ужасную низость, гнусную и непростительную. Надо, разумеется, понимать, что в том положении, в каком он находился, он вступил с ней в сношение через задний проход. Джакомо усовестил своего юного друга, чтобы тот извинился перед своей возмущенной партнершей:
"Я могу ей сказать только правду. Я не знал, куда вошел. Причина единственная, и для француженки может показаться вполне приемлемой" (II, 52).
В Париже Джакомо быстро понял, что в том непрочном положении, в каком он находится, ему лучше отказаться от своих дурных привычек, вести себя примерно и не привлекать к себе скандального внимания, если он хочет преуспеть в великих и плодотворных предприятиях. Сидя без средств, не стоит поддерживать сомнительные связи. Со времени его последнего пребывания во французской столице многое изменилось: отныне ему приходится обхаживать власть имущих, если он хочет сколотить состояние. Первым делом карьера, а уж удовольствия потом. Отнюдь не просто выделиться из толпы и обратить на себя внимание, если представить себе огромную массу придворных, художников, поэтов, философов, изобретателей, дальних родственников, разорившихся провинциальных аристократов, ходатаев и просителей всякого рода, которые каждое утро толпились в прихожих вельмож, не говоря уж о нищих в лохмотьях, выпрашивавших объедки со стола или монетку, чтобы выжить.
Пока единственный козырь, который он мог разыграть в обществе, чтобы развлечь власть имущих и привлечь их внимание, – это его побег, вернее, подробный рассказ о побеге: "Тем временем я вменил себе в обязанность повсюду, где бывал, рассказывать о своем бегстве; дело нелегкое, поскольку рассказ длился два часа; но я был обязан снисходить к тем, кто проявлял к нему любопытство, ибо они не могли бы им заинтересоваться, не питая живого интереса к моей особе" (II, 16). Словно этого еще недостаточно, он записал рассказ на бумаге для аббата де Берни, который снял с него столько списков, сколько счел нужным, чтобы позабавить знакомых и сделать Казанову известным всему Парижу. Труд, конечно, утомительный, даже изнурительный, но совершенно необходимый. Этот рассказ – его визитная карточка, пропуск, даже плата за вход в высшее общество. Попутно следует заметить, что положение беглеца не повредило Казанове, напротив, это бегство сыграло ему на руку. В наши дни, в нашей новой правовой Европе он непременно подвергся бы судебному преследованию, был бы объявлен в международный розыск, экстрадирован. В XVIII веке все было иначе. Его сердечно принял министр иностранных дел, подаривший ему к тому же сотню луидоров. Стоит ли полагать, что деспотичная Венеция пользовалась тогда столь дурной репутацией, что беглец, сумевший вырваться от ее тирании, тем самым становился персоной грата в других европейских столицах? Думать так значило бы забыть, что в том самом XVIII веке Венеция была излюбленным туристическим направлением лучшего общества. Просто в то время не было никакого общего законодательства. Произвол правосудия уравновешивался территориальными границами, действием в рамках определенных режимов и королевств. То, что имеет силу в Венеции, не имеет таковой в Милане. Границы были укрытиями. Раздробленный мир – пространством свободы.
После трех встреч – с аббатом де Берни, с герцогом де Шуазелем и с главным инспектором финансов г-ном де Булонем он быстро понял, чего от него ждут: всего лишь увеличить доходы короля и поправить положение государственных финансов. Государство погрязло в долгах, было на грани разорения. В то время как его просили раздобыть всего двадцать миллионов, он, кокетничая, легкомысленно заявил, что задумал операцию, которая смогла бы принести сто миллионов, полученных на добровольной основе от народа. И вот Казанова стал финансистом, готовым спасти королевскую казну от полного банкротства и при этом не имеющим ни малейшего представления о том, как это сделать. Будучи приглашен в Пьяченцу к Пари-Дюверне, интенданту Военного училища, он уцепился за первый же план, попавшийся ему на глаза, а именно лотерею, прочитав на фронтисписе поданной ему тетради: "Лотерея в девяносто билетов, лоты которой, вытягиваемые по жребию каждый месяц, могут попасть только на пять номеров", и т. д. Вот об этом-то я и думал! – заявил он, не моргнув глазом.
На самом деле за секунду до этого он ни о чем подобном и не помышлял. Однако тотчас приписал себе чужое изобретение: план лотереи был ловко разработан по образцу генуэзской братьями Кальцабиджи, итальянцами из Ливорно, старший из которых, Раньери, больной и прикованный к постели, был мозговым центром, а младший, Джованни Антонио, воплощал его идеи в жизнь. Джакомо загорелся, включился в игру, исполнился воодушевления, размахивал руками, глотал слова, так быстро он тараторил. Чтобы успокоить игроков, достаточно сказать, что выигрыш обеспечивается королевской казной по декрету королевского совета. На уровне ста миллионов. Это огромная сумма, заметили ему. Нужно сразу же ослепить, возразил он. Если король проиграет при первом тираже, успех обеспечен на будущее, поскольку игроки поверят. "Это желанное несчастье" (II, 22), – смело заявил он, уверенный в себе. Его так понесло, что он в конце концов убедил своих собеседников. Отмел все возражения. Правда, цифры были его стихией. Он знал арифметику, а когда она применялась к деньгам, то не знал удержу. Ринулся в бой очертя голову. В этом весь Казанова: ухватить на лету, уцепиться за первую представившуюся возможность. Не вилять. Даже воспоминание о крахе финансовой системы Джона Лау его не взволновало. А ведь банкротство Лау наделало много шума, когда в 1720 году стоимость акций Западной Компании упала наполовину, и общество потеряло всякое доверие к его системе. Акции быстро обесценились до 1 % от начальной стоимости, и французские финансы на какое-то время оказались на краю пропасти. Тогда все было наоборот. Джон Лау был богат в Париже, пока его не выгнали из Франции в 1720 году и он не умер в нищете в Венеции под именем Дежардена, тогда как Казанова, уехавший из Светлейшей без гроша в кармане, очень быстро сколотил себе в Париже приличный капитал.
Теперь, когда дело было на мази, Казанова не давал себе роздыху. Отправился в Версаль, где встретился по очереди с министром де Берни, г-ном де Булонем, г-жой де Помпадур, аббатом де Лавилем, первым заместителем министра, и всех убедил в обоснованности своего проекта. Дело в шляпе. Декрет вскоре будет объявлен. Казанова, предусмотрительно поручивший ведение дела Кальцабиджи, получил годовую пенсию в четыре тысячи франков с самой лотереи, а также шесть пунктов распространения билетов. Он поспешил пять из них продать, оставив себе шестой, роскошно обставленный, на улице Сен-Дени. Чрезвычайно ловкий, когда речь заходила о его финансовых интересах, Казанова тотчас объявил, что все выигрышные билеты, подписанные его рукой, будут оплачены в его конторе на улице Сен-Дени через сутки после тиража. Эффект не заставил себя ждать: все стали ломиться в его контору, пренебрегая другими, к великому отчаянию их содержателей. Получая шесть процентов с доходов, Казанова, не имевший ни гроша в кармане по приезде из Венеции, обогатился с головокружительной быстротой. Начался самый пышный период всей его жизни.
По крайней мере, таков блестящий и самовлюбленный рассказ, предложенный нам Джакомо Казановой, в котором он, очевидно, преувеличивает свою роль. Однако благодаря кропотливым изысканиям Шарля Самарана нам известно, что в архивах Военного училища, финансы которого, находившиеся в ужасающем состоянии (в начале 1757 года его долг составлял огромную сумму в два миллиона двести тысяч ливров), и должна была поправить лотерея, вовсе не упоминается о Казанове. Нет его имени и в полном списке двадцати восьми распространителей лотерейных билетов, опубликованном в начале февраля 1758 года. Лишь после 1759 года Казанова стал заправлять одной из контор, на улице Сен-Мартен.