- К сожалению, я должен сейчас ехать. Подпишите ваши показания. Я внимательно прочел немногое, написанное на листе протокола, аккуратно перечеркнул все оставшиеся пустые места в строчках и подписал свою фамилию вслед за последним словом показания. На воле я уже знал, что пустые места в строчках легко заполняются словами, совершенно меняющими смысл показаний. Для подделки почерков имеется специалист.
Он сложил подписанный мной лист, сделав вид, что не обращает внимания на мою "аккуратность", и положил в портфель.
- Я скоро вернусь. Вы здесь пока изложите ваши права и обязанности по службе, порядок вашего подчинения правлению треста и директору ВСНХ. Затем укажите важнейшие работы, выполненные вами и вашими лабораториями за последний период времени.
Он оделся и вышел. На его месте появился его помощник, который делал у меня обыск и доставлял в тюрьму. Он читал газету, скучал и делал вид, что меня не замечает. Я не обращал на него внимания, взял перо, чернила, стал думать о своем и, для вида, писал о своих бывших правах и обязанностях, которые были хорошо известны, изложение которых никакого значения не имело, но это был, в данном случае, предлог, чтобы не отпускать меня в камеру и брать на истощение.
Начальный этап допроса был пройден. Ясно, что точных сведений обо мне они не потрудились собрать. Даже такой острый и важный для них вопрос, как саботаж 1917–1918 годов, они не проверили. О моей военной службе не знали, хотя установить это было более чем просто. Нет, неаккуратно работает учреждение. Своим упорством и отказом "сознаться в мелочах" я тоже был доволен. Я понял, кроме того, что им зачем-то нужны мои "показания" и "признания"; они будут их добиваться, а не писать сами. Это тоже было важно. Все это были пока шутки, но надо было учитывать и мелочи.
Короткий осенний день давно кончился. Опять зажгли свет, а я все сидел на том же стуле, на который меня посадили в семь утра.
Наконец, появился Барышников.
- Ну как, закончили?
- Права и обязанности написал, а список работ не составил, так как около месяца назад я опубликовал в специальном журнале статью, где такой перечень помещен. Я писал его, пользуясь материалами, по памяти мне это делать трудно с той же точностью. Я могу ошибиться. Возьмите мою статью и приобщите к делу, если это нужно.
Почему-то это ему очень не понравилось.
- Запомните раз и навсегда, - сказал он тоном резкого выговора, - напечатанным материалам мы не верим. Мало ли что вы там печатали?
- Статья подписана мной, и я за нее отвечаю. Я ничего не мог написать другого.
- Тем не менее вам придется написать. Пришлось взять перо и снова писать, хотя усталость уже давала себя чувствовать.
Он продержал меня еще часа два и, наконец, сказал:
- Можете идти в камеру. Рекомендую вспомнить, о чем я вам говорил, и хорошо подумать. Ваше сегодняшнее поведение к хорошему вас не приведет.
Я не воспринимал ничего, кроме сознания, что можно наконец уйти.
Опять освещенный буфет ГПУ, за столиками закусывают следователи, большей частью нарядные, подтянутые, в военной форме. Все сытые и довольные своим превосходством. С ними сидят барышни-служащие, в преувеличенно коротких юбках, с намазанными губами. Дальше - знакомая лестница с решетками и камера. Я уже знаю, куда идти, конвойный равнодушно шагает за мной. В камерах, притушен свет. Все уже устроено на ночь, значит, больше девяти вечера, меня вызвали сейчас же после семи утра. Первый допрос продолжался четырнадцать часов.
4. Сокол - он же Соков - он же Смирнов
В камере все лежали, как полагается, в два слоя, сплошь, но никто не спал. Староста стоял в одном белье у своей первой койки; в противоположном конце камеры, у окна, стояли двое заключенных, тоже в одном белье: между ними и старостой шла перебранка - резкая и безнадежная. У дверей стоял вновь прибывший; в шубе, с вещами в руках, ошарашенный тюрьмой, арестом и скандалом, с которым его встретили: привезли в тюрьму, а здесь нет места. Он не представлял себе, что был уже сто десятым на двадцать два места.
Я стоял, не проходя еще к своему ужасному логову. Меня вводили, тем временем, в курс происшествия.
- Те двое - уголовные, бандиты. Их два места на полу около окна и умывальника. Места немного шире, чем под нарами, но холодные, так как окно открыто всю ночь. Новенького положить некуда, и староста направил его к ним третьим на два места. По камерным правилам староста распоряжается местами, но они не хотят подчиняться, считая, что староста может распоряжаться свободными местами, а класть на чужое место не может.
- Куда ж его девать?
- Уладится. Староста немного виноват: он приказал им пустить третьего, а не попросил, это их взорвало. Они ребята неплохие, хоть и настоящие бандиты - грабят магазины. Тот, поменьше, - это Сокол, или Соков, он же Смирнов, атаман. Второй - Ваня Ефимов из его шайки. Всего их сидит девять человек: двое у нас, шесть - по соседним камерам, один занят на кухне и спит в "рабочей камере". Следователь лишил их прогулок, чтобы они не могли переговариваться, и они просто сюда, к решетке, подходят. Отчаянный народ. Вот увидите, даже безногий придет. Он сидит напротив, в двадцать первой. Обе ноги отрезаны выше колен. Он у них был наводчик и укрыватель и, можно сказать, духовный руководитель. А этот - Павел, руководитель во время самой работы. В камере они ведут себя прекрасно и очень дисциплинированно, хотя подсаживают их к нам с намерением, а иногда и специально пытаются натравить на нас, говоря, что мы выдаем их разговоры. Но их на такой ерунде не проведешь; они в людях умеют разбираться получше следователей.
- Следователям и нужды нет разбираться: приговорят к расстрелу, вот и кончено, - раздраженно вступил в разговор кто-то со стороны.
- Да, наверно, расстреляют, а жаль, хорошие ребята, не то, что воришки или хулиганы.
В то время как мы переговаривались, перебранка шла своим чередом. Сокол говорил громко, ясно, через всю камеру, в которой продолжался тот неопределенный шум, который, само собой, вызывается присутствием ста десяти человек на пространстве в семьдесят квадратных метров.
- Товарищи, вы совершенно напрасно тратите время. Мы имеем такое же право на наши две койки, как и вы на ваши. Правда, мы бандиты, люди простые, необразованные, вы - профессора и инженеры, но и мы можем постоять за свое право. Мы не уступим. Староста превысил свою власть, он, в данном случае, не имел права нам приказывать. Я буду настаивать завтра на созыве общего собрания камеры для обсуждения поступка старосты. Я буду настаивать на его смене. Сегодня же советую поискать другое место для вновь прибывшего.
Положение было затруднительное, так как "вновь прибывшего" действительно девать было некуда, и я решился вмешаться в инцидент, чувствуя, что сговорюсь с этими людьми, которые мне по виду нравились. Я неслышно обратился к старосте, не будет ли он возражать, если я лягу к ним третьим, чтобы новенький мог лечь на мое место.
- Попробуйте, только вряд ли выйдет. Я не возражаю, но видите, как они там закинулись.
Я пробрался к окну и так же тихо обратился к Соколу:
- Пустите меня к себе. Место мое около уборной, спать невозможно. Я весь день был на допросе, а прошлую ночь не спал. Новичка положим на мое место.
- Да, пожалуйста, ложитесь. Ваня, пустим?
Ваня, который только что энергично поддерживал крепкими выражениями сдержанную речь товарища, взбешенный и возбужденный желанием поругаться, а может быть, и подраться, мрачно буркнул:
- Пусть ложится.
Потом несколько мягче обратился ко мне:
- Холодно тут, простудитесь. Окно всю ночь открыто. Мы-то привычные.
- Я тоже привычный, - ответил я и перебрался к ним со своими вещами.
- Ложитесь посередине, - приглашал Павел. - Теплее будет и со щита не скатитесь, а то утром, как пойдут умываться, вода так под нас и потечет.
Я поблагодарил и лег.
Так началась моя дружба с бандитами, которые относились ко мне не только безупречно, но часто глубоко трогательно.
5. Второй допрос
Начинается второй день в тюрьме, - начинается второй допрос.
- Как поживаете? - И внимательный следовательский глаз, чтобы найти следы бессонной ночи, но я прекрасно выспался и освежился.
- Ничего.
- Плохо у вас в камере. Вы в двадцать второй?
- Камера как камера.
- Ну как, подумали? Сегодня будете правду говорить? Это типичная манера следователей бросаться от одного вопроса к другому, особенно, когда они хотят поймать на мелочах.
- Я и вчера говорил только правду.
Он рассмеялся:
- А сегодня будет неправда?
- Сегодня будет правда, как и вчера, - отвечаю я серьезно, показывая, что понимаю его: если бы я на его вопрос: "Сегодня будете правду говорить?" по невниманию ответил: "Да!", он сделал бы вывод, что я признаю тем самым, что вчера правды не говорил.
Итак, меня, крупного специалиста, обвиняют в тяжком государственном преступлении, мне грозит расстрел, а следователь занимается тем, что ловит меня на ничего не значащих словах.
Сорвавшись на этом, он перекидывается назад, к вопросу о камере:
- Я старался для вас выбрать камеру получше, но у нас все так переполнено. Я надеюсь, что мы с вами сговоримся, и мне не придется менять режим, который я вам назначил. Третья категория самая мягкая: прогулка, передача, газета, книги. Первые две категории значительно строже. Однако имейте в виду, что ваш режим зависит только от меня, в любой момент вы будете лишены всего и переведены в одиночку. Вернее, это будет зависеть не от меня, а от вашего поведения, от вашей искренности. Чем чистосердечнее будут ваши показания, тем лучше будут условия вашего содержания в тюрьме.
Он закурил и протянул мне коробку экспортных папирос:
- Хотите курить?
- Нет, я только что курил.
- Поместил я вас в общую камеру еще и с другой целью: я хочу, чтобы вы ознакомились с нашими порядками, что возможно только в общей камере. Это сразу вводит в курс дела. Вы, так сказать, из первых рук познакомитесь с нашими методами… и думаю, что станете податливее.
От средневековых приемов мы отказались: за ноги подвешивать и ремней вырезать из спины не будем, но у нас есть другие способы, не менее действенные, и мы умеем заставлять говорить нам правду. Запомните пока, а в камере узнаете, что это не пустая угроза.
Он говорил медленно, отчеканивая и растягивая слова с особенным удовольствием и вкусом, смотря в упор мне в глаза и следя за впечатлением.
- Вы знали Щербакова? Крепкий был человек, но я его сломил и заставил сознаться.
Я чувствовал, как мной овладевает бешенство: так это ты, мерзавец, убил этого человека безупречной чести и ума, ты, негодяй, смеешь лгать и клеветать на него, теперь и хвастаться передо мной, зная, что я ценил его, может быть, выше всех погибших моих товарищей…
С невероятным усилием я овладел собой, но чувствовал, что голос у меня срывается от ярости и ненависти.
- Я ни минуты не сомневаюсь, что вы применяете пытки, и если вы полагаете, что это содействует раскрытию истины и ускорению хода следствия, а советский закон разрешает их применение, - я бы вам не советовал отступать перед средневековьем: огонек - чудесное средство. Попробуйте! И все же, я думаю, что и вашими методами вы от меня ничего не добьетесь. Я не боюсь вас, и вы не заставите меня утверждать то, чего на самом деле не было.
- Ну, это мы увидим. Займемся теперь делом. Поговорим о ваших знакомых.
Он вытягивается через стол, уставляется на меня в упор и говорит, растягивая слова так, словно желает сразить каждым звуком:
- Вы знали В. К. Толстого, вредителя, расстрелянного по процессу "48-ми"?
- Да, знал, как же я мог не знать, если он был директором рыбной промышленности Севера? - отвечал я с искренним удивлением. - Мы оба работали в рыбной промышленности более двадцати лет.
- И близко знали? - тем же роковым тоном.
- Близко.
- Какие у вас были отношения?
- Самые лучшие.
- Может быть, дружеские?
- Да, дружеские…
- Сколько лет вы его знали?
- С детства.
Он совершенно переменился, торопливо вынул лист для протокола и положил передо мной:
- Пишите ваше признание.
- Какое признание?
- Что вы знали Толстого, были с ним дружны, с какого времени… Я вижу, что мы с вами сговоримся, вашу искренность мы оценим. Пишите.
Он, видимо, торопился, сбивался с тона, боялся, что я буду запираться. Я взял лист и написал, что сказал.
- Прекрасно. Давайте продолжать. - И он начал задавать бесконечные вопросы о том, сколько раз, когда, почему мы виделись, требовал дни, числа, чуть не часы.
- Я вам сказал, что знал Толстого больше двадцати лет, установить, сколько раз мы виделись, я думаю, задача трудная…
Несмотря на это, мы остановились на этом вопросе очень надолго, как будто мелочи могли иметь значение после моего общего утверждения, которое скрывать было бы смешно.
- Вы встречались с ним в его служебном кабинете и беседовали там с глазу на глаз? - не унимался следователь.
- В каком кабинете? Вы, вероятно, не знаете московских учреждений. В "кабинете" Толстого постоянно работало шесть человек, и между их столами едва можно было пройти.
- А кто присутствовал при ваших разговорах?
- Сметанин, заместитель директора Института рыбного хозяйства, коммунист, его жена - сотрудница московского ОГПУ.
- А дома о чем беседовали?
- За последние двадцать лет?
- Нет, за последние три года.
- Пожалуй, это сказать немногим легче.
- Анекдоты рассказывали?
- Да, и анекдоты.
- Какие?
- Охотничьи и неприличные.
- Я спрашиваю серьезно, - ответил он с заметным раздражением.
- Я отвечаю вполне серьезно и правдиво.
Так мы говорили часами без всякого результата.
Дальше следуют подобные же вопросы о моем знакомстве со Щербаковым, с которым мы работали вместе пять лет и были связаны наилучшими дружескими отношениями. К моему удивлению, на этом вопросы о моих связях с расстрелянными "48-ю" кончаются, и я устанавливаю, что следователь не знает ни о том, что в 1925 году, когда, по их мнению, началось "вредительство", я служил под началом М. А. Казакова, зачисленного ими во главу контрреволюционной организации в рыбном деле, ни о моей дружбе с целым рядом других из числа "48-ми". Я начинаю понимать, почему мои слова о Толстом могли показаться "признанием", - следователь не знал, что мы выросли и почти всю жизнь прошли вместе.
Чем дальше, тем больше я убеждался в поражающей неосведомленности и необыкновенной халатности ГПУ при исполнении ими служебных обязанностей. Следствие ведется целиком на выдуманных "фактах", на ложных "признаниях", вынужденных угрозами и пытками. Это настолько развратило этот следственный орган, что они пренебрегают элементарными способами проверки показаний и совершенно не стремятся к установлению истины. Их пресловутая "осведомленность" сводится к тому, что они заставляют прислугу давать сведения о мелочах домашней жизни, вроде того, когда и кто бывает, кто за кем ухаживает и кто ссорится за ужином; держат филера, который вечно торчит во дворе, и потому его не только все знают, но и не удивляются, когда он пытается заглядывать в окна. Затем они плетут свою паутину на допросах, ловя на словах, но по существу никогда не изучают ни людей, ни дела. Правда, и реальные отношения только мешали бы им строить те процессы, которые заказывались из центра и должны быть разыграны на местах. Следователи оказались бы в безвыходном положении, если бы они позволяли себе увидеть, кого они допрашивают, понять, сколько знаний и труда вложено этими людьми в строительство нового государства, и что по существу дела они, следователи, лишали страну тех культурных сил, которые ей так нужны. Поэтому даже в процессе, которому придавалась исключительная государственная важность, который не был схоронен, как огромное большинство аналогичных ему, в застенках ГПУ, а был рекламирован по всему миру, они создавали обвинения буквально из ничего, перевирая, извращая, лживо истолковывая без разбора все, что плыло им в руки. Если сам прокурор республики Крыленко не гнушался пользоваться заведомо ложными сведениями и выступал с ними на процессе, то что же можно было ожидать от рядовых следователей.
После того как из вопросов следователя обнаружилось, что он не знал моих действительных отношений с людьми очень крупными, он стал упорно и мелочно допрашивать меня о датах моих встреч с лицами, которых я мог видеть только случайно и с которыми у меня не было никаких отношений. Сначала меня удивляло, зачем именно ему нужны точные даты, я насторожился, затем понял, что даты, данные на допросах различными людьми, могут легко подтасовываться и превращаться в даты контрреволюционных собраний; лица, которым приходилось бывать на одних и тех же деловых заседаниях в учреждениях, превращались в лиц, участвовавших в одной контрреволюционной организации, а их разговоры, представленные двумя-тремя фразами, выжатыми при допросе, - в антисоветскую агитацию.
Дат я ему не дал. Относительно же встреч с удовольствием назвал несколько коммунистов, считая, что их потягает ГПУ, и он не хотел заносить их имена в протокол.
- Вы меня не переупрямите, - резко оборвал он меня. - Советую и не состязаться. Я сейчас пойду домой обедать, а вы будете тут сидеть до вечера, ночью я буду спать в удобной постели, вы будете валяться на полу во вшивой камере. И это будет продолжаться не день, не два, а месяцы, а если понадобится - и годы. Наши силы неравны, и я сумею заставить вас говорить то, что нам нужно.
Я молча пожал плечами и равнодушно смотрел на него.
- Вижу, что придется лишить вас передач. Итак, передачи вы не получите.
Я молчал. Он собрал листы протокола в портфель и достал новые пустые бланки.
- Вы изложите вашу точку зрения на постройку в Мурманске утилизационного завода, как смотрите на его оборудование и работу в дальнейшем. Я скоро вернусь; к моему возвращению освещение вопроса должно быть закончено.
Он оделся и вышел: молчаливый помощник, избегая смотреть мне в глаза, занял его место.
Я писал, потому что это занимало мои мысли, убивало время и никому не могло принести вреда. Я вскоре убедился, что следователи, и этот и другие, ничего не понимали в технических вопросах, того, что я писал, никогда не читали. Видимо, это входило в программу следствия. Отдельные фразы включались затем в протокол без особого смысла, но для придания серьезности.
Следователь вернулся часа через три-четыре. Посмотрел на меня и, убедившись, что я достаточно устал, - был уже вечер, и я третьи сутки ничего не ел, а по его предположению должен был и не спать, - видимо, решив, что я достаточно "подготовлен", перешел к "делу". Издалека, обиняками, намекая на "сознания" других подследственных, он наконец поставил вопрос о том, сочту ли я вредительством такой факт, как закупка за границей судна дороже его стоимости, которое оказалось, кроме того, не соответствующим цели, для которой предназначалось.
- Можно узнать, какое судно? Когда куплено? Откуда видно, что за него было переплачено? В чем выразилась его негодность? Вы понимаете прекрасно, что отвечать на такой вопрос, не имея данных, невозможно.
- Я ставлю вопрос в "принципиальной плоскости" и не советую вам уклоняться от ответа.