* * *
Как художник, я страшный разрушитель последних основ быта (это мой секрет, впрочем): я разрушаю пространство и говорю: "В некотором царстве", я разрушаю время и говорю: "При царе Горохе". Совершив такую ужасную операцию, я начинаю работать как обыкновенный крестьянин-середняк и учитывать хозяйственные ценности, как красный купец.
Этим обыкновенным своим поведением я обманываю людей и увожу простаков в мир без климатов, без отечества, без времени и пространства
– Освежились, очень освежились! – говорят они, прочитав мою сказку.
И платят мне гонорар.
Чем я силен? Только тем, что ценное людям слово покупаю ценой собственной жизни.
* * *
Дон-Кихот это я: ("Я Дон-Кихот!"). Гамлет тоже я: ("Я Гамлет!"). И "Двойник" Достоевского о мне писан, и Раскольников. Так "я" борется с другим "я", находя в нем себе подобие, с болью откалывается и Дон-Кихот, и Гамлет, и Двойник, и Базаров… Будто змеиная чешуя слезает с настоящего "я", в котором скрыта воля на неповторимое действие.
Там, где человек, – это я. Там, где каждый из нас выступает за себя, там, как след ноги на песке, остается собственность.
Хорошо это или плохо? Это неплохо и нужно, если нога собственника ступает по незанятой земле. Но как только по этой земле другие прошли, надо глядеть, чтобы не поставить ногу свою на чужой след.
Вот почему нас всех манит к себе девственная природа, земля, по которой не ступала еще нога человека.
Вот почему иной раз даже и вовсе землю бросаем, – нам тесно, мы становимся на путь искусства и там ищем путей, по которым никто никогда не ходил.
У Аксакова в "Семейной хронике" чудесно описана Башкирия в
то время, когда в ней землю покупали тысячами десятин по рублю десятину Прелесть воли на просторе Аксаков чудесно изобразил обилием охотничьих птиц и зверей, искусно пользуясь предупреждением читателя наступающими новыми временами, несущими гибель всем прелестям "страны непуганых птиц и зверей".
Но… этот трагизм весь основан только на упоре в границы Башкирии.
Стоило бы Аксакову бросить свою башкирскую землю, взять палочку и безземельному отправиться на север – сколько бы он там увидел всего! Конечно, и на севере для человека с одной только палочкой есть свои границы жизни, но тут кончается, а где-нибудь ведь непременно же опять начинается!
И если даже все на земле нашей кончается, то на какой-нибудь планете жизнь только что раскипается, и это в полной нашей воле будет устремляться туда и занимать новые места, как занимал их когда-то Багров-дед в Башкирии по рублю за десятину
* * *
В производстве нельзя без заместителей, но затем и создано и существует искусство, что человек тут сам.
В искусстве нет заместителей: тем искусство и отличается от всего.
В народе говорят, что не только пересадить нельзя боровик, но и шевельнуть, прикоснуться, и даже и посмотреть его рост: как посмотрел, так он и перестанет расти. А артист, как боровик, живет только естественно, прилюбилось место – и сел, и пересадить его невозможно.
Все живые отношения должны быть непременно и личными, даже дипломаты и те встречаются, чтобы посмотреть друг на друга. Только бюрократы личных отношений избегают и заменяют их бумажными: в этом и есть вред бюрократии.
Вот, что сам видел, а не в книге прочел, в этом есть открытие дела… А то почему же и дипломаты ездят друг к другу для личных свиданий?
То место, где я стою, – единственное, тут я все занимаю, и другому стать невозможно. Я последнюю рубашку, последний кусок хлеба готов отдать ближнему, но места своего уступить никому не могу, и если возьмут его силой, то на месте этом для себя ничего не найдут, и не поймут, из-за чего я на нем бился, за что стоял.
Конечно, наше время есть и начало чего-то, и конец. Хочется войти в начало, но и конца не хочется переживать- пусть оно кончается без меня, я же войду в начало.
Мало того! Мне кажется, я рождаюсь, не имея возможности об этом сказать кому-нибудь, и оттого мне хочется на старости, как ребенку, плакать и жаловаться.
Вычитал, что в легкой атлетике один победитель (чемпион) приходится на миллион людей. Сколько же людей приходится на одного спортсмена в искусстве? Скорее всего в искусстве невозможен рекорд: субъективно каждый художник подлинный чувствует себя единственным на весь мир. Пушкин был единственный, и Толстой, и Гоголь. Таких чемпионов в искусстве называют классиками.
Огромное большинство ошибочных суждений о писателях (педагоги больше всех ошибаются) зависит от того, что о поэзии судят с точки зрения ее потребителя, а не созидателя.
Двигаться за недоступным – вот сущность поэта.
Глава 15
Сказка
К сказкам, поэзии все относятся, как к чему-то несущественному, обслуживающему отдых человека. Но почему же в конце-то концов от всей жизни остаются одни только сказки, включая в это так называемую историю?
Бывает, жизнь до того доводит в своей тяготе, что все на свете станет серьезным, пусть в это время встретится сказка, и она, обыкновенная сказка, которой пользуются все для отдыха, выглянет так же серьезно, как вся жизнь в ее целом. И тот, кто в это время сказку серьезно к сердцу принял и стал ею заниматься, – тот вот и есть подлинный поэт.
Так что поэт тем отличается от всех людей, что сказку он сам создает, в то время как все ее лишь потребляют для отдыха, для развлечения. Потребитель вообще живет не всерьез.
Не о хлебе едином жив человек, ему еще нужны сказки, и так было всегда, от самых первых людей на земле: в шелесте листьев или в столкновении волн с каменными берегами, в мерцании звезд люди сливаются, и в ту минуту, когда сливаются с этим, сами начинают шептать.
Стал я на тропу и знаю наверно, что рано или поздно пройдет по ней другой человек. Слушаю сказку и знаю, что другой человек придет и будет слушать ее. Тропинка и сказка в родстве, это сестры, одну в природу отдали, другую в сердце человека.
Внутри сказки, все мы понимаем, таится правда, но если сказку сломаешь, как игрушку дети ломают, то правды не найдешь.
И было, и есть, и будет всегда благополучием некоторая длительность устойчивости человека, идущего по канату; всегда, везде и всюду этот момент устойчивости расцвечивается сказками, и эти сказки по существу и являются реальностью, а никак не то жалкое состояние равновесия.
Так вот полезно людям иногда поглядеть на веревку, по которой придется идти. Этот взгляд себе под ноги, если только не свалишься, вызывает к созданию новой, более увлекательной сказки.
* * *
С давних пор занимает меня постоянно мысль о том удивительном человеческом легкомыслии: как они, видя всюду неизбежность своего конца, живут, не обращая на это ни малейшего внимания, в каком-то нелепом чаянии, что люди смертны, все умрут, а я как-нибудь проскочу… Вот эта-то мысль и приводит меня теперь к реализму легенды, что именно легенда есть связь распадающихся времен (легенда, как сила творчества), именно то самое, "чем люди живы". Толстой называл это "любовь", но нет, это не любовь… а как бы сверхсила жизни, и человек, обладающий ею, "сверхчеловек".
Легенда как связь распадающихся времен – вот единственно реальная в свете сила.
Сказка – это связь приходящих с уходящими.
Сохраненное в себе дитя для детей – вот мировой капитал человечества, сила искусства от простого сказителя и до Шекспира.
Влюбленность – это сказка. А роды – это правда. Ребенок – это правда любви.
Но что ребенок этот – единственный и будущий гений – это сказка матери и самая могучая: сердце матери есть поприще, где сама сказка хочет быть правдой.
Гениальный поэт в существе своем – ребенок, и судить его поведение надо, как гения природы, какой бывает в душе ребенка. Это существо приходит в мир впервые и стучится, стучится…
Ребенок, развиваясь, испытывает то же самое, что нерожденный в утробе матери. Но там у него мать, а в мире – кто в мире ему вместо матери?
К нему стараются применить, по традиции, опыт с другими детьми. И так убивают личность. Но не всякую. Вот Байрон бунтует! – это ребенок в поиске матери.
* * *
Сказки мои – это могильные холмы, в которых я зарывал сокровища своей личности.
Только одно к этому еще запомните, деточки, что жизнь для игры и сказки трудней и больней.
Возвращаясь из поликлиники, почувствовал на Полянке необходимость найти для себя на улице смысл данной минуты Что это за смысл, я не совсем понимаю: может быть, это даже и вовсе не смысл, а просто момент соприкосновения внешней жизни с моей душой?
Так я посмотрел на дома новые и дома старые – ничего не почувствовал: мертвые были дома, как памятники на кладбище. Чужды мне были троллейбусы огромные, и мчащиеся легковые машины, и шум, и лязг, и гудки… Но в то же время я знал, что где-то мой смысл должен быть.
Вдруг я увидел у края тротуара кучу песку, и возле кучи сидели маленькие дети и своими игрушечными формочками делали из влажного песка пироги.
И тут я узнал возле этой кучи песку то самое, чего мне так не хватало и что я назвал смыслом улицы.
Дети учат взрослых людей не погружаться в дело до конца и оставаться свободными.
Две девочки вошли в мой гараж.
– Здравствуйте, дедушка!
– Здравствуйте, девочки, как вы поживаете?
– Хорошо.
– Что же хорошего?
– Ничего.
– А сказали – хорошо.
– Конечно, хорошо, нам ничего больше не нужно!
Ехать на машине – это еще не свобода, бывает, человек на машине едет в тюрьму.
Совершенно свободен ребенок, который играет в эту машину. Сидит на стуле, щеки раздувает: пах, пах, пах! – и это у него машина.
Лицемерно вздыхают о детстве, что оно "прошло". Но спросишь их – зачем они дали ему "пройти"? Все хорошее должно в человеке оставаться даже после смерти для пользования всех под охраной живых: так я охраняю детство своей души, а после меня его должны охранять другие.
* * *
Спасение сказки. Удивление покидает мир. Даже воздухоплавание, даже радио и телевидение больше не удивительны. И можно вперед сказать, что перелет на другие планеты не даст того счастья, той радости, о которой сейчас грезится.
Удивление связано с детством человека. Современный взрослый человек рано расстается со своим ребенком: он с двадцати лет взрослый и больше ничему не удивляется. Сказка питается детством, и детство здоровьем, и здоровье дается землею и солнцем. Человеку надо вернуть себе детство, и тогда ему вернется удивление, и с удивлением вернется и сказка.
Невозможно? Нет ничего невозможного. Во всяком случае, возникает вопрос: почему современный человек не отказывается от возможности перелететь на другую планету и поднимают даже вопрос о физическом бессмертии в будущем, но почему же тогда невозможно вернуть человечеству удивление и сказку?
Мы любим в детях то самое, что храним в себе с детства, как лучший дар нам от жизни, и эту нашу прелесть стараемся по-разному воплотить: одни, и этих большинство, определяются с этим даром в семье, другие, кому семейное счастье недоступно, достигают его в искусстве. Третьи, не исчерпываясь до конца ни в семье, ни в искусстве, хранят своего младенца в себе до глубокой старости, и это их делает мудрецами.
* * *
В жизни мы разделены друг от друга и от природы местом и временем, но сказитель, преодолев время и место ("в некотором царстве, в некотором государстве, при царе Горохе"), сближает все части жизни одну с другой, так что показывается в общем как бы одно лицо и одно дело творчества, преображения материи. При таком понимании сказка может быть реальнее самой жизни. (Дон-Кихот и Санчо – самый яркий пример такого сближения.)
Не до сказок теперь! Не до сказок, я знаю, но она явится, как наш след по земле… нашим следом Охотник идет, и он потом расскажет о нас.
Смерть как перерыв, как разрыв между людьми. Похоже на разрыв первичного тока с появлением искры: эта искра – жизнь человека…
И так искра за искрой – это все люди, один за другим. Искра сопутствует переходу первичного тока в ток высокого напряжения.
Часто мелькающие искры дают непрерывно свечение.
И это жизнь.
А мы – эти искры, и какой бы ни был малый промежуток от искры к искре, все равно искра – я – исчезает, и перерыв тока есть наша смерть… Это и есть реальность, сама себя уничтожающая: Ничто. А жизнь – это легенда, творчество.
Криком начинается жизнь, вызывающим, могучим криком ребенка.
То, что я хочу вложить в душу героя моего мальчика Зуйка сказку, это есть праведная радость жизни, законное разрешение трудового процесса и душевной борьбы удовлетворением. Только злой, дурной человек не имеет в жизни минуты для расширения души, обнимающей Целое (сказки).
В сказке благополучный конец есть утверждение гармонической минуты человеческой жизни, как высшей ценности жизни. Сказка – это выход из трагедии.
– Не забыть, не простить – вот тема "Мирской чаши".
– Надо забыть, это надо забыть, – сказала моя собеседница.
– Ты говоришь против роста сознания…
Такой был разговор. А я сейчас думаю, что в каком-то смысле надо и забыть, потому что дети со своей игрой и радостью жизни вырастают в забвении.
И разве зеленые листики помнят о прошлогодних листьях, ставших теперь удобрением? Чтобы им быть, надо забыть.
И разве каждый живущий не хоронит ежедневно такого себя, какой не может забыть, и не рождается ежедневно, не встает, забывая скорбь вчерашнего дня, в надежде на что-то новое, небывалое?
Детская вера в людей – это светлый героический путь. А неверие в человеке – есть несчастье, есть болезнь роковая. Люди… ну, а дети? Меня всегда пугала эта бездна, когда я подходил к ее краю, и тут я все брал на себя, – не люди плохи, а я!
И тогда… какая-нибудь березка, птица, река являлись в необыкновенной красоте, и тогда, как бы прощенный красотой, я с любовью обращался к людям, я верил им, и они мне помогали.
Новый человек – это ребенок, а если о нем надо рассказывать, то расскажите о взрослом, сумевшем сохранить в себе ребенка.
Когда говорят о чем-нибудь: "Оно вполне естественно", это значит другими словами: "В этом нет ничего удивительного".
Так большинство людей осваивает явления природы, возникновение электрических поездов, радио и самолетов и ничему на свете не удивляется.
Только если произойдет какое-нибудь личное потрясающее событие, такой человек оглянется вокруг себя первым младенческим глазом, удивится, и тут может случиться по-разному: одни люди, презирая естественное, обратятся к сверхъестественному, другие будут дивиться естественному и все, что в нем совершается, будут считать чудесным.
Я принадлежу к числу таких удивленных простаков и хочу героя своего, величайшего простака, вывести из этого и дать ему подвиг "открывать людям глаза" и тем открыть людям силу бесконечно большую, чем открыл Прометей в силе огня.
Глава 16
Поэзия прозы
Благодарил свою судьбу, что вошел со своей поэзией в прозу, потому что поэзия может двигать не только прозу, но самую серую жизнь делать солнечной. Этот великий подвиг и несут наши поэты-прозаики, подобные Чехову.
Чувствую себя в этом отношении очень малым, но что путь мой правильный и воистину русский – народный, это несомненный факт. (Свидетельство почти ежедневное моих читателей.)
* * *
Вчера мы услышали песенку, поглядели на дерево, а там поползень, эта деловая, вечно занятая птичка, сидел на сучке неподвижно и пел.
Да! Подумать только – поползень пел!
Сегодня поползень на том же сучке сидел с небольшим сухим сучком в носу: вчера пел, а сегодня уже вьет гнездо. Но я был счастлив, что подслушал вчера его песенку.
"Значит, – подумал я, – даже самая суровая, самая строгая правда жизни таит в себе песню или сказку", – и как захотелось тут, чтобы рассказать или спеть ее пал жребий на меня!
Мечта есть вестник прекрасного мира, и этот мир находится в самой серой действительности, преодоленной в себе самом и преображенной.
Дело исследователя – расставить людей и вещи, сдвинутые случаем, на свои места… Художник должен войти внутрь самой жизни, как бы в творческий зародыш в глубине яйца, а не расписывать по белой известковой скорлупе красками.
Нужно посмотреть на вещь своим глазом и как будто встретиться с нею в первый раз: пробил скорлупу интеллекта и просунул свой носик в мир.
Это узнает художник, и первое слово его – сказка.
Раздумывая о том, есть ли в природе и вообще в жизни начало искусству или же оно зачинается в самом человеке, я сейчас понимаю, что все начинается в этой вере человека, что оно есть. И уверовав, он говорит: "И да будет!"
Так в этих берегах и движется все искусство: на одном берегу художник отдается жизни, восклицая: "Есть!" Другой берег – это искусство его: "Да будет!"
И от берега к берегу белеются бесчисленные белые тропинки, проложенные людьми с их верой в то, что прекрасное есть на земле, и с их действием в сторону прекрасного: да будет!